Школа добродетели - Мердок Айрис 2 стр.


Было бы неверно сказать, что он ненавидел всех. Он ненавидел всех, кроме одного, кто был ему нужен, кого он любил, — кроме Марка Уилсдена, его друга, его возлюбленного. Эдвард разговаривал вслух сам с собой, снова и снова повторяя некий ритмический стон; так измученный страдалец пытается смягчить невыносимую боль.

«О мой дорогой, о мой милый, мой бедный пропавший, мой бедный мертвый, приди ко мне, прости меня, я виноват, о мой любимый, мой любимый, я так виноват, помоги мне, помоги мне, помоги мне».

Так он молился Марку. Он никогда не смог бы говорить так с живым Марком, но теперь этот язык казался единственно возможным средством обращения к мертвому — к тому образу или призраку Марка, который повсюду сопровождал его, был частью каждой мысли в камере его разума. Порой в одиночестве Эдвард представлял себе этот призрак в виде несчастного бессильного видения, плачущего за дверью, умоляющего вернуть ему жизнь. Такое преобразование скорби в жалость, казалось, может с легкостью убить его на месте, и Эдвард спасался бегством, устремлялся на улицу, где незнакомые враждебные лица посторонних людей вынуждали его контролировать себя и оставаться живым. Безответная любовь к Марку росла в нем, как раковые клетки, и, когда он оставался наедине с самим собой, она выблевывалась в виде черного, нередко приправленного слезами красноречия. Вот только Эдвард не умел плакать так, как плачут девушки, проливая потоки слез. Слезы давались ему с трудом, как скупая и болезнетворная роса.

Иногда он пытался думать о том, что совершил грех, осознал свою вину и должен раскаяться; но эти идеи казались ему абстрактными и неубедительными, неспособными как-либо повлиять на пустыню его жизни. Один миг абсолютного предательства обратил против него все, его вина была громадной болью, сводившей на нет любые идеи, и он жил в этой боли, как рыба на дне темного озера. Если бы он как-то сумел почувствовать чистую боль — боль жизни, а не смерти, боль очищения, — с ее помощью он постепенно избавился бы от этого, как от пятна, которое исчезает при терпеливой и методической чистке. Однако времени не было — он его уничтожил. Он жил в аду, а там времени не существовало. Вот если бы его обвинили в каком-нибудь конкретном преступлении и отправили в тюрьму… Мысль о тюремном заключении, пусть и длительном, представлялась привлекательной в мире, где пресеклись все естественные желания. Эдвард даже подумывал, не совершить ли ему какое-нибудь обычное преступление, чтобы оказаться в тюрьме. Но на это у него не хватало силы воли. В настоящий момент он не мог придумать ничего, даже собственную смерть.

«Как Каин, я убил возлюбленного брата своего. Возможно, я убил его намеренно, из зависти, как кто-то сказал. Откуда мне знать? Простите меня. Неужели никто не простит меня? Если бы Марк искалечился, но остался живым, в инвалидной коляске — простил бы он меня? Наверняка простил бы. Но он мертв, и убил его я».

Эдвард слышал эти мысли. Они бесконечно повторялись в его голове и звучали так громко, что он боялся, как бы их не услышал кто-то еще. Иногда он ловил себя на том, что в чьем-то присутствии начинает повторять их вслух, как заученную литанию, а когда агония достигает максимума, на его лице гуляет безумная улыбка. «Господи, дай мне любую другую боль, только не эту. Милосердную боль, которая сотрет само деяние; пусть через миллион лет, но сотрет. Я оставил его одного, совершил бесповоротное, бесконечное, непростительное нравственное преступление, самое злостное нарушение долга. Если бы тогда не зазвонил телефон, если бы я не ушел, если бы я не запер дверь, если бы я вернулся на двадцать минут раньше, на десять минут, на одну минуту… Может, он бился в эту дверь снова и снова, звал меня, и теперь я слышу его зов в ночи, зов и плач».

