И в то же мгновение во дворе раздались голоса и металлический лязг.
— Нет! — слышал я знакомый женский голос. — Нет, Тарас!..
Я посмотрел на Мазурина. Невероятно, но он усмехнулся… и покачал головой…
Дверь отлетела в сторону, свет ударил мне в лицо.
— Сволочь, — кричала девчонка. — Ты сволочь! Будь ты проклят!..
Нас вытаскивали во двор и били одновременно. Около десятка солдат во главе с оберштурмфюрером СС хладнокровно, расчетливо били меня в голову, по рукам, ногам, в спину. Надо мной тянулся, не переставая, крик девчонки, и я, когда отлетал в сторону крыльца, смотрел на невысокого, щуплого мужика с усами. Прокуренные, они свисали до подбородка, и губы нервно жевали какие-то слова под ними…
Очнулся я уже на ногах. Рядом со мной, справа, стоял Мазурин. Живучий он парень… Такое впечатление, что просто с горки на санках прокатился — потный и одышка. Словно он бил, а не его. И только кровь из старых ран выдавала в нем потерпевшего. А у меня снова уже не ныло, а ревело все тело. И ожог, и ссадины — все раны одновременно проснулись и потребовали покоя.
— Кто такой? — Оберштурмфюрер подошел к Мазурину и указательным пальцем поднял его подбородок.
— Онуфриенка из Степаненки до Тарасу Кривохерова из Тульской губернии.
— Я его не понимать! — выкрикнул лейтенант, оборачиваясь.
Девчонка стояла рядом с крыльцом, и ее трясло как в лихорадке.
— Да офицерик он красный, господин лейтенант, — засовывая цигарку под усы дрожащей рукой, сказал тот самый Тарас. Лицо его дергалось и было красным как свекла. — И этот с ним — тоже… Красные командиры они, господин лейтенант…
— Ублюдок!.. — Девчонка налетела на брата как орлица.
Я ни разу не видел, чтобы женщина была в такой слепой ярости. Все, что копилось в ней все то время, что мы знакомы, выходило из нее, как из пробоины в сердце, — накатом, цунами, ударной волной… Я чувствовал, что перед глазами стоял ребенок ее и два потных, дурно пахнущих кислятиной насильника…
— Зачем родили тебя, для чего?! — Схватив за волосы Тараса, брата своего, она свободной рукой изо всех сил била его по лицу. — Это же русские!.. русские!..
— Отцепись, дура!.. — хрипел он, пытаясь ухватить эту руку.
Мы с Мазуриным и дюжина фашистов смотрели на это, и в какой-то момент мне показалось: мы с Мазуриным, немцы, девчонка с братом — все это живет отдельно, само по себе.
— Забыла, сколько они народу извели?! — орал теперь хозяин дома. — Сколько горя хапнули через этих красных?!
— Они же русские командиры, гад!.. Военные, они Родину защищают, а ты их… подонкам этим!.. сдал!..
— Военные?! — Предатель изловчился и откинул от себя сестру. — А ты забыла, как эти военные вместе с командармом Тухачевским отца твоего, дядьку моева, газом в лесу затравили?!
— Отведите эту суку в сторону! — пролаял оберштурмфюрер.
Двое эсэсовцев схватили женщину за руки и повели, безвольную, рыдающую, от крыльца.
Я не успел заметить, как в руках оберштурмфюрера оказался «парабеллум». В отличие от советских командиров, офицеры рейха носят кобуру на левом боку, впереди. И оттого, что он стоял ко мне спиной и я видел лишь ремень, перетянувший его осиную талию, я упустил его движение из виду.
Но что бы я сделал, когда бы не упустил? Что я сделал бы?…
Выбросив вперед руку, немец нажал на спуск.
Раздался выстрел. Женщина, схватившись рукой за грудь и присев, сначала открыла от изумления рот, а потом лицо ее скривилось от боли. Такое же лицо у нее было, когда мы с Мазуриным зашли в комнату, где ее пытались изнасиловать.
Не дожидаясь ее стона, немец выстрелил еще два раза. Третий выстрел прозвучал в направлении уже мертвого человека…
Что бы я сделал… Я бы крикнул ей в последний момент: «Я знаю, что ты помогала нам!» — и умирать ей, быть может, было бы легче. Может, в тот момент мне придумалось бы что-то еще более ясное…
— Как жаль, что я не могу сказать ей сейчас, что не ее виню… — раздалось слева от меня, и я повернул голову.
Взбугрив желваки на скулах, Мазурин стоял и так же яростно сжимал веки.
— Как я жалею… — процедил он сквозь зубы.
