Что есть что? - Ткаченко Анатолий Сергеевич


Анатолий Ткаченко Что есть что?

Меня бросило к сидению шофера, машина легла набок, заглохла. Мы «надежно» ссунулись в кювет, залитый жидкой грязью, и на этот раз стало ясно даже мне — нам не выбраться на расхлябанную глину дороги. Грозно обозначились наружные звуки: тяжкий шум моря с одной стороны, шум буревой тайги — с другой, а посередине, где, остывая, пожуркивала радиатором наша машина, шумел, хлестал необыкновенной силы дождь. В желтом, ослабшем свете фар, впереди, в обманчивом отдалении проступил маленький, будто мерещащийся во сне, домик, в окне теплился красный огонек.

— Все, — скупо выговорил шофер. — На сегодня хватит.

Он подтянул повыше сапоги, выключил свет, сунул ключ в карман и вылез из машины. В колдобине мы постояли, присматриваясь к бушующей мгле, выбрались на осклизлую бровку дороги, пошли к домику.

Залаяла собака как-то неожиданно свежо и незлобно. Широко распахнулась дверь сеней, в ее спасительно теплом и ярком проеме возникла крупная, немного скособоченная фигура, — и я сразу припомнил: «Так ведь это кордон «лесного философа», Ефрема Колотова!» Мне о нем рассказывали. Однорукий, долго жил одиноко, недавно завел молодую жену. Добрый, но слегка не в себе человек: пугает лесников заумными вопросами, непонятными словами. И хоть я никогда не видел Ефрема Колотова, тут же определил (по захватистому движению руки, сутуловатому и какому-то уж очень неуклюже просторному силуэту в двери): «Это он!»

— Тубо! — успокоил хозяин собаку, сошел с крыльца и, еще толком не видя нас, сказал: — Прошу, прошу. Как же! Всегда рад человеку. — Он узнал лесхозовского шофера. — А-а, Василий. С кем ты это гуляешь?

Шофер прошлепал вперед по доске, проложенной от калитки к сеням, что-то буркнул грубовато, со смешком: вот, мол, разве я человек — приходится мотаться в такую собачью погодку (раньше еще, в машине, я приметил, что он зол, и ему не хочется везти меня — не начальника, не представителя, просто какого-то писаку неизвестного; может быть, поэтому мы и не добрались до лесничества, свернули на кордон?). Он скрылся в доме, легко оставив меня наедине с хозяином — «Разбирайтесь сами!» — и я увидел протянутую ко мне, как-то неестественно вывернутую руку. Попробовал приловчиться к ней, чтобы удобнее пожать, но рукопожатия все равно не получилось: у Ефрема Колотова была единственная, левая рука, а жал я ее правой.

— Прошу, прошу. — Взял он меня довольно цепко за локоть — ощутилось все его большое, должно быть, необыкновенной силы тело. — Рад свежему человечку… Понимаю, сочувствую. Природа буйствует. А у меня в берлоге тепло, жинка ужин сготовит, погреемся… — Он помог мне подняться на крыльцо, подтолкнул в сени, провел, подталкивая, в прихожую.

— Дитятко! — негромко крикнул в комнату. — Чего-нибудь тепленькое человеку на ноги.

— Сам бери! — послышалось из-за неприкрытой двери. Голос был женский, но хрипловатый, больше напоминавший мальчишеский, и с заметным акцептом. Слова прозвучали как «Шам беры».

Ефрем хохотнул, крутнул сокрушенно-восторженно патлатой головой.

— Молодая, грубит. Власть показать хочет.

Он пошарил под вешалкой, достал байковые тапочки, подал мне, другие, попроще — шоферу, который блаженно жмурился, привалившись к печке, и курил.

— Грейтесь, прошу. — Ефрем широко повел рукой, как бы отдавая нам тепло всей комнаты. — А я сейчас, быстренько спроворю закусить. И Файка мне поможет. Дитятко, как ты, а?..

Из-за двери донесся тоненький смешок, зашипела и заиграла пластинка. Ефрем опять крутнул головой, подмигнул нам: «Смешно, правда?» — и вышел в сени, сказав:

— Это мы сейчас.