Марк Уилсден был кремирован, а пепел его развеян по ветру. Это было к лучшему. Если бы его искалеченное, разбитое тело все еще существовало где-то, зарытое в землю, Эдвард должен был бы пойти и лечь там.


— Слушай, — терпеливо и не в первый раз говорил Гарри Кьюно своему пасынку Эдварду Бэлтраму, — у тебя нервный срыв, ты болен, это болезнь. Такая же, как пневмония или скарлатина. Ты получишь помощь, тебя вылечат, тебе станет лучше, ты выздоровеешь. Я тебя очень прошу, пойми мои слова. Я тебя очень прошу, будь терпелив и делай, что тебе говорят.

Эдвард сидел напротив отчима в гостиной высокого дома в Блумсбери, куда бежала Хлоя Уорристон, будучи беременной от Джесса. Он несколько мгновений смотрел на Гарри, потом отвернулся.

«Боже мой, — думал Гарри, — мои мальчики одновременно сошли с ума. Перед ними открывались блестящие возможности, а они, похоже, вознамерились уничтожить себя: Эдвард из-за своей депрессии, а Стюарт из-за религиозной мании. Они оба влюблены в смерть».

Все знали, что Гарри Кьюно любил обоих отпрысков, но пасынка предпочитал сыну. Сам Гарри, которого Эдвард считал «не очень успешным», в свое время «страдал» оттого, что был единственным ребенком знаменитого Казимира Кьюно, популярного романиста-интеллектуала. У Гарри книги отца вызывали отвращение, но он высоко ценил его успех. Необычная фамилия, которой Гарри тоже гордился, имела провансальское происхождение. Слава Казимира потихоньку шла на убыль, но вместе с немалыми деньгами он оставил Гарри в наследство изменчивый и честолюбивый беспокойный характер и целую кучу талантов, однако Казимир научился их использовать, а вот Гарри — нет. Сара Плоумейн высказала всеобщее мнение, назвав его «искателем приключений» и «героем нашего времени». Гарри сожалел, что пропустил войну. После бурных лет учебы в частной школе на севере Англии, где учился и его отец, он блестяще окончил университет и после смерти отца, утонувшего в море, пробовал себя в журналистике и литературе, в бизнесе и политике, и всегда — как enfant terrible. Он был разочарованным избалованным ребенком. Он опубликовал роман и несколько стихотворений, баллотировался и не прошел в парламент кандидатом от лейбористов, основал недолговечное авангардистское издательство. При этом Гарри не казался неудачником, и, хотя многие годы он прожил без каких-либо очевидных достижений, а сыновья его уже успели вырасти, он по-прежнему подавал большие надежды, словно обладал даром вечных обещаний. Всегда оставалось что-то, бесконечно откладываемое на потом, но все еще возможное. Он до сих пор выглядел молодым и красивым. Его карьера в качестве мужа и отца была столь же туманной и живописной. Он удивил друзей, женившись на застенчивой и тихой девушке с пугливыми нежными карими глазами; она была новозеландкой («девушка издалека»), а познакомились они в колледже. Когда после рождения сына она умерла от лейкемии, Гарри утешал себя распутной жизнью. Если, как говорили некоторые, он и был плейбоем, то лишь потому, что вся его деятельность, серьезная или нет, принимала такую форму. Потом он женился на молодой леди с еще более сомнительной славой — на Хлое Уорристон, художнице, более известной в качестве любимой модели Джесса Бэлтрама. Злые языки утверждали, будто после женитьбы на тихой, заурядной и порядочной девушке, которую он полюбил, Гарри усилием воли удерживал себя в реальном мире. Когда же он сочетался браком с профессиональной «девушкой мечты», его навязчивые идеи взяли верх и он окончательно и бесповоротно оторвался от земли. «Девушка издалека» была счастливым случаем, Хлоя — судьбой. Он познакомился с ней на вечеринке в Художественном клубе и тут же «узнал» эти трагические глаза, смотрящие из-под копны каштановых волос. Он был зачарован ее репутацией. Когда они поженились, она была беременна от другого мужчины, и некоторые утверждали, будто это и привлекало Гарри более всего. Брак их был беспокойным, хотя Хлоя любила своего вовремя подвернувшегося пирата: по ее словам, она всегда представляла себе, как он прыгает на захваченное судно с кинжалом в зубах. Но рукопашная схватка не потребовалась, поскольку Джесс определенно бросил Хлою и впоследствии не проявлял никакого интереса к своему случайному отпрыску. Не Джесс, а его многострадальная жена Мэй два-три раза просила Хлою привести Эдварда к отцу, когда Бэлтрамы приезжали в Лондон. Они к тому времени уже переехали из Челси за город. Мальчику было пять или шесть лет. Во время этих визитов Хлоя (она так и не простила изменившего ей любовника и, возможно, все еще любила его) оставляла Эдварда у дверей, и он один представал перед большим темноволосым человеком, рассматривавшим его с изумлением и любопытством, перед нервной, экспансивной мачехой и двумя враждебно косившимися на него девочками. Гарри не одобрял эти свидания, и после ранней смерти Хлои, когда Эдварду исполнилось семь, встречи прекратились. Мэй Бэлтрам отправила Эдварду пару рождественских открыток, но Гарри перехватил их и уничтожил. Эдвард не сохранил почти никаких воспоминаний об этих годах без матери, когда он принимал, как само собой разумеющееся, что Гарри — его отец, а Стюарт — брат. Он помнил Хлою очень смутно. В памяти остались ее большие печальные глаза в те времена, когда она уже чахла от болезни, и собственное ощущение ужасной печали и неясной вины, навеянной ощущением напряженности между ней и Гарри: словно ее упреки в адрес тех, кто останется жить после ее смерти, относились и к Эдварду. Позднее, когда он начал задумываться о странностях своего сыновнего положения, он в целях самозащиты стал затуманивать ее образ. У Эдварда имелась и небольшая «дополнительная» семья в виде младшей сестры Хлои — Мидж. Она была моделью и красивейшей женщиной Лондона, а потом удивила всех, выйдя замуж за «пожилого мужчину» Томаса Маккаскервиля.