Оберштурмфюрер кивнул солдатам и, пряча пистолет в кобуру, направился к крыльцу. Нас руками и автоматами толкали в спину до тех пор, пока мы не оказались у стены. Не знаю, что вызывало у немецкого офицера столько бешенства — оно читалось в каждом его движении. Эти чересчур резкие выкрики, когда того не требовала обстановка, демонстративно скорое впихивание «парабеллума» в кобуру. И, приглядевшись, я понял. Он никак не может соотнести наше положение с нашим поведением. По его расчетам, а он тому был уже не раз, видимо, свидетелем, мы должны сейчас падать на колени, молить о пощаде и заверять, что не командиры. Шли-де из Могилева в Одессу, чтобы убежать от советской власти. Но вместо того, чтобы нести околесицу и лгать, чтобы выиграть шанс на спасение, мы молчали и о чем-то переговаривались. Это его и бесило.
— Русский командир? — он ткнул пальцем в направлении Мазурина.
— Нет, он всего лишь русский полицейский. А я всего лишь русский врач.
Потеряв дар речи, оберштурмфюрер смотрел на меня изумленным взглядом.
Сзади раздался хриплый смешок, послышались восклицания, которые, если перевести на русский, звучали как: «ни хрена себе» и — «он знает немецкий». Так реагировали на мое заявление солдаты.
— Что ты ему сказал? — глядя под ноги, выдавил капитан.
— Что ты легавый, а я — хирург.
— Не разговаривать друг с другом! — прикрикнул эсэсовец. — Где вы учились немецкому языку?
— В России.
— Вы из немецкой семьи?
— Ницше знал греческий, так может ли быть такое, чтобы он был из греческой семьи?
Видимо, дел у этого офицера было много. Поэтому он снова вынул «парабеллум» и сделал в мою сторону два шага…
И я во второй раз в жизни увидел перед собой зрачок пистолета.
— Прощай, Мазурин, — как можно быстрее проговорил я.
— Опустите оружие, оберштурмфюрер!
Силы вышли из меня так быстро, что посмотреть налево — туда, где на земле лежали сорванные с петель ворота двора Тараса, сил у меня не было.
Но видел, как стоящий передо мной эсэсовец перехватил «парабеллум» за ствол и, вытянувшись, как для плевка, щелкнул каблуками. Не поднимая головы, я скосил глаза в сторону приближавшегося к нам человека. Но видел только начищенные, чуть тронутые пылью сапоги. Через несколько мгновений к этим сапогам добавилось еще несколько пар.
— Что здесь происходит?
— Господин оберфюрер, мною взяты в плен двое русских офицеров, переодетых в крестьянское платье!
Взявшись ниоткуда, возле моего подбородка появилась трость. Сначала я подумал, что это какое-то холодное оружие и мне сейчас просто проткнут горло. Но трость надавила снизу, и я вынужден был поднять голову.
Снова полковник. На каждую деревню по полковнику. У них много полковников.
— Вы только что говорили по-немецки, — это был не вопрос.
— Это так, — ответил я.
— Вы преподаете? Только не говорите, что Ленин тоже знал немецкий, однако не преподавал. Иначе я вас убью.
— Нет, я не преподаю. Но у меня были хорошие учителя…
Говоря это, я увидел, как эсэсовец махнул тростью, и капитана Мазурина, дернув за руку, отняли от стены. Подгоняемого пинками и ругательствами, которых он не понимал, его повели со двора.
— …и я был в Германии.
— В каком году вы были и где именно?
— В тридцать шестом году, в Берлине, на симпозиуме хирургов. Я читал лекцию на кафедре Берлинского университета.
Полковник недоуменно покачал головой.
— Неисповедимы пути господни, — услышал я. — А теперь вы в рубище прячетесь от тех, кто пять лет назад вам аплодировал. Как все изменилось, верно, доктор?
— Вряд ли эту женщину убил тот, кто слушал мою лекцию. — Я посмотрел на тело девочки. — Вряд ли меня и моего знакомого забивали ногами до полусмерти те, кто мне аплодировал пять лет назад.
— Новые времена диктуют новый порядок жизни, доктор. — Полковник постучал тростью по своему сапогу. — Ничто не стоит на месте.
— Кроме принципов человеколюбия.
— Вы еще и философ?
— Разве я поднял эту тему? Впрочем, с идеей сублимации я знаком.
— И вы считаете идею сверхчеловека беспринципной, — снова не вопрос, снова утверждение.
Я заставил себя улыбнуться.
— Какие принципы могут быть у команды «убей»?
С интересом прикоснувшись без видимой причины к фуражке, он сделал шаг ко мне. Глаза его блуждали по моему лицу.
— Какое звание у вас в Красной армии?
— На петлицах я носил знаки различия военврача второго ранга.
— Майор, значит? Штурмбаннфюрер, если оценить шкалой нашей иерархической лестницы. Военнослужащий категории «миттлере фюрер».