— Завсегда с запасцем, — кивнул ему вслед шофер, охотно намекая на выпивку. — Такой мужик. Завсегда…

Ефрем Колотов носил еду, раскрыв настежь дверь прихожей. Ловко прихватывал одной рукой сразу по нескольку кастрюлек, мисок, тарелок — прижимал к груди, животу. Маленькое ведерко с брусникой принес в зубах.

К потолку была подвешена большая лампа, она светила мягко, с легким керосиновым запахом, на полу от нее покачивалась круглая тень. И простая, грубоватая мебель: стол, табуретки, посудный шкаф, скамейка возле стены, — все казалось легким, смутноватым и оттого почти изящным. Ровно, глубинным теплом, грела печь, усыпляла. Из комнаты-горницы слышалась джазовая музыка. Она как-то мешала, была уж очень нездешней, и я жалел, что не могу встать и выключить патефон.

Потом с ветерком мимо нас пронеслось что-то яркое, округлое, запахло помадой. Я открыл во всю ширину глаза: это Фаина, жена Колотова, пробежала в сени. Оттуда зазвучал ее резковатый, мальчишеский говор, что-то загремело. Легким, долгим, застенчивым смешком отозвался Ефрем.

Меня тронули за плечо, слегка качнули, подняли под локоть.

— Прошу, человек, к столу. Как же!

Сел на гладкую, прочную лавку у стены, рядом с шофером, проморгался. Напротив — Ефрем ухмыляется исподтишка, румяный от беготни; на крупном, слегка горбатом носу капельки пота. Фаина и сенях стоит над шипящим примусом. В рюмках водка, на тарелках большие куски рыбы.

— Ну, — сказал, приглядываясь ко мне, Ефрем, — погреемся.

Выпили, и я подумал, вздрогнув от морозца под кожей: «Водка — это ж как спасение здесь. От стужи, морской соли, всегдашнего тумана. Примешь ее как заботу, душевность. А сколько ее выпивается просто так, без надобности, без нужды?..»

— Главный вопрос: что есть что? — вдруг проговорил Ефрем, перестав усмехаться и вскинув, как жезл, большую, почерневшую от времени вилку. — Согласны?

— Пожалуй, — согласился я, поразмыслив.

— Еще по одной тогда, и поговорим.

— Вот дает! — глотнув и крупно, неразборчиво закусив, крикнул шофер. — Завсегда так. Одно слово — лесной философ!

— Что есть земля, небо, планеты? — спросил напористо, но спокойно Ефрем, опять воздев вилку. — Научным путем этого никогда не откроешь. Одно откроешь — другое будет неизвестно. А в душе человек может постигнуть… — Ефрем приложил к жесткому свитеру прямо-таки «могутную», бурого цвета пятерню. — В душе человек знает все, ему от возникновения вложена тайна. Потому главное — что есть человек? Как считаете?

Наслышавшись ранее о философствованиях лесника Колотова, его житейских странностях, я решил быть сейчас настороже, чтобы он не втянул меня в какой-нибудь бессмысленный, для потехи, разговор, подогретый выпивкой. Ответил уклончиво, больше напирая на последние слова Ефрема: да, мол, что тут скажешь, главное — человек.

Он наклонился ко мне через стол — как-то боком, опершись на руку, подмигнул вдруг проявившейся из-под колючей брови чистой голубизной, рассмеялся неслышно.

— Я член месткома, между прочим, характеристику по работе имею наилучшую. — Вошла с миской вареной картошки Фаина, низкорослая, тяжко беременная. Он повернулся к ней, оглядел пристально. — Вот тоже вопрос — что есть Файка?

— Да ну тебя! — вспыхнула всем широким, смугловатым лицом Фаина, толкнула Ефрема в пустой рукав и поставила на середину стола картошку. — Подвинься, страшной. — Села, глянула на меня, на шофера и еще больше закраснелась. Лицо у нее было в крупных коричневых конопушках, как бы всплывших от румянца, и на верхней губе, чуть тронутой пушком, проступили росинки пота. Взмахом головы она откинула за спину черную, довольно увесистую косу и пренебрежительно, насмешливо глянула на Ефрема.

