Дневник клона - Радов Егор Георгиевич 3 стр.


— Не знаю... — опьянело промолвил Ихтеолус. — Надо поразмышлять.

— Так в чем же дело-то?… — обрадованно проговорил Дондок. — Помедитируем, а? Тем более, время уже...

— Давай, — махнул на него рукой Ихтеолус, доканчивая бутылку виски.

Они тут же вывели из своих тел и мозгов все мыслимые и немыслимые вещества и переключились на «нормальное состояние». Закрыв глаза, каждый настроился на что-то свое, и если Ихтеолус пытался запредельно не-бытийствовать, погружаясь в некую досотворенную абсолютность блаженного Ничто, то Дондок отчаянно сражался с двумя создающими Бытие сторонами, принимая то одну их сторону, то другую, и все более запутываясь в многообразии рождаемых ими форм, сущностей и миров. Наконец, Ихтеолус открыл глаза: «нормальное состояние» ему быстро наскучило. Он пусто огляделся.

— Аааааааммммммм... — громко произнес Дондок, втягивая свой торс внутрь ресторанного кресла.

— Что, хочешь еще что-то покушать? — спросил его Ихтеолус.

— Ты что!… — обиженно буркнул Дондок, немедленно раскрывая глаза. — Это же — мой главный медитационный слог, да я же только что...

— Пошли, — сказал Ихтеолус, — мы уже опаздываем.

— Ах ты!… — озабоченно воскликнул Дондок, взглянув на часы. — Придется...

Они немедленно внедрили в себя по дозе фенамина и домчались до рабочих мест с резвостью чемпионов мира по спринтерскому бегу, которые, возможно, употребляли для своих спортивных нужд то же самое.

Остаток рабочего дня Ихтеолус так и провел под фенамином. Руки у него слегка подрагивали, когда он подносил к расфокусированным глазам очередной документ, но работоспособность его была просто глобальной, ясность мысли — потрясающей. За эту половину дня он переделал, наверное, работы на неделю вперед, и, когда наконец, прозвенел мягкий звоночек, возвещающий о конце труда, ошалело стал смотреть на плоды своей деятельности, мучительно соображая, чем же ему теперь заняться завтра, послезавтра, и так далее. Ладно — зачем сейчас об этом думать?

Ихтеолус набрал все еще дрожащими руками вожделенный телефонный номер, услышал мурлыкающий голосок Акулы-Магды и сказал:

— Я кончил.

— Уже? — усмехнувшись на другом конце провода, спросила Акула-Магда. — А я еще и не начинала.

— Тьфу, ой, извини, заработался... Короче... Встретимся...

— Пошли в церковь, — предложила Акула-Магда.

— В церковь? — изумился Ихтеолус. — Но...

— Начнем с церкви, — непреклонно сказала Акула-Магда. — Я там так давно не была...

— Ну хорошо-хорошо, — обрадовался Ихтеолус слову «начнем», — тогда встретимся...

— Там и встретимся, — непреклонно проговорила его любимая девушка. — А то ты еще не пойдешь.

— Да я... Да ты... Да мы...

— Все! — отрезала Акула-Магда и повесила трубку.

«Церковь... церковь... — выведя из себя фенамин и введя большую дозу ноотропила с небольшим количеством морфина, размышлял Ихтеолус. — Что же там... Да я там не был... А!… Ну да.»

В назначенное время он переступил порог храма и вошел. Внутри молились прихожане всех возрастов и полов, стояли свечи. Прямо у алтаря стояла Акула-Магда, ее огромные глаза словно пробивали алтарные стены, руки ее были молитвенно сложены на кокетливо выступающей вперед груди.

Акула-Магда была статной брюнеткой с маленьким, почти миниатюрным личиком, слегка вздернутым носом и почти идеально-женственной фигурой. Ихтеолус, еле пробившись через толпу молящихся, наконец оказался рядом с ней.

Она была ему под стать.

