Школа добродетели - Мердок Айрис 19 стр.


— А как насчет Иисуса?

— Что насчет Иисуса?

— Ты сказал, что тебе не нужен учитель. Но разве мимо Иисуса можно пройти?

Стюарт нахмурился.

— Он не учитель. Он, конечно же, присутствует. Но он не Бог.

— Ну хорошо. Я тебя терзаю? Или тебе нравится наш разговор?

— Вы все ставите с ног на голову. Я хочу уцепиться за этот мир напрямую, как… как художник…

— Как паук?

— Как художник. Я не воображаю себя каким-то там мудрецом, я не верю в мудрецов. И никакой программы действий нет, кроме одной: человек должен зарабатывать свой хлеб насущный, а мне очень хочется помогать людям. Это состояние души.

— А некоторые называют его затянувшимся детством. О да, благодатное ощущение взросления — счастливое чувство, свойственное некоторым юнцам. Сознательная, великолепная невинность. Хочется сохранить эту невинность навсегда, сберечь это видение благодати, ощущение всесилия и власти, не дать погаснуть этому свету… Да, это может показаться легким делом. Но, бог мой, тебя неправильно поймут!

— Меня уже неправильно поняли!

— Да, но пока это не приносит вреда. Потом тебя возненавидят. Может, уже ненавидят. Тебя будут называть застенчивым импотентом, закомплексованным, отсталым в развитии, инфантильным… бог знает кем. Но неужели ты и в самом деле думаешь, что сумеешь прожить одной невинностью?

— Нет… Есть и кое-что еще.

— Например?

Стюарт помедлил.

— Ну скажи мне.

— «А ну-ка, канонир, забей заряд потуже, прицелься в тот корабль. Испании рабом не стану я, я — Божий раб»[36].

— Что ты несешь, Стюарт?

Стюарт произнес тихим голосом, словно открывал тайну:

— Мужество, всего лишь мужество. Готовность умереть. Звучит ужасно глупо, но эти поэтические строки в известном роде передают мою мысль.

— Любимое стихотворение всех юнцов. По крайней мере, так было когда-то. Твой отец наверняка его любил, и уж вне всяких сомнений — твой дедушка! Прости меня, ради бога!

— Я слишком много говорю.

— Ты говоришь прекрасно. Пожалуйста, продолжай. Поскольку мы перечисляем все самое важное, что ты скажешь о любви?

— О чем?

— О любви.

— Ах, о любви.

— Не хочу говорить вещи, которые ты называешь абстракциями или литературщиной и сентиментальщиной, но разве любовь не лежит в основе всего, что тебя заботит, твоего душевного состояния, твоего сладостного нектара?

— Я в этом не уверен, — ответил Стюарт. — Я думаю, любовь должна сама заботиться о себе. То есть она должна как бы самоуничтожиться.

— Самоуничтожиться?

— Она должна прекратить быть тем, что она есть. Поэтому она не может быть самоцелью…

— Я вижу, эта тема тебя смущает.

— Нет, просто я не могу о ней думать. Я, так сказать, хочу нырнуть в этот пруд там, где поглубже.

— Влюбиться?

— Нет, не влюбиться. Это как раз мелко.

— Но чтобы нырять поглубже, разве не нужно сначала научиться входить там, где мелко?

— Вовсе не обязательно. Но может быть, я мелю чушь. Я хочу сказать, что мне не нужны обычные отношения — близкая дружба или связи, обычно называемые любовью. Может, мне само слово не нравится, как и слово «Бог». Оно стало таким…

— Затертым?

— Вульгарным. Опошлилось.

— Если любовь не может быть самоцелью, то ты не сможешь понять, где надо «нырять». Это опасно, Стюарт. Мне нравится твоя мысль относительно Божьего раба — да-да, я знаю, ты не его имеешь в виду, — но это глубокое место, это океан. Он вздымается и порождает сам себя, он плывет и бурлит в себе и в себя, взаимопроникающий, свет внутри света и свет над светом, разбухание внутрь, затопление себя самого. Каждая часть вливается во все остальные части, пока он не закипит и не выйдет из берегов.

— И что это такое, секс? Бессознательное?

