Биография любви. Леонид Филатов - Нина Шацкая 2 стр.


Я была счастлива и, переполненная через край этими ощущениями, пришла в театр. Ах, как я несла себя в театр! А в коридоре бегали туда-сюда коллеги, может быть, дали перерыв. Хором все схватили сигареты. Счастливое кучкование артистов, сплетение интересов… Незлобивое «разбирание по косточкам», споры… Где-то в углу азартные шахматисты доигрывали партию, начатую до репетиции. Что-то меня потащило в эту гримерную. Вдруг вижу: навстречу мне быстрым шагом (почти летит) идет артист из новых. Глаза — быстрые, пронзительные, цепкие — на мгновение остановились на мне, остановились на мгновение, но ровно настолько, чтобы оставить след, поселивший уже тогда неясную во мне тревогу. Конечно же, через пару секунд я забуду это ощущение, но бдительное подсознание услужливо его запомнит, чтоб в нужный день и час напомнить. Первый вопрос, который я задала кому-то в гримерной: «Кто это?» — «Филатов Лёня из „Щуки“», — ответили мне.


Еще. Первый этаж. Женя Шумский[2] с Лёней сидят в гримерной на диване, я почему-то перед ними. Чего я там делала и почему стояла лицом к ним, — не знаю. Слышу шепот Лёни: «Сколько ей лет?» Шумский также шепотом: «Тридцать и она замужем». Лёня: «Кто?» Шумский ответил. Позднее Лёня скажет: «Какой нелепый брак!» А через некоторое время я отвечу эхом в отношении его брака.

В верхнем фойе театра, которое перед вечерними спектаклями превращается в буфет, идет читка новой пьесы. Столы сдвинуты буквой «П». Я, как всегда, не читаю (это отдельная история). Взъерошенная комплексами и ненужными вопросами, нервно скучаю. Глаза как-то въедливо изучают причудливую трещинку на спинке впереди стоящего стула. На душе — противно: почему эту роль не дали мне? Она же в десятку моя! Надоедливое «почему». Устало перевожу взгляд на сидящих напротив. Не вижу лиц, вижу чьи-то дивные кисти рук с прекрасными тонкими длинными пальцами, Они завораживали. Ни у кого потом я больше не видела таких красивых рук. Это были руки «Лёни Филатова из „Щуки“».


Очень скоро мы стали здороваться, однако общение ограничивалось короткими, как будто незначительными фразами. Но в какой-то день Лёня вдруг неожиданно просит прочитать его переводы: «Я бы хотел, чтобы ты это прочитала и сказала свое мнение. Это написано, когда мне было девятнадцать».

Дома — никого. Я одна. Чуть-чуть участилось дыхание… читаю… переворачиваю странички. Не особенно любя стихи, читая, я испытывала удовольствие, с каждой строчкой понимая, какие это прекрасные переводы, написанные блестящим, легким профессиональным пером. Прекрасные переводы, как все, за что бы ни брался впоследствии Лёня. Назавтра, передавая их ему, обнаруживаю свои восторги. Лёня, вижу, счастлив, но сдержанно выражает свои чувства. Думаю, ему, конечно же, было важно мое мнение, но еще важнее было через эту уловку поймать меня на крючок Поймал-таки. Один шаг друг к другу, хотя я еще соблюдала дистанцию.

Замечаю, Лёня ищет встречи со мной. На ходу какие-то вопросы, сообщения, казалось, незначительные, но глаза его уже говорили о том важном, которое в дальнейшем станет основой нашей жизни.

«Любовь — это наша с тобой жизнь, наша с тобой биография», — напишет он потом в письме ко мне.


