Слишком поздно - Милн Алан Александр 3 стр.


После первого блюда отец смилостивился:

— Хорошо, Генри, теперь можешь сесть.

— Да, сэр, спасибо, сэр. Видите ли, сэр, экономка послала меня за очками, поэтому я опоздал.

В столовой повисло молчание.

«Так Джей-Ви и надо, — думали ученики, — пусть теперь извиняется». Молодые учителя смотрели тревожно: должен ли директор школы извиняться перед учеником, не нанесет ли это непоправимого вреда дисциплине?

— Ты хочешь сказать, — спросил отец, не любивший недосказанности, — что не виноват в своем опоздании?

— Да, сэр, не виноват, сэр.

— Ах, вот оно что (столовая замерла). Что ж, тогда можешь сесть на два стула сразу.

И вся школа грянула хохотом.

6

Когда умер его отец, Джей-Ви успешно сдал промежуточный экзамен на бакалавра и готовился к итоговому, а тем временем искал работу. Предложений поступило два: учитель в частной школе в Веллингтоне, Шропшир, и гувернер в семействе из Тоттенхема. Отец склонялся к первому, ибо к тому времени успел полюбить суматошную школьную жизнь, но, боясь отказа, принял оба. Семейство из Тоттенхема откликнулось первым, пригласив отца на обед. Не желая терять место в Веллингтоне, отец послал тамошнему директору телеграмму с оплаченным ответом, где спрашивал без обиняков: «Я принят?» — или, возможно, более вежливо: «Вы рассмотрели мою кандидатуру?»

В Тоттенхеме все прошло отлично. Он понравился семейству, семейство понравилось ему, и прямо за обеденным столом отцу предложили работу. Ему пришлось немало попотеть, оттягивая решение: болтать о погоде, критиковать правительство Гладстона, опрокинуть стакан кларета и пять минут рассыпаться в извинениях. Наконец в столовую вошла горничная с телеграммой: его приняли в школу.

Незначительный, рутинный эпизод. Впрочем, отец так не считал. Что учителю, что гувернеру платили сто фунтов в год, и он всегда мог поменять одно место на другое, однако решение стать учителем в Веллингтоне, Шропшир, стало в его жизни поворотным.

Как, впрочем, и в моей.

Потому что там он встретил мою мать.

Глава 2

1

Моя матушка происходила из семьи честного йомена, как пишут романисты, иначе говоря, была фермерской дочкой. По крайней мере так мне кажется, хотя, как и в случае с прадедом-каменщиком, я не очень уверен. К моменту встречи с отцом она содержала школу для юных барышень. Эта часть семейной истории всегда вызывала мое сомнение, ибо в детстве мы свято верили, что папа знает все на свете, а мама — ничего. Она не подозревала, что mensa по латыни означает «стол», пока мы ей не сказали, а наши ежедневные победы над Эвклидом вызывали ее неподдельное восхищение, несоразмерное триумфу. То, чему нас учили в школе, именовалось Наукой. Представить маму в роли учительницы? Смешно, право слово.

Сегодня то, чему мама учила своих воспитанниц, уже не кажется мне смешным. Она учила их быть хорошей женой усталому мужу — то, в чем сама не знала равных. Ей не было равных в любом деле, за которое она бралась: мама готовила лучше кухарки, вытирала пыль и стелила постели лучше горничной, штопала лучше швеи, стирала лучше прачки, бинтовала лучше медсестры. Она была безыскусной и здравомыслящей женщиной. Ничто не могло вывести ее из себя. Перед званым обедом по случаю выпускных экзаменов папа не находил себе места от беспокойства: хватит ли гостям крюшона, не перепутает ли он родителей Томми Такера с родителями Питера Пайпера, как случилось в прошлом году. Мама, напротив, держалась невозмутимо, прекрасно понимая, что приготовить больше крюшона нам не по карману, а если ей доведется принять миссис Пайпер за миссис Такер (что случалось ежегодно), то стоит ли придавать этому значение, все равно она назовет обеих миссис Хогбин. Мама свято верила в силу имени Хогбин и неоднократно предлагала отцу следовать ее примеру, чтобы не попадать впросак. Я думаю, когда-то она и впрямь знала некоего мистера Хогбина и не оставляла надежды снова услышать о нем, его семействе или деревне Хогбин, откуда он был родом.