— Так описал Бога один христианский мистик.

— Он, наверное, был еретик.

— Да. Все лучшие — еретики. Есть княжества и державы, падшие ангелы, боги-животные, распоясавшиеся духи, бродящие в пустоте, и все это нужно принимать в расчет. Апостол Павел это знал. Он был первым еретиком.

— Томас, пожалуйста, прекратите шутить. Я против падших ангелов, я против драм и тайн, против поисков учителей, отцов и…

— Отцов?

— Я хочу сказать, что у меня совершенно заурядный порядочный отец, и я не считаю это каким-то особым символом.

— Если уж мы заговорили об отцах, что ты скажешь о матерях? Как насчет твоей матери?

Стюарт слегка покраснел. Вид у него стал чуть не раздраженный.

— Вы хотите объяснить меня через мою мать?

— Ничего такого я не собираюсь делать. Я лишь хочу знать, что ты скажешь о ней.

— Не понимаю, почему я должен что-то говорить. Я не ваш пациент. К тому же я не знал моей матери.

— Ты думаешь о ней? Она тебе снится?

— Иногда. Но это совершенно не по вашей части, и мне бы не хотелось, чтобы вы касались этой темы.

— Хорошо, не буду.

Наступило молчание. Томас подумал, что Стюарт сейчас встанет и уйдет. «Смогу ли я его остановить? Хочу ли?» Он опустил взгляд, поправил на столе ручки и пресс-папье, и на его лице появилась кошачья маска кроткой и отстраненной погруженности в себя. Стюарт посмотрел на Томаса и улыбнулся едва заметной улыбкой. Он поднялся с места, но снова сел и сказал:

— С моей стороны было бы неблагодарностью после этого разговора, когда вы вызывали меня на откровенность, не задать вам вопрос: вы хотите сказать мне что-то особенное?

— То есть посоветовать? Мне казалось, я тебе уже надавал советов…

— Вы, как сами признались, меня провоцировали, потому что хотели узнать, что я скажу! Давайте же, Томас! Вы задумались.

— Конечно, я о многом думаю, но я не вижу смысла на этом этапе выкладывать свои мысли. Может, позднее. Я еще сомневаюсь. Ты слишком поглощен самим собой.

— Вы хотите сказать, что я тщеславен?

— Нет, ты убедителен, красноречив, полон жизни. У тебя, похоже, две цели. Одна — быть невинным и самодостаточным, другая — помогать людям. И я думаю, не вступят ли эти цели в конфликт?

— Может быть.

Стюарт встал и вернулся на прежнее место у окна, потом посмотрел на часы.

— И еще: в тебе есть больше, что ты осознаешь. Ты не хозяин себе. Скажем так: твой враг сильнее и изобретательнее, чем ты себе представляешь.

— Опять ваша мифология, как вы любите такие картинки! Вы считаете, что я должен отправиться в ад и вернуться. Вы хотите, чтобы я пал и получил урок через грех и страдание!

Томас рассмеялся.

— Ты хочешь быть старшим братом блудного сына — тем типом, который никуда не уходил!

— Именно… Только он рассердился, когда его брат получил прощение.

— А ты сердиться не будешь.

«Пора это прекращать, — подумал Томас. — Мы устали и оба неплохо постарались, если учесть, как далеко мы могли зайти. А тут еще опасная тема. Лучше пока оставить все как есть. Но начало у нас сложилось».

Он поднялся на ноги.

— Мне пора идти, — сказал Стюарт.

Томас решил не спрашивать, куда он собрался, что будет делать, как намерен провести вечер. Его уже одолевало любопытство, касающееся любых дел юноши и образа его жизни.

— Стюарт, — произнес Томас, — спасибо, что пришел. Мне было приятно говорить с тобой. Надеюсь, ты придешь еще, когда сочтешь нужным, и мы продолжим наш разговор.

— Нет, не думаю, что мы когда-нибудь еще будем говорить вот так. Если болтать, можно сглазить. Спасибо, вы помогли мне прояснить кое-какие вещи. Передайте, пожалуйста, Мередиту, что я жду его в субботу около десяти в обычном месте.

Томас открыл дверь, и Стюарт направился к ней, но снова закрыл ее и повернулся к Томасу.