Перерыв на час между репетициями. С девочками толпимся у зеркала. Первый этаж, здесь же выход из театра. Подходит Лёня и шепотом приглашает меня в кафушку — рядом с театром, но не в «Гробики», как мы, актеры, окрестили кафе на Верхней Радищевской, потому что ранее в помещении этого заведения продавались похоронные принадлежности, а в кафе, которое находилось в самом начале Больших Каменщиков — в подвале небольшого дома. К сожалению, теперь нет ни дома, ни кафе. «Выпьем по чашке кофе», — уточнил Лёня. Я согласилась, хотя приглашение показалось мне странным. Идем. Вроде бы ничего особенного, но ощущение необычное, уже какой-то тайны, — наша судьба делала свои первые шаги.

Вот и кафе. Спускаемся по лестнице вниз. Столик на двоих. Садимся. Высокое окошко от меня слева. Лёня — напротив. Смотрим друг на друга, улыбаемся, робость у обоих. Неловкость от того, что не сразу начинаем разговаривать. О чем? И почему мы здесь? Это первый наш «выход в свет». Положение спасает официантка (или официант?), которая берет у нас заказ. «Кофе», — как-то слишком живо, почти выкрикиваем мы в один голос. Это нас развеселило, и обстановка немного разрядилась.

— Хочешь, я почитаю тебе стихи? Свои.

— Давай, — улыбаюсь я.

Лёня начинает читать. Одно, второе, третье стихотворение. Глаза в глаза. Завоевывая меня, они спрашивали и ждали ответа. А я, слушая, не могла отвязаться от своего вопроса: «Не может быть, неужели? Что это?» — до конца не понимая, что мои ощущения и вопросы имеют в виду.

Остывал кофе, Лёня читал, я слушала, больше прислушиваясь к своей внутренней бурлящей жизни, где вопросы и ответы, кувыркаясь и наталкиваясь друг на друга, переворачиваясь, как в невесомости, никак не могли выстроиться в один вопрос и обязательный на него ответ. Лёня выжидательно смотрит на меня: то, что хотел, он мне уже прочитал.

— Замечательные стихи, — как после спячки, встряхиваюсь я. Еще два-три незатейливых вопроса — где, когда они были написаны, Лёнины рассказы о своих друзьях-товарищах в городе Ашхабаде, где он, оказывается, вырос и где он начал печататься — в газете «Комсомолец Туркменистана». Стало вдруг по-родному тепло и уютно. Моя каждодневная вздрюченность куда-то испарилась, и с моим визави сейчас сидела вполне интеллигентная дама с плавными движениями рук и мягкой, нежной улыбкой. До начала репетиции оставалось несколько минут, нужно было торопиться. Быстро расплатившись с официанткой, вышли на улицу. Идем. И опять откуда-то вынырнула неловкость, зыбкое ощущение связавшей нас тайны. За углом дома, где не проглядывались ничьи лица, Лёня остановился и попросил меня подойти к нему. Я приблизилась, и мы, как школьники, стесняясь, поцеловались. Вопрос получил ответ.

Молча потопали в театр. Да нет, конечно же, говорили, вот только о чем — не помню. Помню, что меня не покидало чувство недозволенности, что я совершаю что-то греховное, и я струсила. Войдя в театр, шепотом произнесла: «Извини, Лёнечка, я к тебе хорошо отношусь, но не больше». Сейчас смешно: странное заявление, ничего умнее не придумала, как будто от меня что-то требовали сверх того.

После этого эпизода прошло больше года, в течение этого времени мы не общались, оставляя за собой право только на приветствие.

«Лёнечка, родной мой, какое же это было счастье — там, в кафе. Наше первое свидание… Уже тогда ты был родным, моим… А я испугалась напора, нахрапа. А может быть, и не во мне было дело, а Судьба, оттягивая наш будущий союз, постепенно готовила нас друг для друга».


Очень важно рассказать про мою тогдашнюю жизнь, какой меня увидел Лёня в первый раз, что я собой представляла в период нашего знакомства, почему мы так долго, невыносимо долго шли друг к другу. 12 лет. Любовь… страсть… ссоры… расставания с параллельным пониманием обоих о невозможности жить друг без друга… и опять ссоры и примирения… и так до 1982 года, тяжкие 12 лет.