Она ничего не сказала, только внимательно посмотрела в его глаза, и Ихтеолус, все поняв в единый миг, тут же инъецировал себе порцию ДМТ, отчего все иконы на церковных стенах зажглись холодным огнем великой божественной энергии, все запульсировало радугами высшей благодати, и Единый Смысл Покаяния, Веры, Любви и Надежды пронизал Ихтеолуса пламенным вихрем Вселенского Смирения, полыхающего над церковным куполом, точно ореол, или самый величайший Нимб, откуда все нисходит в этот мир, и куда возвращается.

— О... — благодарно молвил Ихтеолус, рухнул на колени и принялся судорожно молиться, видя наяву каждый свой грех, словно некоего цветного демона, буквально рассыпающегося на куски под подлинно-праведным взором; испытывая истинную причастность и сопричастность Всему, что только есть под Солнцем, и возрадуясь Творению, и бесконечно возлюбив Его.

— Братья и сестры!!… — прогремел над всеми голос священника. — Господу Богу помолимся! Господи, помилуй!!!

— О... — вновь тихо сказал Ихтеолус, боясь даже взглянуть на священника, настолько он буквально горел и переливался всеми огнями и смыслами божественной мудрости и славы, а на чело его нисходил мягко-синеватый, и, одновременно перламутровый, какой-то извечно добрый Свет...

— Братья и сестры!!! — вновь взгремел священник. — Праведники! За праведность нашу помещены мы сюда милостью Господней, так восславим же Господа...

— О... — ничего уже не слыша и не видя, буквально прошептал Ихтеолус и вошел в Абсолютную Благодать.

— Пошли, — кто-то произнес над ним, это была Акула-Магда, она нащупала его дисплей и внедрила в скорченного у алтаря Ихтеолуса аминазин. — Ты, кажется, увлекся...

— Что?… Что?!!… — потерянно молвил он, постепенно приходя в себя. Затем, придя в самого себя и улыбнувшись, он немедленно вывел уже ненужный аминазин, внедрил в свой измученный столь тяжелыми и светлыми переживаниями организм изрядную порцию морфина для отдыха, бодро встал и поцеловал Акулу-Магду в щечку.

— Спасибо, — сказал ей Ихтеолус.

— Не за что. Я тоже начала увлекаться, но тут тебя увидела... и успела.

— Молодец! — ободряюще проговорил Ихтеолус, влюбленно глядя в ее маленькие-маленькие зрачки.

Они вышли из церкви, взявшись за руки.

— Может, отвлечемся какой-нибудь другой... службой? — спросила Акула-Магда, указывая взглядом на расцвеченный восточный храм, у входа в который сидели блаженствующие монголоиды.

— Не-ет уж, спасибо, это я уже сегодня поимел...

— Да ну? — рассмеялась она. — Тогда, пошли потанцуем.

— Вперед! — согласился Ихтеолус, они сменили морфин на экстази и через некоторое время уже суетились рядом с барной стойкой какого-то вечернего клуба.

— Что ты будешь пить, дорогой?… — спросила Акула-Магда.

— Джин-кокаин.

— Отлично, я тоже.

Играла громкая музыка, состоящая из очень медленных, но абсолютно ритмичных ударов, и каждый из танцующих умудрялся за достаточно долгое время между этими ударами вытворить такие немыслимые и быстрые па, что, в самом деле, все удивлялись всем. Это был самый модный сейчас танец; он назывался «мягкое порно».

— Вперед!… — скомандовала Акула-Магда, когда они допили свои коктейли; они тут же наэкстазились буквально под завязку и принялись бешено плясать, словно чуть ли не пытаясь выбросить из своих тел навстречу самим же себе все свои желания, мечты, любови и страсти. Это продолжалось почти бесконечно, и было как будто отлично.

И затем, морфинно обняв подругу за талию, Ихтеолус, слегка покручивая другой рукой руль, летел в синем ночном небе к своему дому.

— Ты хочешь ужинать, дорогой? — спросила его любимая.