Однажды мы едва не напали на его след: «мужчины со смешными усами, приходившего чинить газ». Впрочем, оказалось, что того человека звали Педдер и он был гладко выбрит.

«Не важно, я привыкла называть его мистером Хогбином», — упиралась мама, не желавшая сдаваться без боя. В этом была вся она. Однажды за обедом, когда папа с гордостью, словно это было отчасти и его заслугой, заявил нам, что свет перемещается со скоростью сто пятьдесят миль в секунду, мама спокойно возразила ему с другого конца стола: «Я тебе не верю». До сих пор не знаю, что можно на это возразить. Впрочем, папа и не пытался.

В школе, где директорствовала мама, часто устраивали музыкальные вечера. Застенчивый мистер Милн, новый учитель в школе для мальчиков, пришелся ко двору, ибо был не только набожен (что в те времена значило немало), но и играл на флейте. А когда ему удавалось преодолеть застенчивость, премило болтал с дамами, производя впечатление юноши, заслуживающего доверия. К тому же он оказался изрядным храбрецом.

В воскресенье директор школы для мальчиков прочел проповедь, в которой обещал всем ученикам — особенно тем, кто на прошлой неделе прогуливал уроки, — что после смерти они непременно окажутся в преисподней, живописав в подробностях, способных устрашить самых отважных, адские муки. Тогда застенчивый мистер Милн попросил разрешения прочесть проповедь в следующее воскресенье. Спустя неделю он заявил с кафедры, что никакого ада не существует, как не существует геенны огненной, однако нет ничего глупее, чем отлынивать от занятий сейчас, когда знания усваиваются легко и ничего не мешает учению. После чего он подал в отставку, но директор и слушать его не стал, заявив, что насчет геены огненной погорячился, о чем весьма сожалеет. В следующий четверг застенчивый мистер Милн снова аккомпанировал дамам на флейте.

Именно после одного из таких музыкальных вечеров, прощаясь с мамой, он сунул ей в руку записку, в которой предлагал руку и сердце. Он был очень застенчив, этот новый учитель в школе для мальчиков.

Только после смерти матери я узнал, что она отказала и не соглашалась выходить за него целый год, несмотря на отчаянные мольбы. Как странно сознавать, что твой собственный отец, этот почтенный небожитель, тоже мучился от неразделенной любви! Как трудно поверить, что источником его любовных томлений была твоя собственная мать и что она долго отказывалась ответить на его чувство, ибо ее сердце принадлежало другому. Мать и отец — кто может похвастаться, будто знает наверняка, что между ними было?

Наконец под напором настойчивого ухажера мама сдалась и со временем сама в него влюбилась. Влюбилась ли? Не берусь судить. Я знал ее весьма поверхностно. В раннем детстве я не ощущал жгучей потребности в материнской ласке, о которой пишут в книгах и которой полагается восторгаться. Я не читал молитв, сидя у нее на коленях. Отец, вот кто впервые поведал нам о Боге, а мы рассказали гувернантке. Очевидно, мать чувствовала, что с этим папа справится отлично, и благоразумно решила не вмешиваться. А поскольку никто лучше отца не умел ладить с детьми и никто не внушил бы им такой глубокой любви, она не вмешивалась и тут. В детстве моим сердцем безраздельно владел отец. Он был дома — и большего мне не требовалось, он уходил, и я приставал к матери с вопросом, когда он вернется. Позднее, когда я обнаружил, что отец, который знает все на свете, необязательно прав во всем, мне стало легче общаться с матерью. Она не спорила, не навязывала мне своих принципов. Она была скромной, мудрой и любящей и принимала жизнь со спокойным равнодушием.

