— Я знаю, — продолжал он, радуясь хотя бы уже тому, что Бруно, наконец-то, прекратил его доводить, — что ни лица, ни руки не были повреждены. Ни укусов, ни глубоких царапин. Это так?
— Угу, — продолжая изучать пустую тарелку перед собой, подтвердил бродяга. — Руки как руки, лица как лица. Не уродливее, чем при жизни.
— А прочие части тел? Плечи, спина, грудь? Ноги? С ними что?
— Да то же самое, — отозвался тот, оторвав, наконец, взгляд от тарелки и вперив его в Курта. — А что?
— Ссадины? — продолжал он, оставив вопрос без ответа. — Гематомы?
Бруно поморщился, посмотрев на него, как на истязателя:
— Чего?
— Кровоподтеки, синяки?
— Ничего там не было, — явно начав раздражаться, ответил бродяга, — ни синяков, ни переломов, ни царапин, ни укусов.
Теперь поморщился Курт.
— То есть как «ни укусов»? А отчего же они, в таком случае, скончались?
— А-а, — протянул Бруно, — так то, от чего они скончались, ваше инквизиторство, это не «укусы», это «из шеи шматок мяса выдрали». А кроме этого — ничего.
Он снова тоскливо вздохнул, потупив взгляд все в ту же тарелку, где до этого пребывал взор Бруно. Разговор с бродягой ничего не прояснил, как, собственно, Курт и ожидал; эта беседа, которую и допросом-то назвать можно с большим допущением, была схожа с чтением анонимных посланий, покоящихся в настоящее время в архиве — исполнение установленной директивами, однако не нужной, лишенной смысла по факту, работы. Сегодня, уединившись в комнате, которую ему выделит в своем трактире толстый Карл, он запишет все услышанное и свои выводы. Но какие?..
— Так что, ваше инквизиторство, мне можно уже уйти? — подал голос Бруно, уловив паузу в разговоре. — Или вас еще какие части тела интересуют?
Курт скривился, вдруг снова ощутив приступ головной боли — но не той, что одолевала его три дня назад, а самой обычной, вызванной утомлением, раздражением на собеседника и на себя; едва удержавшись от того, чтобы в присутствии Бруно сжать голову ладонями, он лишь чуть шевельнул рукой в сторону двери.
Тот поднялся, изобразив глубокий издевательский поклон, попятился к выходу.
— Премного благодарствую, ваше инквизиторство… — протянул он голосом забиваемого камнями; Курт приподнял голову, чувствуя, что еще секунда — и он сорвется.
— Еще кое-что, — проталкивая слова через силу, сказал он, и Бруно замер, взявшись уже за дверь. — Пределов Таннендорфа не покидать. Попытка оставить владения фон Курценхальма будет расценена как попытка побега. Это — понятно?
— А за каким чертом мне…
— Я спросил — понятно? — повторил он тихо; Бруно пожал плечами.
— Яснее некуда. Теперь мне можно, наконец, уйти?
Курт отвернулся, понимая, что сейчас мечтает только об одном — доползти до постели и рухнуть на подушку, и сквозь зубы процедил:
— Свободен.
Когда дверь затворилась, он опустил голову в ладони, прикрыв глаза; изнеможение накатило как-то сразу — от трех дней в седле, от неизменного напряженного надзора за самим собой, от этого разговора; от того, в конце концов, что просвета он не видел, версий, пусть и для опровержения, у него не было, и если он не поставит на место этого бродягу, то прочие крестьяне, воодушевленные примером его безнаказанности, начнут вести себя так же. Какое уж тут расследование, если все силы придется отдавать на то, чтобы не дать себя сожрать — пусть и всего лишь в моральном смысле…
Верно было сказано Курту, когда он покидал стены alma mater — подлинно последним экзаменом будет первое раскрытое дело.
Глава 3
Курт проснулся от писка комара у самого уха. Чем всегда раздражали эти твари, так это тем, что не питались молча; он не имел бы ничего против того, чтобы быть укушенным, не большая потеря насытить собой создание, обладающее желудком размером с просяное зернышко, но тот факт, что они неизменно возвещают о начале своей трапезы, не давая спать, выводил из себя.
Отмахнувшись, он открыл глаза, уставясь в темноту перед собой и пытаясь сообразить, сколько он проспал и который же теперь час ночи. Оттого, что свалился вчера ни рано ни поздно, перед самым повечерием[12] (на каковом, между прочим, поначалу собирался быть и даже обещал отцу Андреасу…), пробудился тоже как-то неурочно. Спать больше не хотелось; обыкновенно Курт посвящал сну самую незначительную часть суток, и вчерашнее внеплановое отдохновение было явлением исключительным.
