Динка прощается с детством - Осеева Валентина Александровна 17 стр.


«Убийцы… они губят все живое…» – с негодованием думает Динка. В глаза ей бросается кривое полено березы, ей кажется, она узнает его белую кору… свою любимую березку-кривульку. Она протягивает к нему руку и отступает назад.

– Что, барышня, дровишек требуется? – спрашивает ее чей-то угодливый голос.

Она поднимает глаза… Павлуха.

– Да… надо бы… – хрипло выдавливает она из себя первые попавшиеся слова и, откачнувшись назад, с ужасом смотрит на широкую, как лопата, руку Федора, поглаживающую кору березы: на потной коже этой руки между рыжими волосами темные пятна… Эти пятна запеклись и въелись в нее, как кровь… кровь Якова.

Сердце Динки бьется судорожными толчками, ненависть, гнев и отвращение душат ей горло; она прижимает к груди корзинку и, словно разглядывая что-то на дне ее, опускает глаза.

– Дровишки что надо, барышня! Одна береза. Можем и отвезти до вас, если сторгуемся! – говорит Семен Матюшкин, выглядывая из-за плеча брата.

– Эта барышня с хутора. Они, верно, с мамашенькой приехали! – заискивающе поясняет Павлуха.

– Да… я скажу маме… – глухо выдавливает из себя Динка и, отвернувшись в сторону, медленно поднимает глаза.

Тревожные, темные, как ночь, и блестящие, как ночные огни, из толпы прямо в упор смотрят на нее глаза Жука.

«Отходи… отходи…» – быстрым, неуловимым движением приказывают ей эти глаза.

И Динка отходит, не сказав ни слова, не оглянувшись. Отходит она в толпу, унося с собой жгучую накипь ненависти, злобы, гнева и бессилия. О люди, люди! Если кто-нибудь из вас хоть однажды стоял лицом к лицу со своим смертельным врагом и не смог броситься на него, вцепиться руками в ненавистное горло, рвать и топтать его ногами, тот понимает, что чувствует Динка, несчастная, захлебнувшаяся от ненависти Динка.

«Мы друг дружку не знаем», – сказал ей Жук, но сейчас он забыл эти слова, он идет с ней рядом, волоча за собой свои зеленые кошелки, и жаркие глаза его направляют каждый ее шаг, словно хотят перелить в нее всю силу и мужество своей души.

– Спуталась… оробела. Это пройдет. Слышь, пройдет. Ну, хошь, убью? Сейчас убью! – шепчет он, наклоняясь к самому уху Динки, и знакомая оскаленная улыбка трогает его губы.

– Нет-нет! Не смей! – вцепляется в него Динка. – Вон бричка. Я поеду домой. Прощай!

Жук отвязывает от забора вожжи и, когда бричка, тарахтя колесами, отъезжает, долго смотрит ей вслед.

Дважды заслужили у него смерть братья Матюшкины: за Иоськиного отца и за студента, которого убили на Ирпене. И трижды заслужили они ее – вот за эту девчонку, за ее помертвевшее лицо и застывшие синими льдинками глаза… Не забудет им этого Жук.

* * *

Динка сидит, уронив на колени вожжи, но Приму не нужно понукать, она хорошо знает дорогу домой. Вот и лес… Глаза Динки невольно отмечают каждый белеющий пень, каждое срубленное дерево, опустевшее место там, где оно росло… «Неужели и березу, мою кривую березу…» – горько вспоминает Динка и, остановив лошадь, продирается сквозь кусты к молодому сосняку, туда, где на крошечной зеленой полянке росла ее подружка. Разве можно сосчитать, сколько раз за все эти годы прибегала сюда Динка, сколько раз, приткнувшись щекой к гладкому белому стволу, спала на разветвленных, словно сросшихся толстых ветках, спускающих до земли свои зеленые косы. «Неужели там, на возу, это была она, моя береза?..»

Но нет, нет! Это не она! «Жива ты, жива, моя кривулька!» Динка поднимает с земли тонкие ветки, гладит кривой ствол.

