Аффектация сыновнего восторга, хотя и заканчивалась прагматической просьбой о денежной помощи, все же строилась на одном и том же расчете, "математическом", как справедливо называл его сам доктор Достоевский.
"'... Пишете Вы, любезный папенька, что Вы теперь одни -одинехоньки, и что сестра и Варенька оставили Вас. О, не ропщите же и на нас, любезнейший папенька. Верьте, что вся жизнь моя будет иметь одно целью - любить и угождать Вам. Что делать, богу так угодно...'.
Это - нижайшее сыновье почтение к родителю, однако не трудно заметить, что оно строго рассчитанное, - комментирует письмо Достоевского Б.И. Бурсов. - Вслед за сыновним почтением - столь же обдуманное выражение готовности исполнить родительское повеление, надо полагать, им самим же, Федором Михайловичем, сформулированное на основании каких-то хитроумных слов отца.
'Вы мне приказали быть с Вами откровенным, любезнейший папенька, насчет нужд моих. Затем новое заверение во всепоглощающей любви к отцу. 'Скоро праздник в нашем семействе: торжественный день Вашего ангела; обливаюсь слезами, исторгнутыми воспоминаньями. Все, что может быть счастливого в мире, всего желаю Вам, ангел наш!..'
Но цель всего этого одна - перехитрить отца и вымолить у него хоть малую толику денег...
Во втором письме к отцу юный Достоевский еще дипломатичнее. Подумайте, какая уступчивость и жертвенность: '... уважая Вашу нужду, не буду пить чаю'. Однако перед этим сказано, что от чая он не может отказаться, ибо чай - не каприз, а необходимость. Отец мог прочесть письмо сына и так и этак, а сын и в том, и в другом случае выглядел покорным отцу и любящим отца, но добивающимся своей цели с такой обдуманной тонкостью" (12).
И все же "обдуманная тонкость" заключалась не столько в сыновней аффектации, которая, разумеется, была вполне уместной в контексте просьбы, сколько в ссылке на бедность ("Да, я теперь порядочно беден"). Без контракта, в котором и расточительности сына, и бережливости отца, обладающего достаточным богатством, чтобы удовлетворить каприз сына, надлежало быть уравненными под именем "бедности", отцу незачем было раскошеливаться, а сыну проявлять расточительность. И если автором контракта о бедности можно считать доктора Достоевского, ученик внес в него немалые усовершенствования.
"С самым бескорыстным и восторженным чувством следил я все это последнее время за подвигом вашим, - писал ссыльный Достоевский генералу Э.И. Тотлебену. - Если б вы знали, с каким наслаждением говорил я о Вас другим, Вы бы поверили мне. Если бы вы знали, с какою гордостию припомнил я, что имел честь знать вас лично!.. Ваш подвиг так славен, что даже такие слова не могут показаться лестью... Я припомнил вас всегда с смелыми, чистыми и возвышенными движениями сердца и - поверил надежде!.. У меня есть до Вас одна чрезвычайная просьба... " (13).
1 октября 1856 года Ф.М. Достоевскому был возвращен чин прапорщика, что говорит о том, что Э.И. Тотлебен выполнил первую просьбу сочинителя, нацелившегося на восстановление офицерского чина, которого он был лишен по приговору суда. Послание к Э.И.Тотлебену, севастопольскому герою, "продумано до последней запятой, - комментирует Б.И. Бурсов. - Лести здесь сверх всякой меры" (14). Но только ли лестью добился Ф.М. Достоевский исполнения своего каприза? В той реальности, которая подразумевается в его сочинении, расчет, вероятно, строился на двойственном положении обоих корреспондентов. Ф.М. Достоевский обращался к Тотлебену, именуя себя "простым солдатом", хотя не мог не понимать, что будь он тем, кем себя представляет, он вряд ли имел шанс вступить в переписку с генерал-адъютантом. Эдуард Иванович Тотлебен был старшим братом школьного товарища Ф.М. Достоевского, то есть принадлежал к тому читательскому кругу, который когда-то вознес на гребень славы поручика Достоевского. Однако, в расчете Ф.М. Достоевского мог присутствовать еще один элемент, о котором мимолетно упоминает в мемуарах его младший брат.