Вздохнув и еще раз махнув рукой на надоедливого комара, он сел, потирая глаза и глядя в небольшое окошко над столом у стены напротив. В окошко заглядывала луна — почти круглая, большая и схожая с головой сыра; уже через пару дней, подумалось вдруг, это будет та луна, которую принято называть луной мертвецов и волков, явственно обрисованная со всей кромки, яркая и насыщенная медом. Интересно, не свершится ли тогда еще одно убийство?..
Курт снова тяжко вздохнул и, поднявшись, начал одеваться. Чушь какая. Ведь эти две смерти произошли две недели назад, когда от луны в небе была едва половинка; да и это все суеверие. Если судить по протоколам, записанным за последние тридцать лет, и отчетам expertus’ов (по крайней мере, тем, которые были доступны для изучения курсантам академии), то ни луна, ни какие бы то ни было другие небесные светила на способность неупокоенного подняться из могилы не влияют. Хотя звериную натуру, таящуюся в человеческом теле, в подобную ночь больше обычного потянет отдаться зову второго естества, принять другой облик и оставить хоть на время тех, в чьем кругу в такие минуты ее обладатель чувствует себя чужим…
А между прочим, застегивая пряжку ремня, подумал Курт, почему именно рысь? Может, и волк. Или крупная собака. Это больше похоже именно на пса или волка — вот так отхватить одним махом часть плоти, не оставив больше никаких ранений и отметин на теле… Он остановился, замерев пальцами на пряжке. Превосходно, кисло поздравил Курт сам себя, севши обратно на постель и глядя в потертые доски пола; вот воистину следователь — дотошный и въедливый, ничего не упускающий из виду и принимающий во внимание каждую мелочь. Ведь даже не поинтересовался у Бруно величиной ран. И мысль о том, что это первое дело выпускника, который всего только неполных три месяца назад получил Печать, утешала слабо. Ведь это — едва ли не самое главное, этот-то вопрос он должен был задать одним из первых! Быть может, версия о рыси закрепилась именно потому, что рана была слишком малой для волка? Или просто капитан сказал первое, что пришло в голову, чтобы поскорее разобраться с делом? Или замечали не в меру агрессивных рысей в тех местах?..
А все этот бродяга, снова начиная чувствовать неуместную злобу, подумал Курт, поднимаясь и сдергивая со спинки кровати рубашку. Не стремясь переложить вину за свой прокол на другого, можно, тем не менее, признать, что именно из-за его вызывающего поведения майстер инквизитор не сумел выказать себя подобающим образом.
С этим Бруно надо что-то делать. И ведь, в самом деле, прав отец Андреас — он подозрителен. Парень не туполоб (хотя — заигрывания с инквизитором, а тем более, молодым, который может пустить его ко дну из одного только оскорбленного самолюбия, есть очевидная глупость) и еще излишне молод, чтобы удовольствоваться существованием в таком месте, как Таннендорф. Конечно, здесь ему досталось даровое жилище, но все же… все же… Все же он производит впечатление человека, неискусно и не слишком разумно скрывающегося по какой-то причине в захолустье.
Решившись, Курт прошагал к столу и зажег свечу; свеча была новенькая, целая — трактирщик, судя по удивительно чистому постельному белью и отскобленному полу, постарался устроить своего единственного и к тому же важного гостя со всем доступным ему шиком. Выложив на стол лист бумаги и письменный набор, Курт извлек из сумки Новый Завет в кожаной обложке. И обложка, и страницы, и каждая буква в этом томике были такими же в точности, как и у любого члена Конгрегации — от Великого Инквизитора до начинающего следователя, едва покинувшего стены академии, каковым являлся он сам; переписчиками этих экземпляров были тысячу раз проверенные на аккуратность, внимательность и твердую руку, и каждая строчка повторяла такую же, каждая страница имела ровно столько же строк, сколько в любой другой такой книге по всей Германии. Не раз уже Курту приходила в голову мысль, насколько непочтительным к Писанию является таковое использование его текста. Когда этот вопрос он, запинаясь и тщательно подбирая слова, задал главе академии святого Макария при получении своего экземпляра, он улыбнулся, глядя на воспитанника с умилением, и вкрадчиво спросил: «В ереси обвиняешь наставника?». Курт тогда попросту оцепенел и ответить не успел — тот хлопнул его по плечу и, склонившись к самому уху, усмехнулся: «Все верно. Плох тот инквизитор, который не мечтает сжечь Папу», чем вверг выпускника в совершенную оторопь и почти трепет. Шуточка эта ходила среди курсантов шепотом, и тех, от кого невзначай успевали это услышать, пороли нещадно.