«Жив-жив! Жив-жив!» – кричит над ее головой какая-то озорная птичка; из сосняка, взметнув рыжим хвостом, прыгает белка, качаются в кустах синие лесные колокольчики, прячутся в зарослях папоротника желтые грибы лисички, шевелится муравьиная куча…

«Что это со мной было? – думает Динка. – Я испугалась. Неужели ко всем моим недостаткам я еще и трусиха? Жалкая трусиха…»

Перед глазами ее снова возникает тяжелая пятерня Матюшкина, поросшая рыжими волосами, и между ними темные, въевшиеся пятна. И снова мутная тошнота сжимает горло. Динка хватает раскрытым ртом свежий лесной воздух, утыкается лицом в листья березы… Сердце ее еще бьется неровными толчками, но в нем уже появляется тихое благородное чувство к Жуку.

«А ведь он хороший… – с удивлением думает она, вспоминая, как вел ее Жук к бричке. – Только, может быть, он сейчас презирает меня за то, что я испугалась? Он, наверно, думает: девчонка… что с нее взять? А еще убивать собиралась!»

Гнев и стыд охватывают Динку.

«И убью! – думает она, сжимая кулаки. – Вы не уйдете от меня, проклятые убийцы, в последний раз меня застала врасплох вся эта гнусь, ненависть и тошнота! И это была не трусость, а отвращение, вот что это было, Жук, – мысленно оправдываясь перед собой и перед Жуком, думает Динка. – Потому что, если б можно было драться, я дралась бы до последней капли крови! Жизнь за жизнь! Смерть за смерть! Подумаешь, неженка какая! Затошнило ее от руки убийцы! Да эти пятна запекшейся крови должны удесятерять силы, а не делать человека слабым, как осенняя муха! Нет, конечно! Я буду холодным, как лед, жестоким мстителем всех палачей, и ни один мускул не дрогнет у меня на лице! Я еще покажу вам, Матюшкины!»

Динка выходит на дорогу, вскакивает в бричку и мчится по лесу. Не сидя, а стоя, с высоко поднятой головой.

Жизнь за жизнь! Смерть за смерть!

Глава 25 Голубиное сердце

Только подъезжая к хутору, Динка вспомнила, что не зашла второй раз на почту.

«Эх, что же это со мной делается! – с досадой подумала она. – Ведь правду говорят, что я за маленькими делами не вижу больших… Подумать только, забыть о маме!! Ну ничего! Пусть Прима попасется хоть немного, а потом я опять поеду!»

У хаты Ефима она на минутку остановилась, попросила его распрячь Приму и отвести ее на луг.

– А где Марьяна? – спросил Ефим.

– Не знаю. Она торговала на базаре кабанчика, очень хорошенького… – добавила Динка, чтобы задобрить Ефима, который был недоволен, что Динка уехала с базара, не дождавшись Марьяны.

– Ну ты, Диночка, иди швыдко до дому, бо там тебя ждет який-то чин.

– Какой чин? – удивилась Динка.

– А с откудова ж я знаю? Не солдат, не офицер, а просто военный чин. И сидит он уже целый час, трохи не плачет, бедный… Каже, я на фронт отъезжаю, так попрощаться хотел…

– Да кто же это? Может быть, Миша? Почтовый Голубь?

– Верно отгадала! – засмеялся Ефим. – И я его сразу признал, хоть он и в военном! В какие перья голубя ни обряди, все одно орлом он не будет. Ну, да беги скорей! Спроси, нет ли письма от матери! – крикнул Ефим уже вслед убегающей Динке.

Жиронкин стоял около террасы и безнадежно глядел на дорогу. Около его ног, виляя хвостом, вертелся Нерон, под рукой у Жиронкина выглядывала туго стянутая ремнями шинель.

– Миша! – крикнула, подбегая, Динка и, не дав ему поздороваться, быстро спросила: – Вы принесли письмо? Да?

Жиронкин растерянно улыбнулся, закивал головой и полез в боковой карман гимнастерки.