— Болтать будешь — гости убегут.

Ефрем подвинул ей рюмку, насыпал в блюдце холодной, яркой брусники, нежно провел рукой по ее спине. Она фыркнула, слегка отодвинулась и, не стесняясь, легко проглотила водку.

— Ребенок, — сказал ласково и протяжно Ефрем. — Я слушаюсь ее. Ребенка надо слушаться.

Мне припомнилось: кто-то рассказывал, как познакомился и женился на Фаине лесник Колотов. Началось это весной прошлого года. Девчата-сезонницы приехали работать на рыбозавод. Поселили их в пустых бараках, как это обычно делается, и зачастили туда ухажеры, местные и наезжие, с гитарами, водкой. Шум, скандалы. Работы поначалу никакой не было — рыба еще не шла, и директор принялся раздавать «рабочую силу» соседним организациям, кому сколько надо, лишь бы прекратить развеселую барачную жизнь. К леснику Колотову попали по разнарядке шесть девчат — сажать лес. Одной из них была татарка Фаина. Пригляделся к ней Ефрем, поразмыслил, и впервые за десять лет одинокой жизни решил: «Возьму-ка ее в дом». Когда девчата, отработав свое, уезжали на рыбозавод, прямо предложил Фаине: «Оставайся. Будем жить хорошо. Жалеть тебя буду». Захохотала она в ответ: «Такой страшной, старый. Как одной рукой обнимать будешь?» Ушла с подругами. А Колотов не позабыл ее. В первую же поездку на рыбозавод нашел Файку на плоту, сказал: «Пойдем, не пожалеешь. Всякие там подъемные выплачу за тебя». Опять обсмеяла его татарка, да еще при всех пальцем на него показывала. Через месяц Колотов пришел к девчатам в барак, ему говорят: «Отстань, дядя, у нее ухажер старшина-пограничник, как с мужем живет». Отмахнулся, нашел Фаину. «Ну как, надумала?» На этот раз она не смеялась, но говорить не хотела, на прощание подала руку. Колотов выждал еще месяц, и поздней осенью, когда кончилась рыба и всякая, тем более, сезонная работа, приехал на рыбозавод на «газике», выпросил у своего директора. Нашел Фаину, показал в окно: «Собирайся, без тебя не уеду». Файла покорно собралась, молча села в «газик».

— Предлагаю за хозяюшку, — сказал шофер, сам наливая рюмки. Он уже держал себя в доме по-свойски, слегка нагловато (ведь это он привез тогда Фаину на кордон), считал лесника немного обязанным себе. Я чувствовал, что и на меня он не сердится, больше того — благодарен даже мне: не выставил бы, пожалуй, Ефрем столько выпивки и закуски ему одному. — Предлагаю, что же… — несколько сбавил он, видя, что никто не спешит, а Фаина, глянув на каждого в отдельности, зевнула, прикрыв рот ладошкой, и, буркнув что-то вроде: «Да ну вас к богу…» — пошла ставить пластинку.

Шофер выпил один, хохотнув стыдливо, — не мог человек не воспользоваться таким приятным случаем, да в такую собачью погодку, — и пока он медлительно, с выбором, закусывал, а Фаина перебирала пластинки, наступила минута тишины. За окном взревывал и затухал, как большой костер на ветру, тайфун, по стеклам водяными всполохами бил густой дождь. Но вот заиграл джаз — крикливо, улюлюкая и гикая; приглохли таежные звуки, и дом, будто приподнятый, переместился в другие земли и края.

— Дурочка, — проговорил тихо и нежно Ефрем. — А вот люблю… Смешно?

— Нет.

— Лучше смейтесь. В смехе всегда смысл имеется… Но я о другом думал. Можно?

— Конечно.

— Вот вы ехали сюда, в наше лесничество. Вам сказали: философа не позабудьте навестить. Со смешком сказали, правда?

— Пожалуй, так.

