Школа добродетели - Мердок Айрис 11 стр.


Но отец Томаса нарушил традицию, отказался от своей веры и женился на еврейской девушке, дочери широко известного шотландского раввина. Оба семейства пришли в ужас. Однако молодые безбожники (Рашель, мать Томаса, тоже отказалась от религии предков) процветали и со временем, после рождения долгожданного мальчика, невзирая на свой социалистический атеизм, сумели вернуть любовь и доверие обеих семей. Однако обе семейные партии встречались редко, и маленький Томас под защитой родителей стал объектом тихих сражений двух мощных кланов. К облегчению отца и матери, Томас (единственный ребенок) не проявлял ни малейшей склонности к религии какой-либо из сторон. Он и в самом деле не выказывал интереса к религии, впрочем, в этом отношении он был обманщиком. Он очень любил родителей, но из некоего чувства такта прятал от них сокровенные чувства. Эта воздержанность и стремление к скрытности, ставшие в юношеские годы главными чертами Томаса, укреплялись из-за напряжения, существовавшего между его родственниками иудейского и христианского вероисповеданий. Будучи ласковым ребенком, он чувствовал себя дома и там и здесь, но его романтическое сердце втайне склонялось к еврейству. Отец его матери, почтенный и остроумный патриарх, бородатый ученый, сионист, специалист по иудаизму, представлялся юному Томасу фигурой из сказки. Томас любил причудливые одеяния, расшитые шапочки и шали, длинные столы, укрытые белыми скатертями, свечи, вино и необычную пищу; по праздникам там собиралось столько людей, и он не был полностью чужим для них. Тем не менее он был чужим из-за преступления его матери, из-за этого ужасного брака, невольным и греховным порождением которого Томас и стал. Предки матери в незапамятные времена приехали из России и занялись торговлей в Эдинбурге. В доме ее родителей говорили на иврите и на идише; эти языки Томас слушал с тайной болью, прекрасно понимая, что ему на них никогда не говорить. Однако еще мальчиком он знал, что для него психологически невозможно принять одну из двух вер, чей строгий дух сопровождал его в детстве. Религия осталась для него princesse lointaine[26] или, точнее, родной землей, откуда он сослан навеки. Полузабытые песни этой родины он мог петь только глубоко в сердце, и такую судьбу он делил со многими своими предками по обеим линиям.

Родители Томаса страстно любили Шотландию, и он угодил им, поступив в Эдинбургский университет. Но как только того потребовало продолжение образования, он уехал на юг. Мать умерла, когда Томасу было двадцать с небольшим. Отец дожил до его позднего брака (и больно уязвил сына, сказав, что тот просто «женился на хорошенькой мордашке»), После смерти отца Томас по просьбе Мидж вместе с ней и семилетним Мередитом предпринял маленькое путешествие к собственному прошлому, и эта поездка сильно расстроила его. Они посетили кузенов Маккаскервилей, которые жили в средневековом замке и смотрели на Томаса как на забавную диковинку. Затем Томас один отправился к своему еврейскому дедушке. Тот был еще жив, хотя впал в старческий маразм и содержался в клинике; он не узнал внука и заговорил с ним на идише. С тех пор Томас больше не уезжал севернее границы[27]. Иногда ему казалось, что он ненавидит Шотландию; он не драматизировал подобные чувства, но и радости они не доставляли. С непонятным безразличием Томас наблюдал за тем, как это отчуждение передается сыну. Мередит никогда не упоминал о Шотландии и не просил свозить его туда. В этом неразговорчивом, внимательном, сдержанном, прямо державшем спину ребенке Томас видел самого себя. В школе Мередит поддался мягкому влиянию англиканства, и его свободу в этом отношении родители не ограничивали. Мальчик знал только одного своего деда — вечно пьяного отца Мидж, художника, который недавно умер. Дед походил на бродягу, но Мередит водил с ним дружбу, вызывавшую тщательно скрываемые уколы ревности в сердце родителя.