2

Они поженились и переехали в Хенли-Хаус. Предыдущий владелец школы прогорел, и папа, одолжив у своего неофициального крестного мистера Вейна сотню фунтов, приобрел «нематериальные активы», состоявшие из двух десятков парт в чернильных пятнах и полудюжины перепачканных чернилами мальчишек, отцам которых было недосуг озаботиться поисками школы посолиднее.

Даже слабого эха этой борьбы за существование до нас не долетало. Стоит мне взять отца за руку и привести в банк, как любезные клерки с радостью выдадут нам гору золотых соверенов, а серебро — и вовсе мешками без счета. И если в неделю нам с Кеном полагается по одному пенни карманных денег, то потому лишь, что сладкое детям вредно. Главное — не отлынивать от учебы, и тогда, повзрослев, мы непременно разбогатеем.

Мы не голодали, мы играли и проказничали сколько хотели и даже не подозревали о том, как бедны.

На самом деле мы едва сводили концы с концами. Швейная машинка стрекотала день и ночь. Мама шила одежду себе и нам и, если не починяла папины брюки, значит, мастерила шторы. Впрочем, основная заслуга мамы состояла не столько в умении перелицовывать старые вещи, сколько в том, что она не позволяла папе сорить деньгами. Только после ее смерти я понял, на что способен отец, если оставить его без присмотра. Он совершенно не мог устоять перед рекламой. Скажите ему, что новый теодолит (в превосходном кожаном чехле) — необходимая замена старому (которого у него отродясь не водилось), и он решит, что нельзя жить без нового теодолита. Папа начал курить после того, как получил льстивое письмо продавца, в котором ему предлагалось приобрести за символическую цену коробку сигар длиной от трех до тринадцати дюймов. Этим хитрым маневром продавец рассчитывал заполучить постоянного покупателя — и не прогадал. В свою лучшую пору мама никогда не допустила бы подобного расточительства, но иногда отцу удавалось ускользнуть из-под ее пристального взгляда. Так, рождение первенца миссис Милн совпало с появлением гимнастического комплекса. Трудно сказать, кто из них двоих — мистер Милн или миссис Милн — поразился больше, увидев это сооружение на школьном дворе.

Несмотря на детскую веру в искренность рекламных призывов и щедрость, которая могла поспорить с отцовской, Джей-Ви вел денежные дела с крайней щепетильностью, не пренебрегая законами сложения и вычитания. Он покрывал листы конторской книги синими чернилами — теми же, что пятнали наши пальцы, — а еще красными, о которых нам приходилось только мечтать. В детстве я считал и продолжаю считать до сих пор, что красными чернилами пишу лучше. До сих пор меня удивляет, как много всего — от жаб до красных чернил — запрещено детям. К счастью, дети не способны долго удивляться. Раз папа так сказал — а за его спиной был авторитет Господа или доктора Мортона, — значит, так надо, найдем другой объект для удивления.

Папа вел дела с аккуратностью и тщанием, внося все цифры в нужные столбики, и к концу года оказалось, что мы по-прежнему на плаву. Уже на следующий год он мог позволить себе отпуск, новый пиджак или гимнастический комплекс. Ибо школа — его школа — процветала.

Он был лучшим из людей. Самым добрым, самым надежным. В наших глазах он был почти равен Господу, если бы не застенчивость, которую редко приписывают Спасителю, и веселость, которой Его награждают еще реже.

Мы заметили, как папа застенчив, на улице. Увидев знакомого, он обрывал разговор на полуслове и начинал готовиться к испытанию. Не имело значения, о чем мы говорили: объяснял ли папа, что такое сила тяжести, или состязался с нами в произнесении забавной скороговорки, он тут же выпускал мою руку и с преувеличенной вежливостью приподнимал шляпу:

— Доброе утречко, мистер Робертс, доброе утречко!