— А я и взаправду философ. Думаю. Всему хочу место определить: птице, растению, человеку. Главное — человеку. В последнее время, от весны будет, думаю: может человек быть человеком?

— Постой, постой, как это? — ввязался шофер, совсем уж разгоревшийся от водки и еды и захотевший, видимо, «душевно» поговорить. — Конкретно давай.

— У нас не собрание. Я в принципе…

— Нет! Конкретно, логически!

— Хорошо. Возьмем нашего директора.

Шофер привстал, молча и насуплено обвел нас взглядом, будто перед дракой примериваясь к каждому в отдельности, кашлянул громко в кулак и, слегка покачиваясь, выговорил:

— Не тронь. — Он сунул руку во внутренний карман пиджака, нащупал там что-то, подержал, с большей твердостью повторил: — Не тронь при мне хорошего человека.

— Тьфу, — жалобно и длинно протянул, сокрушаясь, Ефрем. — Да я же не сказал, что он плохой. Потому и хотел в принципе, отвлеченно…

— Не отвлекай, не на того попал!

— Расскажешь, что ли?

— Понадобится — не спрошусь, хоть ты и того… — Шофер приставил к виску палец.

Ефрем уронил голову на ладонь, как бы опасаясь, что она отвалится от смеха, потом сразу затих, смахнул согнутым пальцем сырость под глазом, тоже привстал.

— Вась, — сказал он по своему обыкновению ласково, будто неустанно беседуя с ребятишками. — Иди-ка ты спать.

— И пойду! — выпрямился во весь небольшой рост шофер. — С чокнутым не желаю…

— Вот и хорошо. Выпил, закусил. Можно и посошок…

— Очень даже благодарю!

— Ну и ладно. Приятных сновидений. Фая, детка, постели человеку.

Шофер вышел во двор, побыл там, вернулся с мокрым от дождя лицом, сторонкой, словно боясь заразиться, обошел нас, молча скрылся за дверью комнаты, в которой все еще стонал, рыдал и захлебывался джаз.

— Не хотите? — Ефрем щелкнул ногтем по бутылке.

— Нет.

— Я тоже — только для разговора. Когда еще в лесу промокну. Боязно, как бы она начальницей не сделалась. — Ефрем стиснул в кулаке горлышко бутылки, как бы перехватив горло живого существа. — Отправимся дальше?

— Говорите, слушаю.

— Думал я, по-всякому прикидывал. Выходит — не может человек стать человеком.

— Почему же?

— Потому что он никогда не знает, сделался человеком или нет. Надо, чтобы все люди сказали ему: ты — человек! Если хоть одни против, значит — не дозрел. Понимаете? Вот и выходит, что не может один человек стать человеком. Всем вместе, разом надо делаться человеками. Без конца. И все равно человек никогда не станет человеком, а только будет стремиться к этому. Так и надо. Потому и жив человек.

— Интересно, но едва ли приемлемо.

— А я что? Это ж философия.

— Да, пожалуй.

— И еще думаю: стыдящийся называть себя человеком — самый лучший человек.

Ефрем пододвигает ко мне бруснику — она яркая, крупная, слегка запотевшая с холода, — кладет мне на тарелку брюшко кеты — розоватое, жирное, в меру прожаренное, — показывает на грибы, икру, картошку. Делает это без привычной своей усмешки, даже слишком серьезно, как бы говоря: еда — тоже работа, а к любой работе надо относиться уважительно.

Сколько мне пришлось видеть таких «таежных» столов, таких застолий! И ни разу они не повторились: были другими дом, хозяин, хозяйка. Был другим разговор. Я знаю уже, что лесник Колотов никогда не забудется мне, и потому присматриваюсь к нему, стараюсь лучше понять его слова, взять больше «на память себе» этого человека.

— Изучаете? — спросил, настораживаясь, Ефрем. — А вы не утруждайте себя. Сам все расскажу. Вот, предположим, удивляет вас, как я сюда попал?

— Кое-что слышал.

— Сам себе придумал эту ссылку… Изложу все по порядку. Но сперва чайку крепенького сделаю. Согласны?