Курт вздохнул, невольно улыбаясь, придвинул к столу ближе табурет, сел, взявшись за перо. С другой стороны, когда-то внушительные и солидные наставники академии ведь тоже были молодыми начинающими дознавателями; пусть самой академии тогда не имелось еще и в помине, но — едва ли ее питомцы измыслили этот анекдот первыми…
Евангелие он раскрыл аккуратно, бережно и неспешно, наслаждаясь скрипом новенькой обложки и гладких, еще не изношенных страниц — с момента обретения Курт использовал книгу лишь по прямому ее назначению, а именно для получения святого слова, что происходило за эти неполных три месяца, надо признать, нечасто. Он внезапно подумал, что не знает, надо ли сейчас, перед началом работы, прочесть какой-нибудь прилагающийся к случаю стих; в академии были преподаны только навыки шифрования сами по себе, но этого — никто не объяснял. Ничего, кроме пригодного на все случаи «Benedices, Domine[13]», ему в голову не пришло, и Курт взялся за перо.
На работу с текстом запроса он истратил, вероятно, не один час; не сказать, чтоб забылось то, чему учили, но все же эта часть математических наук давалась ему с некоторым усилием. «В этом главное практика, — утешал обычно наставник, возвращая исчерканный исправлениями лист с зачетной работой. — Но ничего: зато, даже если не поймут свои, враг уж точно ничего не разберет». Сейчас Курт надеялся, что все сделал правильно; и если с текстом он справился, согнав семь потов, то с зашифровкой карты с пометкой места встречи — наверное, все семьдесят. Когда, пересмотрев и перепроверив все еще и еще раз, он, наконец, решил, что работа завершена, за окном вместо черного неба с пятном луны была уже серая полумгла надвигающегося утра, а свеча прогорела почти до самой плошки. Уже тонущего в лужице горячего воска фитилька хватило как раз на то, чтобы расплавить сургуч и запечатать аккуратно сложенное письмо.
Курт, поднявшись, потянулся, расправляя затекшую поясницу, шею, сжал и разжал кулаки, разминая пальцы; затушив свечу, убрал принадлежности обратно в сумку, сунул за отворот куртки письмо и вышел в тихий, безлюдный коридорчик. За дверью комнаты трактирщика, тоже находящейся на втором этаже, слышались полусонные шаркающие шаги и неистовые, с подвыванием, зевки — толстый Карл, судя по всему, уже пробуждался, готовясь к долгому дню, полному забот.
У самого Курта забот сегодня было не меньше, и одна из них, едва ли не самая главная — выйти на дорогу, пролегающую мимо Таннендорфа. От отца Андреаса он уже знал, что именно по ней несколько деревень и поместий, отстоящих дальше на юго-запад, везут на большой рынок свои товары; хорошо, подумал он, сходя с лестницы на первый этаж, что сейчас начало августа — кое у кого уже вполне есть с чем ехать на торжище, и навряд ли ему придется ждать долго. В другое время мог просидеть у этой самой дороги не один день…
Входная дверь изнутри заперта не была. Любопытно, что это — невнимательность хозяина, или здесь и в самом деле обыкновенно не случается преступлений, кроме уличных драк? Или просто местные берегут единственное место сборищ в своей деревне, и именно потому хозяин убежден в своей безопасности? Или рассчитывает, что присутствие Курта будет его ограждать на манер оберега?..
Между прочим, не исключено, что так, с долей самодовольства подумал он, выходя наружу и поеживаясь от утреннего знобкого воздуха.
Деревня, вопреки его ожиданиям, в этот час пустынной не выглядела; Курт уже и забыл, насколько рано пробуждается крестьянин. Даже Карл-младший уже не спал, возил огромной грязной лопатой перед единственным открытым загоном конюшни, судя по всему, выгребая оттуда уплату настоятельского жеребца за учиненное ему обслуживание. Курта мальчишка не увидел; и хорошо, подумал он, ускоряя шаг. Уже и без того трактирщик будет гадать, чем это был занят целую ночь майстер инквизитор, что спалил целиком свечку. Да еще и чернила на пальцах — не отмоешь дня два; хорошие чернила, даже на подмокшей бумаге расползаются не вовсе, а еще вполне даже можно бывает разобрать написанное почти без усилий. И рванули их инквизиторство (черт бы побрал этого Бруно, прости Господи) ни свет ни заря неведомо куда; как ни пытайся срезать путь, как ни петляй у задних дворов, а все-таки попадаешься на глаза местным… не спится им в четыре утра… вон той сопливой девчонке с ведром, например (любопытно, ведро пустое?), или вон тому мужику с косой и мешком, вышедшему собрать травы — сочной, с росой…
Наконец, оставив дома Таннендорфа далеко позади, Курт завернул к реке, выйдя на тропинку, ведущую к дороге. Уже поднималось солнце, еще не пригревая, но уже окрашивая росу в розовые отсветы, понуждая словно заниматься мелким пламенным язычком каждый извив каждой травинки или листа, где собралась за ночь водяная бусина; уже через десять шагов стало казаться, что ноги ступают по огненному полю, и вдруг пришло в голову, что в этом есть что-то, какой-то символ или, быть может, предостережение…