— Я знаю, вы спрашивали меня о Христе, а я не ответил должным образом.

— Разве он не один из твоих знаков или убежищ? Один из тех вечных объектов, которые, по твоим словам, находятся повсюду?

— Да… Но еще я… я не могу принять идею воскресения — она уничтожает все, что было до этого.

— Кажется, я понимаю, — проговорил Томас.

— Мне приходится думать о нем на особый манер. Не о воскресшем, а о потерянном, разочарованном… Кто знает, о чем он думал. Он поневоле стал символом чистого злосчастья, окончательной утраты, невинных страданий, бесполезных страданий. Всех этих глубоких, ужасных и непоправимых вещей, какие случаются с людьми.

— Да

— Есть еще одна вещь, о которой я думаю в этой связи, особенная вещь. Может, это звучит странно или кажется притянутым за уши…

Лицо Стюарта неожиданно вспыхнуло.

— Что? Продолжай.

— Мне сказал об этом один парень в колледже. Он посетил Освенцим, концентрационный лагерь, вы знаете, там сейчас что-то вроде музея. И он сказал, что самое ужасное, что он там видел, — это девичьи косы.

— Косы?

— Нацисты в этих лагерях, по крайней мере в некоторых, все утилизировали, как на фабрике…

— Например, делали абажуры из человеческой кожи.

— Да… И они срезали человеческие волосы, чтобы их использовать… Наверное, чтобы готовить парики… Там была такая экспозиция… — Стюарт помолчал, и Томасу показалось, что он вот-вот разрыдается. — Огромная гора человеческих волос, а в ней — длинные косы, девичьи косы, аккуратно заплетенные. И я подумал… что было утро… когда какая-то девушка проснулась… заплела косу… так аккуратно заплела… и…

Пальцы Стюарта сжались в кулаки; он умолк, грудь его вздымалась.

— И ты связываешь это с Христом на кресте…

Стюарт помолчал несколько мгновений и сказал:

— Это нечто… особенное… абсолютное. — Потом он добавил: — Вы знаете, иногда я действительно ищу знаки. Или знак.

— Разве это не форма магии?

— Да. Я открыл вам свою слабость!

Стюарт улыбнулся, и эмоции, переполнявшие его несколько секунд назад, внезапно исчезли, словно их и не было.


Стюарт ушел, а Томас сел за свой стол и замер. Его разум совершал сложнейшие и интуитивные фигуры умственной акробатики. Он думал о том, какое удивительное дело — разговор. Как мы это делаем? Есть ли что-то более необычное и необъяснимое, чем человеческое сознание? В то же время мы все знаем, что это такое, знаем, что обозначает то или иное слово, и не испытываем на сей счет ни малейших сомнений. А какая удивительная и трогательная история про девичьи косы! У нее так много значений. Какая вспышка эмоций! Он связывает это с Христом. У него и в самом деле талант к… к чему?

Вскоре Томас расслабился. Он представлял себе ежик светлых волос на удлиненной голове Стюарта, его янтарные глаза, такие наивные, доверчивые и в то же время умные. «Он умнее, чем я думал, — сказал себе Томас. — К добру ли это? И что здесь к добру?» Он представил себе мальчишескую улыбку юноши. Потом вообразил вкрадчивую улыбку мистера Блиннета, его насмешливые, иронические глаза с потаенным безумием в глубине. Потом он увидел кривую ухмылку Эдварда — улыбку его бессознательного разума, торжествующего победу над сознанием. Не разобьется ли когда-нибудь Стюарт о скалу собственной решимости? «А ну-ка, канонир, забей заряд потуже, прицелься в тот корабль…» Какой трогательный девиз, какой мальчишеский девиз! Неужели Стюарт втайне считал себя исключительной личностью, которой суждено изменить мир? Не кончит ли он свои дни в какой-нибудь клинике, считая себя Иисусом? Или в конце концов превратится в скучного типа — не божественно скучного, а запутавшегося в собственных заблуждениях и вполне заурядного? Станет таким, как все.