— Нет, оберфюрер, я военврач второго ранга Красной армии.
Он снова смотрел на меня. Я пытался проникнуть в этот совершенно стеклянный взгляд, но безуспешно. Наконец отвлекшись от меня, полковник посмотрел на лейтенанта.
— Что здесь произошло?
Тот быстро, но подробно доложил. Услышав новое, я дерзко вмешался. Губы мои при этом дрогнули, но не от страха на этот раз, а от брезгливости.
— Он лжет.
Сейчас полковник изобразил на своем лице удивление, которого не было, когда он услышал из моих уст немецкую речь. И я посмотрел на лейтенанта. В его глазах читалось сожаление о том, что не прикончил меня сразу, в загоне.
— Как же, по-вашему, выглядит правда? — спросил полковник.
— Он обнаружил нас не в результате личного сыска, а по доносу вот этого мерзавца. — Я смело вытянул руку в сторону белого как саван Тараса. — Его сестра привела нас к нему в дом, чтобы сохранить жизнь двоим соплеменникам. А он выдал нас вам, за что женщину убили, и об этом ничуть не сожалеет. Таким образом он посчитал возможным сохранить жизнь себе и своей семье. И, кажется, оказался прав.
— Это так? — строго рявкнул оберфюрер, и я заподозрил неладное.
Оберштурмфюрер промямлил две ничего не значащие фразы.
— Рад был познакомиться с вами, доктор. К сожалению, не могу продолжить это знакомство. Война. — Развернувшись к лейтенанту, он сказал то, от чего в ушах моих раздался шум: — Хозяина этого дома, его жену и детей — расстрелять. Дом сжечь.
— Послушайте, вы же цивилизованный человек, — захрипел я.
Он резко развернулся в мою сторону.
— Доктор! Через два месяца Россия станет Германией. Буду ли я патриотом, если оставлю в тылу своей страны предателей?
— Но дети?!
— Чему их мог научить предатель?
— Но разве не ваша задача сплачивать вокруг германской армии единомышленников?
— Не пытайтесь меня провести великосветской добротой. Единомышленников, но не предателей. Сегодня он предал своих соплеменников, завтра предаст нас. Выполнять!..
Наблюдая за действиями подчиненного, он сказал:
— Железный крест нужно добывать храбростью, а не сыском, оберштурмфюрер! У вас на пальце кольцо СС «Мертвая голова», так не поступайте так, чтобы вам пришлось сдать его! Этих двоих в концентрационный центр, — и вышел со двора.
Вопящего, исходящего мольбами Тараса, жену его, простоволосую рябую бабенку, и четверых детей от шести до пятнадцати вывели на улицу. Две девочки — самые младшие, шли следом, ничего не боясь. Им и в голову не приходило, что взрослые способны на плохое. Чтобы наказать меня за дерзость, лейтенант схватил меня за шиворот и подвел к шеренге, выстроившейся перед стеной дома со стороны улицы.
— Пощадите!.. — кричал Тарас, падая на колени. Жена его уже давно сидела на земле, ее не держали ноги. — Я же помогал!.. я борец с советской властью!.. я ненавижу ее!.. мы всей семьей гадали, когда вы…
— Огонь! — скомандовал оберштурмфюрер — белокурый красавчик с рыбьими глазами…
Грохот автоматов, стук гильз, треск разрываемой плоти…
Не отпуская моего воротника, бравый фельдфебель волок меня вдоль по улице, а я все не мог оторвать взгляда от изувеченного тела шестилетней девочки… в платьице в горошек… и куклы в ее руке…
На полпути до церкви с потускневшими куполами и закопченными стенами я наконец-то обрел способность соображать. Сочетание слов «концентрация» и «центр» прямо указывало на то, что очень скоро я окажусь среди себе подобных. Не врачей, а советских. Так и вышло. Какой-то немец пинком вбил меня в проем двери здания, над дверями которого висела пробитая несколькими пулями табличка. «Клуб», — написано было на ней. Был бы я простодушной скотиной, я бы поверил в намерения эсэсовцев показать нам немецкую романтическую комедию. «Трое с бензоколонки» с Лилиан Харвей и Вилли Фричем в главных ролях, например. Бабские причитания под угрюмое молчание мужиков и выкрики имен в полутемном зале с парой десятков рядов сколоченных скамей — вот мои первые ощущения от помещения, в котором я оказался. И — полная беззащитность перед будущим.
— Мазурин! — крикнул я.
— Мазурин!..
— Гей, хлопец, ходи до мене! — Глядя на меня, дед в шляпе с обвисшими полями и такими же тянущимися к полу усами махнул мне рукой.