Курт остановился, переведя взгляд с травы на намокшие по самый верх сапоги, усмехнулся. Несомненно, служба накладывает некоторый отпечаток на взгляд в мир вокруг; нередко вечерами, сидя перед книгой на столе, он начинал неспешно водить ладонью вокруг пламени свечи, глядя, как остаются на коже серые полоски копоти, и ощущая, как мало-помалу становится все жарче пальцам. На любой фразе, услышанной или прочтенной, где хоть одним словом упоминался огонь — будь то новость о пожаре по соседству или цитата из Священного Писания о пламени любви — мысль останавливалась; вот и теперь там, где любой другой лишь отметил бы красоту рассвета, а то и вовсе ни на миг не задумался бы, он стал раздумывать о своем. От этого надо избавляться, подумал Курт уже со всей серьезностью, снова ускоряя шаг. Иначе это грозит закончиться чем-то нездоровым, вроде случившегося с одним сошедшим постепенно с ума следователем с тридцатидвухлетним стажем; его помешательство не имело касательства к мукам совести (хотя, по слухам, ошибочных вердиктов на его счету было более двух десятков), просто, присутствуя на свершении каждого из вынесенных им приговоров, он постепенно разучился видеть в окружающих лишь людей, всякого рассматривая как набор мяса, костей и, в конце концов, прах. Сейчас он должен пребывать на покое в каком-то отдаленном монастыре… если еще жив.
При мысли о так называемых «судебных ошибках» Курту, как всегда, стало не по себе — по всем понятиям, и законным, и человеческим, это можно считать равносильным сообщничеству в убийстве. И от того, что такое соучастие покроют, забудут, замнут, легче не делалось; даже наоборот. О том, произойдет ли подобное когда-либо с ним, он не мог не думать; даже, наверное, раздумья были о том, что будет, когда это случится. По нехитрому закону вероятий, пускай даже на него приведется по всего одному делу в год, рано или поздно недостанет или собственного здравого разума, чтобы сделать верный вывод, или необходимой информации, и он осудит безвинного. Хотелось бы надеяться, что это будет лишь что-нибудь вроде наказания какой-нибудь малолетки поркой за гадание на Евангелии…
Солнце поднялось выше, став уже не ярко-красным, а золотисто-рыжим, и огонь в траве рассеялся, унося с собой мрачные думы, для которых было не место и не время. Сегодня голова должна быть ясной, а мысли — спокойными.
***За время, пока он дошагал до тракта, солнце вскарабкалось уже так высоко и грело так жарко, что пришлось расстегнуть куртку, а после и скинуть, неся ее в руке. Однако вознаграждение за долгий и утомительный путь ждало Курта почти незамедлительно — поднявшись на вершину очередного холма, через который бежала лента тропинки, он увидел в отдалении длинную гусеницу обоза.
Везение было просто-напросто небывалым.
— Спасибо, — произнес он, подняв взор к безоблачному небосводу, и, переведя дыхание, ускорил шаг.
Удача с обозом привела Курта в приподнятое состояние духа; не придется сидеть невесть сколько на этом солнцепеке, вглядываясь попеременно в разные стороны дороги, поджидая проезжих и час от часу, а в конце концов, и от минуты к минуте раздражаясь и злясь все сильнее. И не будет потерян день, что существенно.
Чем ближе к обозу, тем больше деталей Курт различал — пять телег, прикрытых толстой дерюгой от солнца и пыли, приземистые лошадки, еще пока бодро переступающие увесистыми копытами, а по обеим сторонам — пятеро же вооруженных верховых. Стало быть, не крестьяне — товары кого-то из сопредельных землевладельцев. Хорошо.
Курта тоже заприметили — один из всадников, судя по движению головы, окликнул остальных, и обоз притормозил, не останавливаясь вовсе; придерживая лошадей, сопровождающие заозирались, приподнимаясь в стременах — похоже, пытались определить, нет ли окрест кого еще, кроме одинокого путника, подступающего к ним. Путник же шагов за сотню до обоза постарался напустить на лицо подходящее к случаю выражение — требовательности, невозмутимости и хладнокровия; сердце же колотилось, словно перед прыжком с обрыва в незнакомую горную речку — стремительно и громко. Пользоваться своими весьма пространными полномочиями Курту, что понятно, еще не приводилось ни разу, если не считать изъятия жеребца из настоятельских конюшен, и еще не было случая испытать, как на деле относятся простые смертные к праву представителя Конгрегации распоряжаться их временем и имуществом. Как знать, может, в ответ на его требования остановленный им просто пошлет его куда подальше с пожеланиями доброго пути на чистом народном наречии; и то, что Курт сумеет ответить ему теми же выражениями, было хилым утешением…