— Да ну его... — утомленно и счастливо произнес Ихтеолус. — Я...

— Вот и я так думаю, — рассмеялась она.

Они тут же инъецировали большой запас аминокислот и витаминов, затем добавили сексуальных возбудителей и средней тяжести дозу ЛСД.

— Приди же ко мне!… — встав на постели, совсем как жрица любви, первая женщина, явленная в мире, самая сокровенная любовь на свете, чудо из чудес, призывно произнесла полуобнаженная Акула-Магда.

— Я — твой!!! — воскликнул Ихтеолус, вынырнув из своей одежды и белья, словно душа из телесной оболочки, и ринулся к ней.

— На сколько поставим? — осведомилась Акула-Магда.

— На двадцать две, — почему-то сказал Ихтеолус.

— Хорошо, — согласилась она.

И тогда они сплелись, будто играющие Сатир и Нимфа, как жаждущие друг друга подростки в невинности первого объятья, как преданные супруги на всю жизнь, словно собирающиеся последним и высшим любовным актом исторгнуть из себя смерть. Ихтеолус был первым Мужчиной посреди нерожденной еще Вселенной, а она была первой Женщиной; они вожделели сами себя, составляя два единственных и главных коррелята, творящих все; они составляли жизнь и смерть, небеса и землю, лучшее и худшее, и были так же абсолютно несовместимы, как и совершенно едины.

И когда их бесчисленные любовные игры достигли своего апогея, когда они перебывали всем тем, что только может вообще быть, сплетенные в вечный клубок своей любви, тогда огромнейший и ужаснейший Оргазм — на целых двадцать две минуты — потряс их великие тела и чистейшие души. И они растворились в нем и замерли, точно остановилось само Время.

Потом они отдыхали, нежно прильнув друг к другу, млея от поступившего в их кровь и мозг героина, предусмотренного дисплейной программой, и передавали из рук в руки зажженную сигарету с обыкновенным табаком. А зачем что-то еще, когда и так уже чересчур хорошо?…

Потом они отдыхали, нежно прильнув друг к другу, млея от поступившего в их кровь и мозг героина, предусмотренного дисплейной программой, и передавали из рук в руки зажженную сигарету с обыкновенным табаком. А зачем что-то еще, когда и так уже чересчур хорошо?…

— Ну я пошла, — сказала наконец Акула-Магда. — До завтра. Да и время уже...

— Пока, любимая, — нежно промолвил Ихтеолус и поцеловал ее во все еще горячую от любви щеку.

Она села в свою машину, инъецировала себе немного морфина вместе буквально с каплей метедрина, чтобы не заснуть за рулем, и полетела домой.

А Ихтеолус, у себя дома, умылся, лег в постель, блаженно улыбнулся, выводя из себя все вещества и производя мощную вечернюю прочистку всего организма, лег в постель и закрыл глаза. Дисплей сам по себе ввел в него обычную для него вечернюю дозу нембутала с изрядной долей ЛСД и триптаминов, и Ихтеолус погрузился в свой вечный, каждую ночь повторяющийся, сон.

Он лежал один на камнях посреди пустыни — израненный, всеми брошенный и одинокий. Все тело его гудело, болело, зудело; кровь и гной истекали из него на почву, мозговая жидкость из пробитого черепа сочилась на камень. Душа его трепетала от такой мучительной тоски и заброшенности, что могла бы уничтожить любой радостный солнечный свет, любой свет вообще.

— Ооооо... — застонал Ихтеолус, чувствуя Вечность этого своего состояния и зная, что оно никогда не кончится. Каждая его клеточка чего-то жаждала, и прежде всего жаждала Освобождения. А, может быть, смерти?

— Ооооо... — вновь застонал Ихтеолус. — О, придите же ко мне...

И тут, с небес, какие-то ангелы, или гурии, спустились к нему, проливая бальзам на его тело и душу, и подхватывая ввысь его дух.