На выбор Томасом профессии, несомненно, повлияла его странная бесприютность, а также противоречивые и сильные желания, даже страсти, по поводу того, что религия для него близка, но закрыта, как запретный плод. То же самое обстоятельство теперь пробудило в нем интерес к Стюарту Кьюно.

Однако, хотя духовно его выбор предопределила судьба, путь Томаса в психиатрию был таким, что Урсула Брайтуолтон не одобрила бы его, знай она подробности. Томас изучал литературу в Эдинбурге и хотел стать историком искусства, но в угоду своему деду Маккаскервилю получил степень доктора медицины и сделался практикующим врачом, хотя ненавидел эту профессию. Он вернулся на медицинский факультет и начал изучать душевные болезни. В состоянии, близком к нервному срыву, в чем он никогда никому не признавался, Томас прослушал краткий курс дидактического психоанализа[28], якобы как часть программы обучения. Он избегал и побаивался глубокого психоанализа, а «дидактический» укрепил его скептицизм. Таким образом, он официально стал дипломированным специалистом и постарался, используя все свои немалые таланты, удивить окружающих — добился признания, уважения, а вскоре и широкой известности как психиатр. Тем не менее на волне успеха он сам себе казался дилетантом, а в плохие дни — шарлатаном. «Тут нет никакой глубины, надо лишь превратиться в эксперта по части страданий и чувства вины», — ответил он как-то раз одному из своих восторженных почитателей, умножив его восторги. Без сомнения, врачебная практика очень помогла Томасу, особенно в области диагностики и понимания того, чего не следует делать. Он разбирался в лекарствах и электрошоке гораздо больше, чем могла вообразить Урсула. Он знал, кого не сможет вылечить. Еще глубже он осознавал свое неверие: в отличие от коллег он вообще не верил в психоанализ как способ лечения. Томас не считал себя ученым.

Такие мысли не выходили у него из головы. По временам, занимаясь каким-нибудь конкретным пациентом, он чувствовал, что исходит из рискованных предположений. Он не понимал, как осмеливается делать то, что делает. Иногда он спрашивал себя: может быть, то, что он сопротивляется обобщениям, является следствием обычной лени? Когда его дела шли в гору, он переставал сомневаться, однако все равно считал, что применяемые им методы годятся только для него. В конкретных ситуациях возникала конкретная уверенность. Мы учимся умирать путем непрерывного разрушения наших идеальных образов, и причина этого разрушения — не ненависть к самим себе, живущая в нас, а истина, которая находится вне нас; страдания нормальны, они происходят всегда, они должны продолжаться. Когда Томас вот так экстремально удалялся от традиционных представлений о здоровье, он терял уверенность и начинал сомневаться в собственных идеях. Этот секрет он хранил как зеницу ока, больше всех своих секретов. Иногда он не знал, правильно ли выбрал профессию. Ему и в самом деле казалось, что он помогает людям, но почему порой он требовал от пациентов большего, чем от самого себя? Может быть, лучше передать свои знания другим, а потом уйти на покой и учиться умирать? Он очень ясно видел невозможность и никчемность религиозного решения проблемы. Что касается обучения молодых коллег, то мог ли он заняться этим, когда тщательно скрывал свои методы и только при таком условии был способен работать? Похоже, что-то здесь было не так.

До недавнего времени Томас не говорил никому ни слова, но понемногу начал снимать с себя полномочия, стараясь разделаться — конечно, при соблюдении всех правил — с пациентами, отпустить их или найти им другое «место». Ему был необходим перерыв, возможно длительный. Он хотел поразмыслить, может быть, заняться писательством, покинуть Лондон, пожить за городом, больше бывать одному, и, если все это входило в категорию роскоши, его это не волновало. Томас чувствовал, что ему трудно обходиться без своих пациентов, а это было опасно. Он привязался к мистеру Блиннету, при этом не исключая гипотезы (поскольку был настроен более скептически, чем представлялось Урсуле), что этот умный и интересный человек в ка-кой-то мере водит за нос своего психиатра. Пора что-то менять.