"К Адольфу Ивановичу Тотлебену, - вспоминает Андрей Достоевский, часто приезжал его родной брат Эдуард Иванович, впоследствии знаменитый инженер, защитник Севастополя и герой Плевны, граф Тотлебен.... Замечательно, что он, как я тогда слышал, окончив обучение в кондукторских классах главного инженерного училища, по каким-то обстоятельствам не мог поступить в офицерские классы, а был командирован в саперные войска, в каковых и провел службу вплоть до чина генерал-майора. А потому собственно-то говоря, и с ним случилась та аномалия, что он... должен был считаться не окончившим курс в инженерной академии" (15).
Короче, Ф.М. Достоевский сочинял лестное и почтительное письмо, зная заранее, что стоящее за лестью требование не может не быть расценено адресатом как высокая честь. И тут возможна еще одна тонкость. В обращении разжалованного сочинителя от лица "простого солдата" адресат мог прочесть готовность понести добровольное унижение сродни комплексу Грушницкого с целью получить впоследствии награду, несоизмеримо более высокую, чем само унижение. Ведь называя себя "простым солдатом", Достоевский уже видел себя в чине унтер-офицера, а затем и офицера, трансформацией в которые он мечтал быть обязанным милости своего корреспондена.
"мимоходом уведомляю тебя, что я произведен в унт/ер/-офицеры, - пишет он вскорости брату Михаилу, - что довольно важно, ибо следующая милость, если будет, должна быть, натурально, значительнее унт/ер/-офицерства). Меня здесь уверяют, что года через два или даже через год я могу быть официально представлен в офицеры" (16).
Однако, как объяснить, что, нацелившись на прагматическую мишень, Ф.М. Достоевский убеждает корреспондента принять ее за "бескорыстное и восторженное чувство"? И как понять позицию корреспондентов, отказывающихся распознать в демонстрации чувств, выдаваемых за подлинные, цепкий расчет? Конечно, контракт Ф.М. Достоевского требовал особого корреспондента, способного увидеть в параде аффектированных эмоций признаки самоунижения, удовлетворяющие потребностям корреспондента. Надо думать, Э.И. Тотлебен проявил готовность помочь вовсе не потому, что его прельстили сладкие похвалы Достоевского, а ввиду того, что ему подходила задача принять на себя роль спасителя. Соответственно, экзальтированный восторг и самоуничижение были необходимы Достоевскому для балансирования собственного чувства страха - страха перед нищетой, перед новыми ударами судьбы, перед реальными унижениями и оскорблениями. Наказание экзальтацией, лишенной чувства меры и вкуса, было меньшим из зол, способных превратить страх наказания в символическое наказание.
Замечу, что сочинительский опыт "простого солдата" пригодился Достоевскому и тогда, когда о "следующей милости", о которой выражалась надежда в будущем, можно было думать в терминах давно прошедшего времени.
"Встал наш известный писатель Ф.М. Достоевский, - читаем мы в отчете об обеде в честь генерала Ф.Ф. Радецкого, героя Шипки, состоящемся 19 октября 1878 года. - "Уважаемый Федор Федорович, - сказал он негромким голосом, обращаясь к генералу Радецкому. - Мы чествуем вас как знаменитого генерала, как редкого человека, как стойкого и доблестного русского солдата, олицетворением которого в его наилучших чертах вы служите. Позвольте же мне провозгласить тост за здоровье русского солдата!"
Генерал Радецкий орлиным, вhOшипкинским', сказали бы мы, взглядом окинул всех и твердо, не без торжественности, воскликнул:
"Да, господа! Выпьем здоровье нашего склавного русского солдата!"" (17).