Ихтеолус переставал тотчас же чувствовать хоть что-нибудь, он только ощущал самого себя, все еще продолжающего существовать, этих ангелов, или гурий, и огромный, безбрежный Космос, или же Хаос вокруг них.

Он ждал, он трепетал, он не ощущал ничего. А они несли его ввысь и ввысь, вечно ввысь и ввысь — сквозь этот Космос, или Хаос, в вожделенный, но все так же вечно недостижимый рай.

Ихтеолус лежал и улыбался во сне, словно ребенок, которому в жизни еще все предстоит.

Завтра должен был наступить новый день.

СНЫ ЛЕНИВЦА

Запись первая. Явь.

Я живу в моем блистательном мире, подвешенный на своей ветке, среди сверкающих изумрудов листвы вокруг и солнечного блеска надо мной. Листва — моя еда, мой сладостный пир, мое вечное занятие и предназначение, пока я здесь; моя любовь и моя среда. Древо жизни необъемлемо, словно весь мир; небо недосягаемо и недостижимо, поскольку оно находится прямо надо мной и касается меня лаской своего воздуха; а жизнь есть остановленное мгновение, поскольку ничто не может произойти и случиться ни с древом, ни с небом, ни со мной, покуда солнце зажигает свои лучи при каждом моем пробуждении и призывает меня к жизни и вожделенной листве, и пока я существую, вися на своей ветке.

И я жую, жую, жую. Идут дожди сквозь солнце, стекающие по мне, летят бабочки с огневым узором крыльев, садящиеся мне на лицо, отдыхая от любви и полета, наступает влажная сушь и дует ветер, убаюкивающий меня, — я все так же продолжаю жевать, упиваясь, наслаждаясь своим жеванием и вкусом моей лучшей в мире еды, которой так много вокруг.

И ничего не может измениться, поскольку все замерло и застыло в этом самом лучшем моем мире; и блаженная вечность обволакивает меня своим мягким теплом в тот самый миг, когда я забываю время.

Иногда я передвигаюсь к центру древа жизни и встречаюсь со своим народом — лучшим из всех, и мы вежливо и дружелюбно здороваемся, почти целуемся и обнимаемся, не в силах скрыть радостных чувств, а потом висим все вместе, стараясь максимально сблизиться и ощутить свое вечное единство; все жуют, и я жую, и мы превращаемся в истинное жующее и висящее совершенство, созданное из самих себя, и внутренний свет нашего древа согревает наши души и озаряет наш соборный дух. Мир совершенен, и мой народ — тем более. И мы так любим друг друга.

Сегодня я висел и жевал, пребывая в раю этих самых лучших в мире занятий, как вдруг все вокруг потемнело и начался страшный ливень с диким ветром, раскачивающим меня туда-сюда со страшной силой. Я все равно жевал, но этот дьявольский ураган был так кошмарен, что иногда целыми пачками стрясывал своим резким порывом листья с ветки прямо буквально у моих губ, когда они нежно хотели их сорвать. Это было достаточно неприятно и неожиданно. Тут вдруг небо — обычно столь дружелюбное и голубое — испещрилось молниеносными разрядами изломанных мгновенных ярких вспышек, одна из которых угодило в соседнее древо. Раздался треск; святую листву обуял огонь. Я впал в какое-то оцепенение и пришел в себя, когда все закончилось, и вновь воссияло солнце, и наступила влажная тихая сушь. Я обернулся на соседнее древо — оно было обугленным и страшным; редкие листочки трепетали под мягким ветерком. Мне стало страшно — впервые в жизни.

Значит, наш мир не так совершенен, как я представлял? Что было бы, если бы ужасная вспышка попала в наше древо жизни?…

Я подумал какое-то время, а потом внезапно понял, что этого никогда не могло бы случиться. Ибо я рожден для счастья и пребываю в счастье, а судьба других вещей — их личное дело, их личная судьба. Я все-таки переволновался, но успокоенный и приободренный своим выводом после пережитого, я пожевал еще листьев, которые показались мне особенно вкусны, и погрузился в долгий сладостный сон.