А теперь еще эти мальчишки в их критическом состоянии. Возможно, это тоже своего рода сигнал. Томас слепо и безоговорочно любил жену и сына; его холодность и якобы придирчивое отношение к Мидж, на которые обратила внимание Урсула, представляли собой инстинктивную попытку отвлечь зависть богов. Он гордился Мидж и не переставал чувствовать, как ему с ней повезло. Если в Мередите он видел себя, то она оставалась для него непроницаемой и блестящей, как произведение искусства, сияющей загадочными лучами. Он любил ее, восхищался ею, на особый манер жалел ее, и эта пылкая жалость пряталась в самой сердцевине любви. Он никогда не забывал замечания своего отца, но перевел его на другой язык. Два мальчика были бесплатной добавкой к его браку, частью приданого жены, двумя дополнительными сыновьями. Как отверженному и одинокому ребенку, ему не хватало семьи. Он тосковал по своим родителям, каждый день думал о них. Он любил Эдварда и Стюарта, но тайной любовью и несколько отстраненно, даже с любопытством. К собственной жене и сыну он ничего такого не испытывал — они были абсолютом. Что касается «мальчиков», то с ними Томас испытывал удовольствие, словно глядел на игру животных, и его страх за них был сродни страху за любимого домашнего зверька. Каждый по-своему, они были заложниками смерти. Может быть, Томасу суждено спасти их? Ведь оба они сразу же стали его пациентами. Томас не собирался отпускать Стюарта, пока тот не откроет ему пару своих секретов. Он почти ждал, когда же Стюарт попадет в беду. Во всем этом он видел отголосок старого конфликта между святостью и магией — явлениями похожими, но противоположными. Стюарт словно стал для него талисманом, символом смерти, объектом поклонения и зависти, а также причиной мучительной тревоги; именно Стюарт, такой бессодержательный и для кого-то непривлекательный (например, для Гарри), вызывающий бешенство. Эдвард потерял всякую ценность, а Стюарт был переполнен ею. Томасу он казался, с одной стороны, чрезвычайно материальным, а с другой — лишенным цвета, как альбинос. Будет ли это развиваться и продолжаться? Проблемы Эдварда были проще, но насущнее. Он вознамерился уничтожить мир, как и предсказывал Томас, путем бегства из здешней грязи в чистоту какого-то иного места, и это бегство было для него образом смерти. Его цель ужасала. Эдвард бежал в самое опасное из всех мест, и Томас не останавливал его. Неужели он отправлял любимое дитя прямым ходом в преисподнюю?

А теперь еще эти мальчишки в их критическом состоянии. Возможно, это тоже своего рода сигнал. Томас слепо и безоговорочно любил жену и сына; его холодность и якобы придирчивое отношение к Мидж, на которые обратила внимание Урсула, представляли собой инстинктивную попытку отвлечь зависть богов. Он гордился Мидж и не переставал чувствовать, как ему с ней повезло. Если в Мередите он видел себя, то она оставалась для него непроницаемой и блестящей, как произведение искусства, сияющей загадочными лучами. Он любил ее, восхищался ею, на особый манер жалел ее, и эта пылкая жалость пряталась в самой сердцевине любви. Он никогда не забывал замечания своего отца, но перевел его на другой язык. Два мальчика были бесплатной добавкой к его браку, частью приданого жены, двумя дополнительными сыновьями. Как отверженному и одинокому ребенку, ему не хватало семьи. Он тосковал по своим родителям, каждый день думал о них. Он любил Эдварда и Стюарта, но тайной любовью и несколько отстраненно, даже с любопытством. К собственной жене и сыну он ничего такого не испытывал — они были абсолютом. Что касается «мальчиков», то с ними Томас испытывал удовольствие, словно глядел на игру животных, и его страх за них был сродни страху за любимого домашнего зверька. Каждый по-своему, они были заложниками смерти. Может быть, Томасу суждено спасти их? Ведь оба они сразу же стали его пациентами. Томас не собирался отпускать Стюарта, пока тот не откроет ему пару своих секретов. Он почти ждал, когда же Стюарт попадет в беду. Во всем этом он видел отголосок старого конфликта между святостью и магией — явлениями похожими, но противоположными. Стюарт словно стал для него талисманом, символом смерти, объектом поклонения и зависти, а также причиной мучительной тревоги; именно Стюарт, такой бессодержательный и для кого-то непривлекательный (например, для Гарри), вызывающий бешенство. Эдвард потерял всякую ценность, а Стюарт был переполнен ею. Томасу он казался, с одной стороны, чрезвычайно материальным, а с другой — лишенным цвета, как альбинос. Будет ли это развиваться и продолжаться? Проблемы Эдварда были проще, но насущнее. Он вознамерился уничтожить мир, как и предсказывал Томас, путем бегства из здешней грязи в чистоту какого-то иного места, и это бегство было для него образом смерти. Его цель ужасала. Эдвард бежал в самое опасное из всех мест, и Томас не останавливал его. Неужели он отправлял любимое дитя прямым ходом в преисподнюю?