Сухо поприветствовав отца, мистер Робертс давно удалился восвояси, но папа продолжал улыбаться и бормотать, а его рука нервно теребила край шляпы. Тем временем мы заворачивали за угол.

— Итак, — говорил папа, встрепенувшись, — на чем мы остановились? Гусь весит семь футов и еще половину своего веса. Вопрос: сколько весит гусь? Давай, соберись!

Выходить из церкви утром Рождества было для него настоящим мучением. Счастливого Рождества, благодарю вас, и вас, и вам спасибо, и вам того же… Столько всего нужно сказать, никого не забыть и не запнуться! Впрочем, возможно, сам он давно смирился с собственными странностями. Бедный папа. Застенчивость — тяжкая ноша. Все мы краснеем и смущаемся в незнакомой компании, другое дело — в своей: там мы веселы, остроумны и ждем, что нас будут гладить по головке.

Мы были прихожанами пресвитерианской церкви на Мальборо-роуд. Наша скамья стояла в дальнем правом углу, и как только доктор Манро Гибсон одергивал сутану, готовясь прочесть проповедь, мы сползали на пол и, к зависти остальных, топали домой через всю церковь.

«Деточки», — умилялись мамаши.

«Повезло чертенятам», — вздыхали папаши.

Мы возбуждали такую бурю чувств, что папе пришлось пересадить нас ближе к двери, но даже после этого нам ни разу не удалось уйти незамеченными.

Несмотря на застенчивость, папа дорос до церковного старшины и время от времени стоял в дверях с блюдом для пожертвований. К счастью, от него не требовалось приветствовать или благодарить прихожан.

Он гордо выпевал то, что именовал «побочными партиями», уверенно вплетая их в звучание смешанного хора на галерее, и, особенно при исполнении хоралов, позволял себе значительно отклоняться от слов и мелодии.

«Львы бедствуют и терпят голод», — неслось сверху, и папа басом, аки страждущий лев, бедствовал и терпел голод на двух нотах с таким самоуверенным видом, что никому и в голову не приходило усомниться в его исполнении.

Музыкант, сидящий глубоко внутри его, рвался наружу, и флейта не могла утолить этой жажды. После смерти матери отец частенько писал ругательные письма на Би-би-си — вечное прибежище несостоявшихся артистов.

3

Папа с гордостью рассматривал свои руки, не испачканные машинным маслом. Теперь он бакалавр и церковный старшина. На что Кен слегка презрительно заметил:

— А я, когда вырасту, буду носить на груди медную табличку с надписью «магистр». Чтобы все видели.

В другой раз Кен заявил отцу, что для школьного учителя у него недостаточно важный вид.

— Ничего подобного, — отвечал отец, подбоченившись и сделав строгое лицо. — Я очень важный, важнее царя Соломона.

Кен печально покачал головой:

— Соломон был мудрец.

Много лет спустя, когда я служил в «Панче», мне не раз доводилось получать письма, которые начинались так: «Вчера мой сынок шести лет от роду сказал то-то и то-то. Мне сообщили, что это может вас заинтересовать». По правде говоря, я получаю их до сих пор.

Не уверен, что остроумные замечания Кена, признанные его родными шедеврами остроумия, стоят того, чтобы быть увековеченными, но в семейном кругу они годами передавались из уст в уста. Мой вклад в домашнюю Библию скромнее, к тому же мои остроты уступали остротам брата, что не мешало отцу носиться с ними как с писаной торбой.

«Я изнывал от скуки, когда писал «Иммигранта», — вспоминал Стивенсон, — так что будет только справедливо, если читатели будут изнывать от скуки, читая его».

Вот и я думаю, что, выслушав эти истории столько раз, имею право поведать миру, что я сказал в далеком 1884 году.