«Нет, пусть ничего этого не случится!» — подумал Томас. Стюарт становился для него все более интересным, и он хотел детально зафиксировать свои наблюдения. Его опечалили слова о том, что они больше никогда не будут говорить. Он боялся чего-то в этом роде. Возможно, несмотря на свою деликатность и провидческое беспокойство, он зашел слишком далеко. Либо, что более вероятно, в планы Стюарта входил только один разговор с Томасом, но, по крайней мере, он нуждался в этом одном разговоре. Он явно пришел поговорить о себе, а не об Эдварде. Так неужели на этом все закончится? Томас раньше думал, что впереди у них немало бесед, и с нетерпением ждал их. Более того, он предполагал ту самую близкую дружбу, которая не входила в программу Стюарта.

«Конечно, это моя профессия — всюду совать свой нос, — думал Томас, — но здесь случай особый». Если Стюарта и впрямь постепенно поглотит скука, как пугал его Томас, станет ли это его успехом? Или те силы, которые он спокойно отвергает сейчас, победят и сломают его? Томас вынужден был признать, что мысль о поражении Стюарта его заинтересовала: он представил себе, как приходит ему на помощь. Темные силы — об этом знали древние — по преимуществу двойственны, а потому враждебны нравственности, как почувствовал Стюарт. Он инстинктивно узнал их, а они, возможно, признали его. Но он никогда не станет искать их благосклонности. «Однако я стану, — думал Томас. — Я вынужден это делать, я делаю это каждый день, чтобы самые опасные вещи в мире превратить в наших благосклонных союзников». Когда спокойная решимость и рациональная нравственность терпят неудачу, разве нельзя вызвать их, алчущих всего, что связано с духом, и с помощью заклинаний превратить в друзей, прежде чем раздражение по поводу собственной неудачи вызовет у них желание обрушить всю структуру? «Я должен попробовать, — решил Томас. — Я должен сыграть в эту опасную игру, потому что я исцеляю именно так и потому что я, господи, люблю это дело! Flectere si nequeo superos, Acheronta movebo»[37].


Громко щебетал крохотный вьюрок. Светило солнце. Эдвард шел по берегу реки — по другому берегу. Он провел в Сигарде уже две недели, а Джесс все еще не появился. За это время Эдвард ни словом не обмолвился женщинам о дромосе. Ему все время хотелось туда вернуться, но это было невозможно: река распухла так, что хлипкий деревянный мост стал непроходимым, а каменный полностью скрылся под водой. В последние дни сильно похолодало, и его ничуть не привлекала перспектива перебираться на другой берег вплавь, с одеждой в руке. Несколько раз он тайком проходил мимо теплиц и огорода по заросшей, но вполне еще видимой тропинке, ведущей к реке. Кто протоптал эту дорожку? При виде резвого потока, затопившего опасные деревянные мостки и почти опрокинувшего их, Эдвард почувствовал дрожь пополам с каким-то трепетным, почти сексуальным возбуждением. Но в тот день (уже наступило «время отдыха») волнение придало ему решимости. Увидев, что уровень воды в реке чуть спал, он поставил ногу на наклонную поверхность моста, опробовал ее на прочность и направился на другой берег. Вода журчала, обтекая его ноги. И вот теперь он был свободен — это слово пришло ему в голову, пока он перебирался на ту сторону. Нет, не полностью свободен, но все же он оказался на другой земле, где, возможно, действовали законы другой магии.

Невротические приступы вины и страха — он испытывал их, если отсутствовал дольше, чем ему разрешалось, — доказывали, что в конечном счете он пленник. Пленник, у которого самые добрые, самые душевные тюремщики — тюремщики, которые дают ему задания. Он выполнял их, чувствуя себя рабом, уставая и не испытывая потребности мыслить, и в этом находил удовлетворение. Засыпал он сразу же и спал хорошо, но мысли все же приходили к нему. Он спрашивал себя: уж не пытаются ли женщины — может быть, бессознательно — «с потом выгнать из него страдание»? Они так ничего и не спросили о Марке. Сам Эдвард не касался этой темы, а они демонстрировали полное отсутствие интереса; порой ему даже казалось, что они забыли или никогда не понимали, какая глубокая рана у него в сердце. Они как будто не замечали и того, с каким волнением и тревогой Эдвард ждет отца, как пугает его предстоящая встреча, от которой он — без всяких на то оснований — ждет исцеления. Эти женщины, матушка Мэй и его странные сестры или, скорее, девы-волшебницы, какими они представлялись ему теперь, не могли освободить его, и он не пытался открыть им душу.