Глава 2 Странный брак

1963 год

Я закончила ГИТИС с дипломом актрисы музыкальной комедии. И в этом же году был зарегистрирован наш странный брак с В. Золотухиным, странный потому, что все пять учебных лет я его в упор не видела, не замечала, учась на одном курсе. Слишком разные мы были. В отличие от Валерия я не любила общаться с каким бы то ни было начальством, видя в их лице угрозу моей независимости, моей свободе, старалась избегать всяческих общественных нагрузок. Я не знала в институте педагогов по истмату, диамату, политэкономии, читающих нам лекции по утрам. Скучища! А на дворе весна, солнце, тают сосульки, образуя солнечные лужицы и ручейки, а в скверике, что напротив кинотеатра повторного фильма, сидят и жмурятся благообразные старички и старушки, и мы — я со своей верной подругой Галкой[3] — втискиваемся между ними, и нам хорошо, и мы о чем-то говорим, мечтаем; или, если позволяло время, шли в кино, или просто гуляли по переулкам. И разве можно променять прелесть этих прогулок на скукоту истматов и прочих матов. В результате зачеты по этим предметам для меня превращались в экзамены.

— Вы с какого курса? — спрашивал меня педагог.

— С этого.

— А почему я вас не знаю?

— Не знаю.

Все-таки добавлялись неуклюжие объяснения и извинения, после которых обиженный педагог вещал:

— Значит так: через две недели зачет, а вы, моя дорогая, перед зачетом зайдете ко мне на коллоквиум, буду вас гонять по всему курсу.

И меня гоняли. А получала я все равно отличные оценки, зарабатывая повышенные стипендии. Наверное, я была ленива, в отличие от трудоголика Золотухина, который при всем том был еще и каким-то секретарем комсомольской организации — не то факультета, не то курса. В общем, далека я была от всего этого.

— Вы с какого курса? — спрашивал меня педагог.

— С этого.

— А почему я вас не знаю?

— Не знаю.

Все-таки добавлялись неуклюжие объяснения и извинения, после которых обиженный педагог вещал:

— Значит так: через две недели зачет, а вы, моя дорогая, перед зачетом зайдете ко мне на коллоквиум, буду вас гонять по всему курсу.

И меня гоняли. А получала я все равно отличные оценки, зарабатывая повышенные стипендии. Наверное, я была ленива, в отличие от трудоголика Золотухина, который при всем том был еще и каким-то секретарем комсомольской организации — не то факультета, не то курса. В общем, далека я была от всего этого.

Но брак был заключен. «Инициатива исходила от тебя», — сказала мне позже подруга Галка. Наверное, раз произошло — значит, муж. Привела домой, сказав: «Мама, это мой муж». Мама, увидев заявленного мужа, заплакала, да так горько! Предчувствие ее не обмануло. Она видела других соискателей руки и сердца ее дочери, а сейчас перед ней стоял небольшого роста неказистый человек в изношенном зимнем пальтишке, на голове у которого красовалась, будто изъеденная молью, шапка-ушанка ушками вниз. Она была в ужасе. А незнакомый ей человек развернулся и быстро ускакал за водкой. И стали они жить-поживать и добра не наживать.


В этом же 1963 году я показывалась в Театре Моссовета с отрывком из Софроновской пьесы «Обручальное кольцо». Спектакль по этой пьесе шел в этом театре, и Валерий играл в нем небольшую роль. Показалась — не взяли.

Год простоя, год бессмысленного ожидания чего-то.

Вдруг в один из осенних дней прозвучал тревожный телефонный звонок. Звонил директор театра Сосин, который умолял меня сыграть главную роль в этом спектакле.

— У нас ЧП — не может вылететь из другого города актриса, исполнительница главной роли, а отменить спектакль никак нельзя. Прошу вас, не отказывайтесь, — умоляла трубка.