Я кивнул, радуясь догадливости хозяина: как раз наступило время «крепенького» чая. Ефрем вышел в сени зажигать примус.

Из горницы слышалась тихая музыка, медлительный, какой-то по-дикому тоскливый напев Фаины и звучный, скрипучий храп шофера. Все это подчеркивалось, проявлялось большим, всесветным звучанием бури за стенами, и остро чувствовалась затерянность дома лесника среди дикости моря и тайги, его малое спасительное тепло.

Как же попал сюда Ефрем Колотов? Я и об этом знал кое-что из рассказов лесников. Войну он окончил одноруким артиллеристом, с медалями вернулся домой, в родной Хабаровск. Пошел работать на пароход машинистом, будто бы на свое старое место, откуда взяли на фронт. Справлялся, и долго плавал по Амуру, имел премии, почетные грамоты. Был депутатом. Потом перевели на судоремонтный завод, повысили до начальника цеха, и через какое-то время избрали освобожденным председателем профкома. Будто бы долго он на этой должности состоял, совсем в интеллигента превратился. Дети выросли, институты окончили, жена состарилась. Тихо, обеспеченно текла жизнь. И вдруг Ефрем сказал: «Все, не могу больше, ухожу на пароход, машинистом». Еще два или три года проплавал помощником машиниста. А потом… Потом подал заявление, рассчитался. Уехал на Сахалин. Здесь попросился на глухой кордон. Приглашал будто бы жену — не поехала от квартиры, детей. Минули последние десять лет, Ефрему Колотову теперь под шестьдесят, но он так и живет на кордоне, никуда отсюда не выезжал. И вот женился…

— Так как, изложить? — уже с меньшей охотой спросил Ефрем (он будто подслушал мои мысли о нем), наливая в топкие стаканы огненный, густо-коричневый чай.

— Не надо. Лучше скажите, что вас толкнуло на это?

— О, это самое главное, самое трудное. Как же! Никто вам это не перескажет за меня. Да и сам когда рассказываю — не верят, думают — держу что-то про себя. — Ефрем отпил большой глоток чая, мне показалось — сейчас поперхнется, обжегшись кипятком, но он спокойно сглотнул, прислушался к крепости напитка. — Да и давно все было, может, и позабыл подробности. Помню хорошо такой случай: сижу в машинном отделении, задумался. Вбегает капитан — небольшого ростика мальчишка, только что мореходку окончил, — кричит: «Ефремыч! (так он меня называл). Ты что, уснул? Сигналю — команды не слышишь. Пристань прошли». — И давай сам у машины управляться, неловко так, с одышкой от запальчивости. И сказал я себе: «Все!» Нет, не обиделся на капитана, даже нравилось иной раз, как он сердито командует, носит форму. Просто пришел конец той моей жизни, и я сказал себе: «Все!» Пейте чай — остынет. Вот так… — Ефрем двумя глотками отпил полстакана. — Весь вкус в нем, пока горячий… Ну а дальше… В Хабаровске подал заявление, уволился. На все расспросы отвечал: «Думать хочу. Уеду в лес, в тишину. Первую половину жил, вторую — думать буду». Посчитали — помешался слегка Колотов, отпустили с удовольствием. Вот и все. — Прикрыв глаза и помолчав (при этом голова Ефрема медленно покачивалась, словно усыпляла в себе недобрые воспоминания), он вдруг глянул на меня по-прежнему искоса, острой голубизной глаз. — Вам, как пишущему, добавлю… Тут как-то на рыбозаводе поэты выступали. Все позабыл. А две строчки так и запали, будто бы я их сам про себя сочинил: «Мне был толчок, волнующий и странный — я ощутил и время, и пространство».

Мы долго пьем чай, молчим. Мне и в самом деле не очень понятно: как это можно в одни день бросить все и уехать в лес? Есть, наверное, нечто очень важное, о нем-то и не хочет поминать Ефрем. И ему самому досадно: рассказал вроде, ничего не тая, а все будто при себе что-то оставил. Он подбавляет мне чая, пьет сам, и мы затяжно молчим.

Дальше