Запись вторая. Сон.

Наступает тьма, обхватывающая меня со всех сторон, давящая, неотвратимая, чужая. Я готов вскрикнуть, но не могу раскрыть рта, хочу уцепиться хоть за что-то и стряхнуть эту темень с себя, расправив плечи, точно бабочка — крылья, но тьма неуязвима, она сжимает меня в комок, в сгусток, в точку. И тут же — словно выплевывает меня из самого себя, и я уношусь ввысь, как всегда, обращенный лицом вверх.

Я лечу и лечу, набирая такую скорость, что скоро перестаю чувствовать свои очертания. Я словно состою из воздуха, или вообще ни из чего не состою. Где я? Что со мной произошло и происходит? Кто я вообще такой?…

Я влетаю в границу темного неба и вылетаю за его предел — дальше, дальше, дальше. Разве может быть что-то дальше? Разве может быть что-то еще? Разве что-то может быть?…

За небом раскрывается безмерный черный простор с сияющими точками звезд, и я лечу в этой бесконечности, непонятно куда, непонятно зачем, не в силах остановиться, и не в состоянии хотя бы перестать существовать.

Рядом со мной летит комета, я обращаюсь к ней с вопросом — кто, что, зачем? Но она ослепительна и холодна, в ней нет ответа и нет смысла.

Какой же во всем этом может быть смысл?…

Я лечу мимо звезды, погружаюсь в ее радужно-переливающуюся яркую корону, рдею на волнах ее всецветных вибраций и вечных перемен, погружаюсь в смазанный калейдоскоп ее величия, славы и изначальности, — но я ей совсем не нужен; ей не нужен никто; она столь прекрасна, столь ясна и самодостаточна, что трепет любви и ужаса буквально пронзает и сотрясает всю мою душу, совсем как ее луч; и тогда я покидаю звезду и лечу дальше в этом холоде и мраке.

Что же я здесь делаю?… Кто я вообще такой?… Зачем я здесь оказался?!…

И в миг, когда полное отчаяние овладевает всем моим существом, когда у меня не остается больше никакой надежды, я шепчу своими отсутствующими губами, я кричу своей несуществующей гортанью, я молюсь своим уничтоженным сердцем: «Спаси меня, Господи!», и тут же вижу перед собой огромное вселенское древо жизни, сверкающее как мириады бриллиантов, и родную ветку перед собой, покрытую звездными листьями.

Я подлетаю к древу и обхватываю ветку, словно самое любимое существо, и я чувствую ее холод и тепло одновременно, и это тепло обращено ко мне. Я срываю с ветки несколько звезд, ощущаю их непередаваемый вкус, успокаиваюсь тут же, убаюкиваюсь, совсем как ребенок, и начинаю жевать, жевать, жевать...

Запись третья. Явь.

Когда я родился, моя мама была настолько ласковой и нежной, что я сразу понял, что попал в мир счастья, тепла и доброты. Отца я не помню, но уверен, что он был так же прекрасен, как любой из нас.

Но сейчас весна — пора любви, я продолжаю висеть на своей ветке и жевать листья, и чувствую себя еще более окрыленным и счастливым, чем обычно. Оказывается, что даже в раю может быть «очень хорошо», а может быть и «еще лучше».

Я улыбаюсь солнцу и жизни и буквально готов расцеловать бабочку с огневым узором крыльев, когда она пролетает мимо.

В центре древа жизни собрался наш народ, и я тоже направляюсь туда по своей ветке, и трепещу от сладких желаний и ощущения любви.

Я вежливо здороваюсь со всеми, готовый от радости обнять их и прижать к груди, и располагаюсь среди моего народа — лучшего из всех, чтобы вместе чувствовать солнечные лучи, чтобы вместе жевать листья, чтобы вместе радоваться жизненному совершенству, подаренному каждому из нас.

Назад Дальше