17.00 часов. В 20.00 — начало спектакля. Роли не знаю, спектакль видела два раза год назад. Мне вдруг стало нехорошо где-то там, под ложечкой, затошнило. Придя в сомнамбулическое состояние, не понимая толком — зачем, для чего и чем все это может для меня обернуться, если я соглашусь, не заметила, как произнесла: «Да, хорошо… еду». До сих пор, когда вспоминаю, для меня остается загадкой, откуда взялась отвага? Очень медленно, на ватных ногах доплелась до книжной полки, где, возможно, могли сохраниться старые листочки с текстом единственной, безуспешно показанной сцены. Минут 20 я еще пребывала в неестественной для ситуации прострации. И вдруг, словно какой-то рубильник включил все лампочки организма: прочистились и заработали мозги, враз проснулись все чувства, обозначив два основных — чувство тревоги и азарта, забегали ноги. На улице — сильный дождь. Останавливаю такси. В 18.30 — я в театре с мокрыми от дождя волосами, всклокоченная и внешне, и изнутри. Вокруг суетятся гримеры, костюмеры, артисты. Уши слышали быстрые тексты первого действия. Потом — бегом на сцену, где мне показали поставленный танец. Запомнить все было невозможно, и в спектакле я лихо отчебучивала что-то свое. Золотухин перед спектаклем, придя откуда-то в театр и увидев меня, находился, как говорили, в полуобморочном состоянии. А спектакль прошел прекрасно и был принят зрителями даже лучше, чем когда-либо: постановка старая, и артисты, уставшие ее играть, вдруг ожили, — все были на стреме, готовые прийти мне на помощь, если я вдруг забуду текст, появилась хорошая (едва ли) энергетика, которая не могла не зацепить зрителя. Спектакль прошел пусть нервно, но именно это придало ему свежести. Через несколько дней я получила конвертик с благодарственной бумажкой от дирекции театра. И снова я уселась дома, и вновь потекли безотрадные, бессмысленные дни.


«Ребята, потрясающий театр! Идите и показывайтесь в театр к Любимову. Вы видели „Доброго человека из Сезуана“? Только туда», — встретил как-то нас на улице Р. Джабраилов,[4] и эти его слова определили нашу творческую судьбу. Не раздумывая долго, пришли к Любимову, скрывая, что мы муж и жена, показали «всухомятку» (без концертмейстера) отрывок из оперетты и что-то еще и, счастливые, вернулись домой: мы были приняты в труппу знаменитого театра с уже нашумевшим спектаклем «Добрый человек из Сезуана». В театре уже шли репетиции «Героя нашего времени». Все роли уже были распределены, не было только актера на роль Грушницкого. Валерий вовремя подоспел. Меня же ввели в старый спектакль «Ох, уж эти призраки» Эдуардо де Фелиппо на главную роль. То есть к этому моменту я была счастлива абсолютно. В свои двадцать четыре года я воспринимала жизнь как чудесный подарок, мне данный свыше, и, переполненная через край этой радостью, я как бы одаривала собой мир — беззаботно, легко, весело. Я задыхалась от счастья. Где бы я ни появлялась, все приводилось в движение. Хотелось много-много общаться и, конечно, с шампанским, а потом, очертя голову, нестись в головокружительное «никуда», которое, конечно же, имело адрес моих подруг Елены Виноградовой и позднее — Татьяны Горбуновой. Не обремененная никакими заботами — ребенка еще не было, — я порхала, скользила по жизни. Только дома, оставшись наедине с собой, я успокаивалась, возвращая себя настоящую — себе. Книги, музыка, размышления о жизни… они превращали меня совсем в другого человека, как бы выворачивая наизнанку. Тогда возникало много вопросов про жизнь, про взаимоотношения между людьми, про себя. Меня охватывало абстрактное, но очень сильное желание, подпитанное звучащей Пиаф, сделать что-то хорошее, нужное, быть кому-то полезной, и, казалось, мир перевернется, если я не утолю это желание. Музыка вытаскивала наружу самое лучшее, что было во мне заложено. Кончалось обычно тем, что приходил Золотухин, и мы летели в какую-нибудь его компанию с обязательной пьянкой.