Я пошел «до мене», качаемый из стороны в сторону мечущимися людьми. Чьи-то локти и колени упирались в меня, чьи-то тела преграждали путь, но я упрямо шел к деду. Зал с дощатым полом, где крутили киноленты, был похож как раз на кинозал во время объявления пожарной тревоги. Протиснувшись наконец к импровизированной сцене, где иногда проводились и собрания сельчан, я увидел страшную картину.
— Вас тут двое чужаков, так не его ли ты кличешь? — раздался откуда-то снизу спокойный голос.
Присев, я увидел мужчину средних лет с окровавленной тряпкой в руках. Он сидел на корточках над лежащим на спине человеком. И одежда последнего мне была хорошо знакома. Эти суконные штаны, серая, тогда еще чистая, а теперь заляпанная кровью косоворотка…
— Мазурин!..
Отстранив в сторону мужчину, я опустился на колени перед лежащим.
— Черт тебя побери, Мазурин! — Я мял пальцами его лицо, поворачивая голову из стороны в сторону.
— Прицельно угодил, гад, — прошептал чекист. Он находился в шоке от случившегося.
— У него выбит глаз, — доверительно доложил мужчина, прижавшись ко мне плечом. — Динамическое повреждение. Глаз вытек, рана чистая, но я боюсь за гнойный иридоциклит, и эндофтальмит исключить тоже нельзя. Больной говорит, что его ударили рукояткой ножа, а это значит, что в рану могли попасть инородные тела, частицы металла например… Инфекция распространится, и можно ожидать сидероза. — Он спохватился. — Впрочем, простите… Я разговариваю с вами как на симпозиуме, а вы ведь…
— Ничего, я привык к симпозиумам. — Взявшись рукой за лицо чекиста, я осторожно поворачивал его голову так, чтобы лучи света освещали рану. — Я могу сказать вам, коллега, что сидероз можно исключить. Рана чиста. Я думаю, все ограничится температурой и болезненными ощущениями. Но без двадцатипроцентного сульфацил-натрия и полупроцентного раствора тетрациклина нам не обойтись.
Мазурин зашевелился.
— Ненавижу докторов… Вы можете по-человечески сказать — я жить буду?
— От этого еще никто не умирал, — машинально бросил я свою любимую в больнице НКВД фразу.
— А видеть?!
— Человеку на то и дается два глаза, чтобы, случись что с одним, он видел другим, — рассудительно объяснил ему мой коллега.
— Так я тем видеть не буду, что ли? Тем, который болит?
— Нет у тебя того глаза, о котором ты говоришь! — рассердился я. — Вытек твой глаз! Заткнись, Мазурин, и лежи спокойно!
— Ма-а-ать моя-я… — И капитан затих.
— Что вы полагаете необходимым в этой ситуации? — поинтересовался у меня мужчина. — Помимо давящей бинокулярной повязки, разумеется?
Я глубоко вдохнул и с шумом, который, впрочем, не был слышен в общем гвалте, выдохнул.
— Я бы порекомендовал, коллега, ввести противостолбнячную сыворотку по Безредке, внутримышечно — антибиотик и немедленно доставить пострадавшего в ближайшее глазное отделение больницы. Что из этого вы сможете сделать?
— Давящую бинокулярную повязку.
— Тогда какого черта сидите?
Некоторое время я сидел и смотрел по сторонам. Через час люди успокоились, и единственным источником шума были только детские крики и вопросы. Ответы на них звучали шепотом, словно произошла какая-то перемена. Вдоволь накричавшись, люди теперь замолчали, боясь разбудить чудовище, которое придет и сожрет их. Поэтому лучше молчать.
— Мама, я хочу писать.
— Иди вон туда, там пописай…
— Мама, я хочу пить…
Да, вода. Я знаю, сейчас она понадобится и Мазурину. Чекист не знает, что скоро будет страдать от жажды.
— Я местный фельдшер, товарищ, — бормотал мужчина, присаживаясь около меня. Он хлопотал рядом с Мазуриным, выполняя мои указания, заодно прислуживал и сельчанам. Время от времени он возвращался и продолжал разговор, не помня уже, на чем он прервался. — Семен Самуилович Торчак. Вот как приехал сюда два десятка лет назад тридцатилетним, полным сил, так и врачую здесь… Знаете, в те годы в Одессе было неспокойно… — И уходил, его звали унять кровь из носа.
Возвращаясь, начинал:
— Так вот, на кафедре у Сосновского, помню, подробно и тщательно изучали мы возможные проникающие ранения глаза… Знаете, время такое было, Первая мировая… — и уходил, кого-то тошнило после удара в живот прикладом.
— Здесь клуб. Значит, должна быть аптечка. — Потерев ладони, я посмотрел на фельдшера. — Не могли же немцы взять и уничтожить ее? Аптечка должна лежать в укрытом от посторонних глаз, но доступном по первому требованию месте.