Постепенно он понял, какие они разные. Они были спокойными, как и показались на первый взгляд, запретными, священными женщинами, к тому же владеющими тайными искусствами. Они не излечили его рану, но немного смягчили ее. Иногда он спрашивал себя, не влияет ли на него пища, такая однообразная и такая чистая: яблоки, капуста, травы, рис, отруби, орехи, бобы, чечевица, овес, в особенности овес. («Тут у нас, понимаешь, овес с любой едой», — сказала Илона.) Домашнее вино больше не появлялось на столе, но матушка Мэй иногда подавала травяные вытяжки, запахом и вкусом напоминавшие цветы. Она со смехом говорила, что они пробуждают кроткие мысли и счастливые сны. Эдвард чувствовал себя поздоровевшим, набравшимся сил и теперь задавался вопросом: истинно ли, правильно ли и естественно (слово, часто повторявшееся в Сигарде) его выздоровление или же какая-то враждебная его травме, его вине, всему случившемуся магия неправедным образом отбирает у него самое драгоценное его владение? Неужели его потихоньку лишают чувства реальности? Он пребывал в убеждении, что для истинного благополучия, для того, чтобы пребывание в Сигарде не казалось кратким сном или бесполезными деморализующими каникулами, отходом от настоящей задачи, — для этого ему необходим Джесс. Мудрость Джесса, авторитет Джесса, любовь Джесса. Ничто другое для этого не годилось. И в то же время, глубоко погружаясь в размышления, он осознавал хрупкость своей надежды. Может быть, ему следовало бы находиться в другом месте и заниматься совершенно другим делом.

Он ложился в кровать, как животное забирается на ночь в берлогу, засыпал, просыпался на секунду, слушая журчание реки или то, что принимал за далекий шум морского прибоя, потом засыпал снова, и ему снились смешные платья, звенящие и раскачивающиеся ожерелья, длинные локоны, мягко ниспадающие на плечи, и женщины. Может быть, это были матери — Хлоя, Мидж, матушка Мэй, даже Беттина, склоняющиеся над ним и сливающиеся в один образ. Ветер, так утомлявший его днем, ночью налетал ритмическими скорбными порывами, как дыхание какого-то большого существа, глубокое и ровное. Дождь не стучал по оконным стеклам, а ласково гладил их, что больше напоминало тихие шаги, не страшные, а странные, как и многое вокруг. Например, слова Илоны о «вещах из прошлого». Эдвард больше не слышал ни бьющегося стекла, ни топающих детских ножек. Иногда до него доносились легкие царапающие звуки; возможно, их производили крысы или те, кого Илона называла мышиным народцем. Однако две ночи назад, когда он поднимался по темной лестнице Западного Селдена в свою спальню, случилось что-то необъяснимое и обескураживающее. Эдвард уже мог пройти по зданию с закрытыми глазами и предпочитал проворно двигаться в полной темноте, чем таскать с собой лампу. Когда он в бархатной ослепляющей черноте поднимался по лестнице, что-то проскользнуло мимо него. Оно не коснулось его, но он услышал слабый стрекочущий звук и почувствовал движение воздуха. В тот момент он интуитивно понял, что это нечто сферическое, размером с футбольный мяч. Оно проскользнуло мимо на высоте пояса. Эдвард бросился по лестнице к себе комнату и спешно принялся чиркать спичками, сломав несколько штук, прежде чем сумел зажечь лампу. Он стоял, напряженно прислушиваясь, но до него доносились только шум реки да уханье и гуканье сов. В свете лампы он вдруг понял, что этот эпизод напугал его меньше, чем можно было бы предполагать. Он вспомнил шутку Илоны и подумал: возможно, это полтергейст, который днем отдыхал в его кровати, а заслышав его приближение, пустился наутек! Эдвард улыбнулся. Тем не менее он тщательно осмотрел постель, прежде чем лечь в нее.

Назад Дальше