Обитая панелями гостиная в доме Гарри (который был домом и его отца, и деда) представляла собой вытянутую в длину комнату на первом этаже с окнами в обоих концах. Темно-зеленые стены — выкрашенные давным-давно, они приятным образом состарились и выцвели — теперь обрели мрачноватый оттенок, создаваемый вечерним туманом за окном. Светила одна лампа. В камине горел огонь. Гарри был крупным мужчиной, светловолосым и светлокожим, его густые, аккуратно подстриженные волосы, лишь недавно начавшие терять свой золотистый цвет, лежали короной над гладким лбом без единой морщинки. Добрые голубые глаза смотрели с любопытством и дружелюбием. Он расположился у огня, чуть подавшись вперед и уперев локти в колени. Эдвард, высокий, худой, темнокожий, с ястребиным носом и мягкими темными прямыми волосами, ниспадавшими ему на лицо, был чуть выше отчима; он сидел, съежившись в потертом глубоком кресле. Слова Гарри не доходили и не могли дойти до него, они никак не были связаны с его страданиями и не имели к нему ни малейшего отношения. Он вел воображаемый разговор с Марком: «Знаешь, Марк, это ее болтовня о моей семье задержала меня…»

«Я должен сделать что-то, — подумал Гарри. — Мы дали ему отдохнуть, отлежаться в кровати, позволили бродить без цели и оставаться в одиночестве. Казалось, именно это ему было нужно, но он чахнет день ото дня, как умирающее животное. Если бы он только захотел чего-то!»

— Почему бы тебе не съездить куда-нибудь? Возьми с собой кого хочешь, какую-нибудь девушку. Я за все заплачу. Поезжай в Венецию. Ты однажды говорил, что хочешь в Венецию.