Точно не помню, но это было в первые годы работы в театре. Он в помещении нашего театра что-то репетировал с одной, в то время знаменитой, актрисой другого театра. Уже тогда он вел свой дневник, начиняя его своими страстями, страхами, переживаниями. До некоторых пор мне позволялось его читать, и в один из дней в дневнике появилась запись, где он сравнивал ее со мной, и мучительно решался вопрос, кто лучше — она или я. В результате я одерживала победу: «все-таки Шацкая лучше». Он был у нее дома, почему-то жалел ее ребенка, и по тому, как это излагалось, я поняла, что между ними были определенные отношения, какие могут быть между мужчиной и женщиной. Я будто очнулась и стала хоть что-то понимать про жизнь с ее кошмарными перевертышами, и неожиданно было сделано открытие: верность — не панацея для сохранения брака, а, может быть, даже и наоборот. Меня еще долго не оставляло чувство омерзения и брезгливости, и уже никогда я не смогла простить ему этого первого предательства, которых было еще очень много и потом, но, переболев, мне было уже все равно, и я отпустила человека в «свободное плавание». А внешне для всех мы продолжали жить как всегда: ходили в гости, принимали друзей у себя дома, только у меня немного поубавилось радости, и, к сожалению, появилось раздражение, и не давал покоя неотвязный вопрос: как мог этот человек очутиться рядом со мной, какую злую шутку сыграла со мной Судьба? А в 1968 году, находясь в гостях у Володи Высоцкого и Марины,[5] после очередной ссоры я сказала, что не люблю его, то есть вслух высказала то, чем жила последнее время. А любила ли я вообще? И что я тогда понимала про любовь? Вся забота о нем исходила от моей труженицы-мамы, которая делала все для поддержания дома и семейного покоя. Страдая в одиночестве, на людях я не позволяла себе распускаться и только моим подругам по театру Тане Жуковой и Маше Полицеймако несла свои переживания. Однажды я от кого-то услышала, как Золотухин в кругу наших актрис рассказывал о своих любовных приключениях, как «приезжал в аэропорт, оставлял там машину, летел в Ленинград к своей любовнице, как ее (здесь нецензурный глагол), после чего летел обратно в Москву — домой».

Жизнь превращалась в кошмар. Я видела, как он суетится, боясь молодых артистов, которые ему «наступают на пятки», как кого-то хочет «переплюнуть».

Однажды нас пригласил в гости к французскому журналисту Максу Леону Анхель Гутьеррес, наш друг, педагог по мастерству в ГИТИСе.

Были приглашены и Володя Высоцкий с Мариной. Мне ехать не хотелось: была беременна (Золотухин еще этого не знал) и чувствовала себя неважно. Кое-как взяла себя в руки, — поехали.

У Макса уже были какие-то его друзья. Позднее появились Володя с Мариной. Марина была очаровательна, красиво уселась с ногами на диван, Володя с гитарой — на полу перед ней. Он нежно смотрит на Марину, окутывая ее любовным облаком. Оба купаются в счастье. Володя запел, — одна песня, другая, третья — он был в ударе, влюбляя в себя уже давно влюбленную в него Марину. Было приятно за ними наблюдать. Но что сделалось с моим мужем, который вдруг стал соревноваться с Володей, перекрикивая его своими песнями, красоваться перед Мариной, куря, как сигареты, одну сигару за другой, принимая, как ему, наверное, казалось, привлекательные позы. Сигара держалась в растопыренных пальцах, и для пущей важности был поднят подбородок. Ну, чем хуже Высоцкого? Чем не жених? Хотелось сказать: «Будь поскромнее, Валерий: это не твоя территория». А я смотрела и думала: за что мне «это»? Раздражение усиливалось еще и оттого, что физически мне было очень плохо. Кое-как увела обкуренного мужа домой. После этой вечеринки я почти перестала ходить с ним вместе в какие-либо его компании.

Назад Дальше