Но в чем же могла заключаться принудительная сила особого контракта Достоевского с отцом?
"... Вообразите себе, - продолжает он свое аффектированное послание к папеньке от 5 июня 1838 года. - Пять смотров великого князя и царя измучили нас. Мы были на разводах, в манежах вместе с гвардиею маршировали церемониальным маршем... Все эти смотры предшествовали огромному, пышному, блестящему майскому параду, где присутствовала вся царская фамилия и находилось 140000 войска...
Теперешние мои обстоятельства денежные немного плохи... Ибо к майскому параду требовались многие поправки и пополнения в мундирах и амуниции. Решительно все мои новые товарищи запались собственными киверами; а мой казенный мог бы броситься в глаза царю. Я вынужден был купить новый, а он стоил 25 рублей. На остальные деньги я поправил инструменты и купил кистей и краски. Все надобности!"
Почему, спросим мы, решение приобрести новый кивер было принято Ф.М. Достоевским до того, как он заручился согласием отца на покрытие непредвиденного расхода? Был ли тот обратный порядок, начавшийся с траты денег в долг и закончившийся мыслью о способе их добывания, который предпочел Ф.М. Достоевский, сознательным актом? Если Ф.М. Достоевский мог реально опасаться, что отец не захочет расстаться с деньгами, начни он добиваться финансирования кивера до приобретения его, то почему же он все же купил кивер на свой страх и риск? Не исключено, что, удовлетворив свой каприз по части приобретения кивера, Ф.М. Достоевский обретал свободу, необходимую для сочинительства, в свою очередь являющегося условием для удовлетворения каприза отца. Если припомнить, еще в ранней молодости Ф.М. Достоевский расписался в уплате 950 рублей, внесенных за обучение Куманиными, до того, как заручился согласием отца на их получение. Не значит ли все это, что контракт между отцом и сыном строился на том, что сын сочинял истории, выдавая собственный каприз за необходимость, одновременно безудержно льстя самолюбию отца, а отец поощрял сочинительский талант сына, оплачивая его капризы? Однако само понятие "каприза", при всем том, что оно осмыслялось различно отцом и сыном, имело одно общее свойство. Оно включало обоюдное желание быть не хуже других, то есть болезненное осознание своего социального статуса, реального или фантазируемого. Подчиненность своей воли чужой ("Но все же я, уважая Вашу нужду, не буду пить чаю") и "необходимостью" подчинить чужую волю своей ("Вы сами это понимаете, любезный папенька. Вы жили с людьми") оказываются понятиями одного порядка.
"Решительно все мои новые товарищи запаслись собственными киверами; а мой казеный мог бы броситься в глаза царю", - сообщает Достоевский адресату-отцу, как известно из воспоминания Тян-Шанского, заведомую ложь, за которой однако стоит подлинная забота. Ведь издержки на покупку кивера оказывались не столь велики в сравнении с тем унижением, в которое он мог бы быть поставлен, привлеки его низкий социальный статус внимание царя. Успеху Достоевского в приобщении отца к контракту не мог не способствовать тот факт, что обучению отца, вероятно, предшествовало собственное "образование" Ф.М. Достоевского, полученное из того же источника, от отца. Согласившись подарить сыну кивер, отец проявлял готовность принять на себя символическое наказание за ту социальную приниженность, в которую сын был им повержен. Однако, еще до того, как принять готовность отца к символическому наказанию, сын авансом высвобождал толику литературного таланта, необходимого ему для экзальтированого возвеличивания отца, так сказать, освобождения его от комплекса приниженности.
Четыре месяца спустя Ф.М. Достоевский пишет отцу последнее письмо этого года. К этому времени в Главном инженерном училище были вывешены имена переведенных в следующий класс студентов, в которых имя семьдесят четвертого кондуктора, каким числился в училище Ф.М. Достоевский, не значилось.