Эдвард медленно покачал головой, уставившись в угол комнаты. Шум улицы едва проникал через двойные стекла, за которыми были видны нечеткие контуры деревьев.

— Томас что-нибудь сказал, он договорился о новой встрече с тобой?

— Нет.

— Черт побери, почему бы ему не сделать что-нибудь? У него есть кое-какие мысли в голове. Он такой изобретательный. Плохо, что ты предоставлен сам себе. Ты придешь сегодня на ужин?

Маккаскервили пригласили Гарри, Эдварда и Стюарта.

— Да.

— Тебе это полезно, нельзя замыкаться в себе.

— Да.

— Там будут Уилли и Урсула, — (Уилли Брайтуолтон преподавал в университете, Эдвард изучал у него французский. Его жена Урсула была семейным доктором.) — Ты принимаешь таблетки, которые прописала Урсула?

— Да.

— Эдвард, выслушай меня внимательно. Сосредоточься, возьми себя в руки, соберись. Постарайся оставить все позади. Никто тебя не обвиняет, ты ни в чем не виноват. Это был несчастный случай. Не считай себя центром мироздания — никто о тебе не думает, если тебя это беспокоит. У людей другие заботы, все уже позабыли о тебе. Ты свободен, ты пережил это, теперь начался другой этап. Британское правосудие простило тебя и отправило домой, чтобы ты жил своей жизнью. Так неужели ты сам не можешь простить себя и жить своей жизнью? У тебя есть все преимущества. Ты молод, ты привлекателен, ты умен, ты здоров, не бросайся этим. Счастье — вот цель жизни. Твоя задача — быть счастливым, а не распространять вокруг себя скорбь и отчаяние. Не будь эгоистом. Верни себе прежнее мужество и прежний нарциссизм! Верни себе свой миф, распрямись и снова поверь в себя.

Эдвард перевел глаза на Гарри, скользнул по нему взглядом с выражением боли и легкой неприязни, потом еще глубже вдавился в кресло и опять уставился в угол комнаты.

Гарри, который лишь недавно заметил, что лица его сыновей сменили юношескую свежесть на жесткую целеустремленность мужественности, с отчаянием и душевной мукой посмотрел на Эдварда. Тот выглядел слабым, растерянным, недовольным, почти женственным.

— Ведь ты хочешь стать писателем? Ну вот тебе жизненный опыт — почему не написать об этом?

— Я не смогу. Это… Это не опыт.

— Начни вести дневник, описывай свои чувства. Потом ты мог бы этим воспользоваться.

Эдвард покачал головой. На его изменившемся лице застыло какое-то безжизненное выражение, слабость сделала его уродливым. При виде этих перемен Гарри решил, что Эдвард опасно болен.

— Ты преувеличиваешь. Попробуй посмотреть на все трезвым взглядом, в перспективе. Ты болен жалостью к самому себе, ты купаешься в чувстве вины, ты почти наслаждаешься этой ролью. Но все это не имеет особого значения. Не так уж важно, что ты делаешь, личная ответственность — это довольно вычурное понятие, вымысел. Кто ты, по-твоему, такой? Тут нет никакой глубины, Бог не следит за каждым твоим шагом. Твоя задача — вернуться к жизни и продолжить начатое. Ты должен вернуться в колледж, к работе, и бога ради, не позволяй Томасу убедить тебя, что это специфическое психологическое состояние может длиться вечно. Эдвард, ты меня слушаешь?

— Да

— Это лишь маленький эпизод твоей жизни, он практически не имеет к тебе отношения, ты сам поймешь позднее. Жизнь состоит из случайностей, и мы, конечно, натыкаемся друг на друга, встречаем коварных людей, но ты не из них. Встряхнись! Прекрати думать только о себе — вот в чем твоя беда. Не позволяй этому событию угнездиться в твоей душе. Оно не имеет глубокого смысла, это не великая духовная драма. Забудь о нем, стряхни его с себя, словно комок грязи, или праха, или…

Молчание Эдварда расстраивало Гарри, его раздражение нарастало. Он наклонился вперед, снял уголек с каминной решетки, но тут же отбросил его. Уголек был очень горячий и обжег ему пальцы.