В то время Барри почти исполнилось пять — пришло время взяться за ум. Кену стукнуло три, и его ум был занят проказами. Пока гувернантка учила Барри читать, что оставалось делать Кену? Разумеется, проказничать. Чтобы отвлечь Кена от проказ, в детской установили доску. Что делал в это время малютка Алан? Мирно сосал кулачок в углу и звенел погремушками. Однажды папа решил проверить, далеко ли продвинулись юные читатели, но не успел он приступить к опросу, как малютка Алан, вертя шнурок, заявил во всеуслышание:

— Я могу.

Папа велел ему не мешать старшим.

На что Алан, завязав еще один узелок на шнурке, возразил:

— Я могу.

— Ш-ш-ш, детка… — Папа приложил палец к губам и спросил Барри и Кена, направив указку на букву: — Что это?

Барри и Кен нахмурились. Нужное слово вертелось на языке. Мышка или мошка?

— Кошка, — раздался самодовольный писк из угла.

Успех исполнителя зависит от правильной аудитории. «Я могу», — заявил двухлетний Авраам Линкольн.

Нынче, когда я отказываюсь делать то, что положено настоящему писателю — читать лекции, устраивать благотворительные распродажи, говорить речи, ехать в Голливуд, — меня называют избалованным: «Вы всегда отказываетесь делать то, что вам не по нраву».

В свое оправдание скажу, что порой я также лишен возможности делать то, что мне по нраву. По справедливости, моей первой фразой должна была стать «не буду», а не «я могу».

Так или иначе, с тех пор в семье считалось, что я начал читать в два с небольшим года и был немногим старше, когда внес свой вклад в семейную историю.

Сам я никогда не придавал значения этому эпизоду, но папа его обожал. Он не сомневался: его младшенькому уготовано великое будущее. Иными словами, Алан не круглый идиот.

Мы шли по Прайери-роуд, когда прямо перед нами остановилась тележка, запряженная лошадью, и угольщик, навьючив на плечи мешок, вошел в калитку.

— Почему оба? — спросил я.

Никто не понял, что я имел в виду, никто не знает этого и по сей день. Однако папа, хорошенько обдумав мои слова, решил, что я спросил: зачем использовать обоих? Почему лошадь не может сама разносить уголь, а угольщик — тянуть повозку?

— Ты это имел в виду, мальчик мой?

Я с легкостью согласился — слишком много новых вопросов вертелось в голове, — и папа прочел мне лекцию об экономике сотрудничества. Впоследствии он уверовал, что это не он, а я преподал ему урок, а учитывая, что мне к тому времени исполнилось только три года, для своих лет я оказался на удивление хорошим учителем.

Тем не менее фраза «почему оба» заняла в семейных анналах достойное место рядом с «я могу», окончательно убедив папу, что за будущее младшего сына можно не беспокоиться.

То лето мы проводили в Торки, и на четвертый день рождения Кену подарили его первую настоящую книжку. Когда сорок лет спустя я написал историю Винни-Пуха и увидел иллюстрацию Шепарда — на ней медвежонок Пух стоял на ветке рядом с домиком Совы, — то вспомнил, что значили для нас сказки лиса Рейнарда и дядюшки Римуса, а еще рассказы о животных в «Журнале тетушки Джуди». Надеюсь, что если не мне, то хотя бы моему соавтору передалось их волшебство; дети до сих пор без ума от этих старых историй.

Сказки дядюшки Римуса папа читал нам вслух, по главе на ночь. Однажды он был в отъезде, и мы, не чуя беды, попросили гувернантку прочесть нам положенную главу. Вероятно, тот ужас, который мы испытали, описывает выражение «не верить своим ушам». Куда делся дядюшка Римус? Куда делась возлюбленная Би? Наш идол был повержен. Спотыкаясь на диалектных словечках, Би кое-как доковыляла до конца страницы и спросила, стоит ли продолжать. Не стоит, хором ответили мы. Неинтересная книжка, подумала она. Мы подумали иначе. Может быть, почитать вам что-нибудь другое, или лучше поиграете? Спасибо, лучше поиграем.

Назад Дальше