— Я думаю, ты недостаточно беспокоишься об Эдварде, — сказала Мидж.

— Что проку от моего беспокойства? — отозвался Гарри. — Я мог бы расстраиваться от этого кошмара, но зачем? Это не поможет ни мне, ни ему. Наоборот. Вы все толпитесь вокруг него и долдоните: «Ах, какой ужас!» А нужно внушить ему, что это никакой не ужас, что это обычное дело, что такое случается со всеми. Нужно оставить его в покое, а не лезть со своим вниманием. Ему пора выйти из этого состояния, нарастить целительную кожу безразличия, забыть случившееся. Если хотя бы я все забуду, это пойдет ему на пользу. Так или иначе, теперь за него взялся Томас, и он будет любить Томаса. Может быть, уже любит. Томас не станет говорить, что он тут ни при чем, он заставит Эдварда испытывать чувство вины. Боже мой, меня тошнит от этой мысли.

— У Томаса романтическое отношение к смерти. Он хочет, чтобы люди смотрели фактам в лицо, даже если эти факты их убивают.

— Томас — вуайерист, он живет несчастьями других. Но Эдвард уцелеет. У него есть то, чего нет у нас, и он выздоровеет.

— И что же это?

— Молодость.

Мидж несколько мгновений взвешивала эту мысль. Слово было произнесено с неожиданной колючей горечью, которая все чаще проявлялась у ее любовника. Мидж вздохнула.

— А разве у нас ее нет? Да, пожалуй, нет.

— Не плачь по ней.

— Я не плачу. Просто хочу думать, что впереди у нас бесконечность.

— У нас впереди бесконечность, моя королева, моя Клеопатра. Кто живет настоящим, живет вечно.

— О, если бы!

— У нас золотое время, а не обычное невзрачное.

— Да, но мы окружены невзрачным временем.

Так оно и было на самом деле. Их большой обман, тянувшийся уже два года, походил на длинную математическую формулу, на мозаику из дней, часов и минут с меняющимися и неизменными узорами. Они словно превратились в астрологов и психиатров. Все были в безопасности: Мередит — в школе, Томас — в клинике, куда Мидж позвонила, чтобы удостовериться, а она и Гарри — в спальне дома в Фулеме. «В нашей спальне», как говорил Гарри.

— Мы ведем невозможный образ жизни, — сказала Мидж. — Но это доказывает, что невозможный образ жизни вести возможно!

— Невозможные ситуации возможны, но не обязательны.

— Не надо меня подкалывать. Жаль, что нам нельзя не прятаться здесь.

— И мне тоже.

— Дело не в том, что я боюсь, как бы Томас не узнал…

— Я полагаю, ты поймешь, если он узнает.

— Конечно.

Они посмотрели друг на друга. Никто из них не был ни в чем уверен. Томас способен на что угодно. Возможно, и Мидж тоже. Ложь так заразительна. Иногда Гарри спрашивал себя: а вдруг Томас уже давно знает, вдруг Мидж сразу ему все рассказала и эта связь прощена и санкционирована? Может быть, они договорились об этом. Но на самом деле Гарри так не считал.