— Черт!

Гарри махнул рукой и принялся дуть на пальцы.

Эдвард смотрел на него, но почти без всякого интереса.


— «Придумай, как удалить из памяти следы гнездящейся печали, чтоб в сознанье стереть воспоминаний письмена»[3].

— Нет.

Первую реплику произнес Гарри Кьюно, вторую — Томас Маккаскервиль.

Действие происходило в доме Маккаскервилей в Фулеме за ужином, небольшое общество было собрано ради несчастного Эдварда. Мидж Маккаскервиль находилась на кухне, Томас, Гарри и Эдвард — в гостиной. Эдвард, которого двое других время от времени быстро окидывали взглядом, снял с полки книгу, уселся в углу и сделал вид, будто читает. От выпивки он отказался. Комната во вкусе Мидж — потому как Томас не обращал внимания на среду обитания — сверкала цветами на шторах и на обоях, на восточном ковре, даже на гипсовых розетках на потолке. В кувшинах и вазах тоже стояли цветы, правда не такие яркие и более эфемерные. Но каждый из этих цветов знал свое место, и высокие жесткие букеты желтоглазых нарциссов, запах которых наполнял комнату, не затмевали собой маленьких розочек на обоях и ничуть не свидетельствовали об их неуместности. На стенах здесь и там, разнообразя растительный пейзаж, висели воздушные виды Беркшира, написанные покойным отцом Мидж (и Хлои) Клайвом Уорристоном — малоизвестным художником, последователем Пола Нэша[4]. Множество ламп освещало подготовленную сцену. Уилли Брайтуолтон, влюбленный в Мидж, помогал ей на кухне. Остальные, включая Урсулу и Стюарта, еще не прибыли.

Гарри и Томас стояли у камина на ковре в стиле ар-деко, украшенном тюльпанами. На каминной полке теснились примулы из загородного дома Мидж и Томаса. По улице, налегая на окна, гулял восточный ветер. Шторы были плотно задернуты. Гарри и Томас стояли друг подле друга и ощущали знакомое излучение двусмысленных эмоций, обусловленных близостью. Они давно знали друг друга. Гарри отступил назад. Он выглядел стильно в своем галстуке-бабочке, его широкое и спокойное лицо с гладкой кожей («молоко и розы», как говорила Хлоя), только-только выбритое, сияло здоровьем. Томас, потомок якобитов и раввинов, был худым и голубоглазым, с узкой собачьей челюстью. Он носил жесткие прямоугольные очки с толстыми стеклами, без которых почти ничего не видел.

— Почему нет? — спросил Гарри.

— Больной должен сделать это сам.

— Да-да, конечно, можешь называть себя медиатором или божественным инструментом, чем угодно, но сделать ты что-нибудь можешь?

Гарри привык к ощущению, что Эдвард не слышит никаких обращенных к нему слов, и говорил так, будто юноши здесь и не было.

Зазвенел дверной звонок.

— Мидж откроет, — сказал Томас своим высокомерным эдинбургским голосом.

От дверей послышались женские голоса.

— Это Урсула. А Стюарт придет?

— Обещал приехать, значит, придет.

— Какие последние новости?

— Он хочет стать инспектором, наблюдающим за условно осужденными!

Стюарт Кьюно был на четыре года старше Эдварда. Недавно он напугал семью и друзей, отказавшись продолжать образование. Стюарт с отличием сдал экзамены в аспирантуру по специальности «математика» и получил предложение занять вожделенную для многих преподавательскую должность в колледже Лондона, но вдруг заявил, что покидает мир науки, чтобы заняться «социальной работой».

— А почему бы, собственно, и нет? — спросил Томас. — Против чего ты возражаешь?

Назад Дальше