– Да, вот, пожалуйста… Телеграммка-с…

Динка схватила телеграмму.

«Папа болен. Хлопочу больницу. Ждите письма. Задерживаюсь», – писала Марина.

Динка прочитала один раз, второй, третий. «Папа болен». Эта фраза долго не укладывалась в ее голове. Вспомнились смеющиеся синие глаза, быстрая походка, широкие плечи, а сердце уже свертывалось в комочек и перед глазами вставало бледное, бескровное лицо узника за железной решеткой, и черты отца становились похожими на черты умирающего в ссылке Кости…

Динка опустила телеграмму и молча пошла к дому.

– Прощайте… Я сейчас уезжаю на фронт… Но вам не до меня. Прощайте, – догнав ее у крыльца, грустно сказал Жиронкин.

Динка остановилась, пришла в себя.

– Ах да, вы, наверно, пришли попрощаться? – вспомнила она.

Жиронкин вспыхнул, заторопился.

– Да, я думал… Простите меня. Я хотел попросить у вашей сестры что-нибудь на память. Я знаю, меня убьют… Но это не имеет никакого значения. Только я хотел… мне легче было бы… умирать, – быстро и сбивчиво заговорил он, глядя на Динку глубокими, как синие озерца, умоляющими глазами.

– Да-да, конечно… – сказала Динка. – Я сейчас…

Она вбежала в комнату, быстро, один за другим, выдвинула ящики комода, потом, махнув рукой, бросилась к туалетному столику, открыла шкатулку, где Мышка хранила Васины письма, маленькие, заветные вещицы… Выбросив на стол конверты и исписанные Васиным почерком листочки, она вытащила со дна шкатулки черную бархотку, которую Мышка иногда носила на шее, задумчиво подержала ее в руках, потом снова порылась в сестриной шкатулке, нашла флакончик духов с тоненькой стеклянной палочкой внутри – последний подарок Васи – и, обрызгав духами бархотку, выбежала на террасу.

– Миша… – сказала она, нежно улыбаясь и протягивая на ладони благоухающую эссенцией ландыша бархотку. – Сестра очень хотела попрощаться с вами сама. Но на всякий случай она просила передать вам вот это…

– Миша… – сказала она, нежно улыбаясь и протягивая на ладони благоухающую эссенцией ландыша бархотку. – Сестра очень хотела попрощаться с вами сама. Но на всякий случай она просила передать вам вот это…

Бедный Голубь, не веря своему счастью, с трепетом поднес к губам дорогой подарок; длинные ресницы его дрожали, из-под них медленно сползали крупные слезы.

Динка порывисто обняла его за шею, стерла ладонью слезы и, щедрая в глубокой жалости к этому беспомощному ребенку, торжественно сказала:

– Сестра просила вам передать, что отныне в самом жарком бою она всегда будет вашим ангелом-хранителем… – Динка сама не знала, почему ей пришло в голову это утешение, но слова ее сделали чудо.

– Я ничего не боюсь теперь! Скажите вашей сестре, что я счастлив… умереть с ее именем! И еще… у меня нет слов, которыми я мог бы поблагодарить ее… – прижимая к груди руку с бархоткой и сияя счастливыми глазами, сказал Миша.

Динка еще раз обняла его.

– Прощайте, – сказала она с неизъяснимой горечью в сердце. – Вы вернетесь… Сестра хотела, чтобы вы вернулись, – сказала она, не веря в его возвращение.

«Пуля ищет малодушного», – почему-то мелькнуло в ее голове вместе с глубокой жалостью к этому беспомощному ребенку, никогда не знавшему ласки.

– Бедный Голубь… Бедный Голубь, – шептала она, глядя вслед удалявшемуся юноше.

Но Голубь не был сейчас бедным, он даже не был голубем, он нес в своем голубином сердце огромное счастье, такое неожиданное и непостижимое, что силы его вдруг окрепли, плечи распрямились и широко открытые глаза смело глядели вперед! Миша Жиронкин был готов на смерть, на подвиг, на любой подвиг во имя любви!