— Извини, — произнес он. — Теперь, когда в моем доме живут два этих несчастных мальчика, находиться там нельзя. Они могут остаться навсегда. Я хочу купить для нас эту квартирку.

— Нет…

— Ты думаешь, это шаг. Ну да, это шаг. Но подумай, сколько шагов мы уже сделали.

— Это стоит кучу денег. К тому же любовное гнездышко…

— Ну да, это любовное гнездышко! А почему бы нам не завести его? К тому же я хочу готовить для тебя. То, что мы делаем, не просто небезопасно. Это очень дурной тон.

— О… дурной тон!

— Так или иначе, мы преступники, обагрившие себя кровью… Выпей виски.

— Спасибо. Не хочу.

— Ты же не хочешь, чтобы Томас догадался обо всем по твоим иудиным поцелуям!

— Прекрати! О, если бы, если бы, если бы…

— Если бы все было по-другому. Но все так, как есть. Ты должна не говорить «о, если бы», а проявить волю. Жаль, что ты не дождалась меня, а вышла за Томаса. Господи, ну почему ты не подождала!

— Жаль, что ты не заметил меня, когда умерла Хлоя.

— Ну ладно, хватит!

Гарри, уже одетый, но в расстегнутой на груди рубашке, нетерпеливо ходил по комнате со стаканом виски в руке, потом остановился у окна и принялся смотреть, как дождь умывает крыши и колпаки над дымовыми трубами. Мидж сидела на кровати и смотрела на него. На ней был пурпурно-красный шелковый халат с широченными рукавами — Гарри купил его специально для Мидж, чтобы она надевала его после занятий любовью. Он привозил халат на их свидания, а потом забирал с собой.

— Мы тогда не были готовы друг к другу, — сказала Мидж. — И все равно это могло случиться. Я не слишком ладила с Хлоей, она меня никогда не приглашала и не хотела видеть, я не жила в Лондоне. И все же мы с тобой буквально смотрели друг на друга. Конечно, вид у меня был никакой. Я тогда еще не создала себя. Тебя создали твой отец, твое детство, твоя школа, твое образование, твои деньги… мне же пришлось делать себя из ничего. Может быть, поэтому я так устала.

— Верно, — согласился Гарри, — ты была невидима. Какая-то младшая сестра из Кента. А когда Хлоя умерла, я был сам не свой. Бедная Хлоя, она, наверное, стала одним из последних людей в нашем мире, умерших от туберкулеза. Она была… такая красивая, такая хрупкая, с огромными глазами…

— А я — здоровая и толстая.

— Не завидуй!

— Это ревность. Она была твоей женой.

— А что тебе мешает стать моей женой?

— Когда она умерла, я занималась сотворением себя.

— И твои честолюбивые устремления не простирались дальше карьеры манекенщицы!

— Не язви. Ты не знаешь, какой долгий путь мне пришлось пройти. Хлоя и отец вечно говорили мне, что я бесталанна. Но когда я стала моделью, обо мне узнала вся Англия. А Хлою не знал никто.

— Мидж, прекрати!

— Я служила в офисе…

— А потом облачилась в свою красоту, как в платье. Кто первым сказал тебе, что ты красива?

— Джесс Бэлтрам.

— Но ты никогда с ним не встречалась! — воскликнул Гарри. — Ты говорила, что Хлоя как-то раз взяла тебя в Сигард и оставила в машине!

— Нет… я с ним встречалась… — сказала Мидж. — Я тебе об этом никогда не рассказывала. Может, и теперь не стоило. Некоторые воспоминания похожи на счастливые талисманы, о них никому нельзя рассказывать, иначе они потеряют силу.

— Расскажи, расскажи!

— Хлоя оставила меня в машине, как собачонку. Я в то время еще училась в школе. Она была натурщицей Джесса и всегда говорила, что она его ученица. Тогда это, наверное, только начиналось. Она сказала, что скоро вернется, но пропала на сто лет, и я пошла в дом. Очень странный дом.

Назад Дальше