Глава 26 Объяснение

Прочитав телеграмму Марины, Леня решительно сказал:

– Надо ехать. Давай собираться, Макака!

Он выволок на середину комнаты старый, потертый чемодан, отобрал белье, которое возьмет с собой, вынул из двойного дна брошюрку Ленина.

– Не бери с собой ничего такого, за что могут арестовать, – испугалась Динка.

– Да… конечно, мало ли что может быть в дороге, – хмуро сказал Леня, откладывая брошюрку.

– Оставь мне, я тоже хочу почитать! – попросила Динка.

– Хорошо, только смотри осторожней, на день прячь в дупло.

Они снова занялись укладкой. Кое-что пришлось постирать, кое-где не хватало пуговиц. Работая, каждый потихоньку вздыхал, думая об отце.

– Только бы не то, что у Кости… – говорила Динка.

– Ну нет! Костя жил в обледенелой избе. Я думаю, скорей брюшной тиф… это, кажется, часто бывает в тюрьмах, – предполагал Леня.

– А как же ты поедешь, Лень? Ведь у тебя нет денег, а Мышка только завтра получит! – всполошилась Динка.

– Ах да! – вдруг вспомнил Леня и, запустив пальцы в боковой карман гимнастерки, вытащил пачку денег. – Вот! Тут и на поездку, и вам с Мышкой на хозяйство!

– Где ты взял? – всплеснула руками Динка.

– Ну, где? Все там же… Я, конечно, ничего не говорил. Это Степан Никанорович…

– Отец Андрея?

– Ну да. Он сам поставил вопрос обо мне. И про маму спросил, какие от нее вести. Ну, я сказал: так и так, вестей нет, беспокоимся… А Боженко и говорит: «Придется дать ему еще одно поручение. Пошлем его на помощь Марине Леонидовне, женщина она энергичная, но там ей приходится тяжело». Ну и решили, а Степан Никанорович говорит: «У него сестренки одни остаются, ну, да мой Андрей лишний раз навестит…»

– Да? Так и сказал? – удивилась Динка; ей всегда казалось, что отец Андрея недолюбливает ее.

Леня криво улыбнулся и с раздражением сказал:

– Что, обрадовалась? Обрадовалась, что я уезжаю, а твой Хохолок будет приезжать?!

Динка, вспыхнув от обиды, посмотрела ему прямо в глаза.

– Это уже не первый раз… Говори сейчас же, что это значит! Почему ты придираешься к Хохолку? Что он тебе сделал?

Леня засунул руки в карманы и сел, вытянув длинные ноги, на лице его появилось злое и упрямое выражение.

– Андрей ничего не сделал мне, но я ненавижу его приезды, – сказал он с закипающим раздражением. – Я ненавижу его велосипед, на котором вы уезжаете вместе на целые часы. Пусть лучше он не является сюда со своим велосипедом! – в мальчишеской запальчивости выкрикнул Леня.

– Но почему? – топнула ногой Динка. – Он купил этот велосипед для того, чтобы катать меня! Ты не думай, что ему так легко было его купить…

Леня внезапно остыл, черные брови ярче выступили на его побледневшем лице.

– Я не нужен тебе, Макака… И я скоро уеду, совсем уеду… И Андрей тут ни при чем. Он твой друг, хороший человек…

– Что это ты говоришь? Я ничего не понимаю, – с ужасом прошептала Динка.

Леня внимательно посмотрел на нее и жестко сказал:

– В двенадцать лет ты понимала… Но тогда это касалось тебя… Вспомни историю с Зоей. Я никогда не напоминал тебе об этом…

– Историю с Зоей? – морща лоб, прошептала Динка; какое-то давнее неприятное воспоминание смутно всплыло в ее памяти. – История с Зоей… – задумчиво повторила она.

Но Леня махнул рукой:

– Ну бог с ней! Это я зря сказал… Можешь не вспоминать, все равно ничего уже не поправить. Ты даже перестала делиться со мной всеми своими секретами, для этого тебе тоже нужен Андрей, и ты уводишь его подальше, чтоб я не слышал… – с горькой обидой продолжал Леня.

Динка бросилась к нему, зажала ему ладонью рот.

– Перестань, перестань! Это несправедливо! Я все время хочу тебе рассказать, но ты занят то одним, то другим… И мне некому сказать, а у меня тоже спешное дело. А сейчас мы беспокоимся о маме, о папе, и ты снова уезжаешь, не сказав мне ни одного слова, как я должна поступать дальше… – Динка в отчаянии заломила руки. – Я должна решать одна, всегда одна, а потом вы все будете говорить, что я наделала глупостей!..

– Макака! – испуганно сказал Леня. – О чем ты? Мне дорого все, что касается тебя. Почему же ты молчишь? Почему ты скрываешь что-то от меня?

Динка покачала головой:

– Я ничего не скрываю, но я ничего и не говорю, потому что у тебя есть дела важнее моих и получается так, что для меня нет времени…

Леня взял обе ее руки и улыбнулся.

– Ты сама не веришь в то, что говоришь! Ну, давай выкладывай мне все, что у тебя на душе! Ну, прошу тебя, Макака… Сейчас мы одни, нам никто не помешает обсудить все твои дела… Сядем здесь, на крылечке.

Динка послушно села на ступеньку. В голосе Лени ей слышалась снисходительность взрослого человека к ребенку, и на сердце было тяжело. Но она заставила себя говорить… о страшной новости, которую она узнала от Дмитро, о поисках Иоськи, о хате Якова, о клятве, данной перед портретом Катри, и о скрипке в лесу… Она говорила тусклым, безразличным голосом, как о чем-то выстраданном и переболевшем. Но по мере того как она говорила, лицо Лени делалось серым и жестким, как камень, а в глазах его появился страх, смертельный страх человека, теряющего самое дорогое, без чего нельзя жить… Динка увидела этот страх, ей мгновенно вспомнился Хохолок, и, заканчивая свой рассказ, она сказала, натянуто улыбаясь:

– А на обратном пути я зацепилась за ветку и упала на пенек…

Но слова эти не дошли до Лени. Сжав руками голову, он глухо сказал:

– Макака… пощади меня, маму и Мышку. Ты сама не знаешь, что делаешь. Никто из нас не сможет пережить, если с тобой случится что-нибудь ужасное. Дай мне слово, Макака…

«Я уже дала такое слово», – хотела сказать Динка, но не сказала, а только кивнула головой.

– Я во всем помогу тебе. Я буду с тобой всегда и везде, только не скрывай от меня ничего. Ничего и никогда. Слышишь, Макака?

Динка снова кивнула головой. На душе у нее вдруг стало хорошо и спокойно. Почему-то вспомнилась Волга, родной утес и крепкая рука Лени.

* * *

Вечером, прочитав телеграмму, Мышка сказала:

– Здесь что-то иносказательное… «Хлопочу больницу». Нет, ехать сейчас нельзя, можно все испортить, тем более что мама сама предупреждает: ждите письма.



О болезни отца Мышка даже не говорила, она не верила в нее, как и все остальные. Решено было ждать письма. Когда усталая от дежурства в госпитале Мышка прилегла отдохнуть, Леня и Динка пошли на луг. Сочная, пестреющая цветами трава доходила до колен; неподалеку свежим холодным ключом бил родник. Между кочками стояла вода, черногусы[3] важно расхаживали по лугу и, запуская в воду свои тонкие клювы, выхватывали лягушек. Динка выбрала посуше кочку и, присев рядом с Леней, продолжила свой рассказ о лесных обитателях хаты Якова, рассказала она и про свою встречу с Жуком на базаре.

– Он торговал зелеными корзинками, Леня. Может, они не воры? – с надеждой сказала она.

Леня сомнительно покачал головой.

– Скажи мне: если ты видишь, как на человека летит поезд, ты бросишься спасать его? – напряженно морща лоб, спросила Динка.

– Конечно, – перебирая ее тонкие пальцы, улыбнулся Леня. – Разве об этом надо спрашивать?

Назад Дальше