"Прежде нежели кончился наш экзамен, - он отцу в письме от 30 октября 1838 года, - я Вам приготовил письмо... я хотел обрадовать вас, любезнейший папенька,.. хотел наполнить сердце Ваше радостию; одно слышал и видел я и наяву и во сне. Теперь что осталось мне? Чем мне обрадовать Вас, мой нежный, любезнейший родитель? Но буду говорить яснее.
Наш экзамен приближался к концу; я гордился своим экзаменом, я экзаменовался отлично, и что же? Меня оставили на другой год в классе. Боже мой! Чем я прогневал тебя? Отчего не посылаешь Ты мне благодати своей, которою мог бы я обрадовать нежнейшего из родителей? О, скольких слез мне это стоило. Со мной сделалось дурно, когда я услышал об этом. В 100 раз хуже меня экзаменовавшиеся перешли (по протекции). Что делать, видно сам не прошибешь дороги. Скажу одно: ко мне не благоволили некоторые из преподающих и самые сильные своим голосом на конференцной" (18).
Но откуда взялась эта ретроспективная мечта "наполнить сердце Ваше радостию", реализованная именно тогда, когда никаких шансов на ее исполнения быть не могло? Не является ли этот опыт аналогом сочинительского опыта, в задачи которого входит создание для читательских эмоций лабиринта надежд и разочарований? Не следует забывать, что мечта о будущей отцовской радости повторяла с точностью до наоборот реальные ожидания сочинителя сына, что следует из письма к отцу другого лица, предвосхитившего его сочинительский опыт.
"О брате Федоре не беспокойтесь, - писал М.М. Достоевский в начале октября 1838 года, то есть за месяц до события, о котором идет речь. - Он мне писал то же самое, но это только одни догадки ... Притом же, если б его оставили еще на год в третьем классе, то это еще совсем не беда, а, может, было бы и к лучшему. Положим, что он пробудет лишний год кондуктором, но зато он может тогда выйти из училища первым и получить прямо поручика, а это не шутка! Поверьте мне: я хорошо знаю все их учреждения и обряды, и потому наверное говорю вам, что многие, даже из моих знакомцев сами просят, чтоб их не переводили .... Что же касается до его выключки, то я, право, не знаю, чем побожиться вам, что этого никогда не может быть" (19).
И когда то, чего "никогда не может быть", все же произошло, то есть когда, вопреки существующим "учреждениям и обрядам", Достоевский все же оказался отчисленным из училилища, вина автоматически возлагалась не на него, а на "учреждения и обряды".
"Судите сами, каков был мой экзамен, когда я Вам укажу мои баллы; ничего не скрою, буду откровенен:
При 10-ти полных баллах (из алгебры и фортификации - 15 полных) я получил:
Из алгебры - 11... Фотификации - 12. Русский язык - 10. Артиллерия - 8. Французский - 10. Геометрия - 10. Немецкий - 10. История - 10. З/акон/ божий - 10. География - 10" (20).
Пересылая отцу реестр оценочных баллов, Ф.М. Достоевский действительно ничего не скрывал, если учесть, что баллы, оказавшиеся включенными, соответствовали реальным, а низкий балл по "фронтовой подготовке" оказался списанным как пренебрежительно малый, таковым и являясь в системе ценностей сочинителя. Но не имела ли сама ретроспективная мечта наполнить отцовское сердце радостью вариантом темы грядущей нищеты? Будучи определен в инженерное училище по принуждению отца и против собственной воли ("Меня с братом свезли в Петербург в Инженерное училище и тем испортили нашу будущность, по-моему это была ошибка", - писал он в старости), Достоевский напоминает отцу, что страх, внушенный ему с детства, остается при нем. Не следует забывать, что мысль об отцовской угрозе возвращалась к Достоевскому в самые тяжелые моменты жизни.
"Этот человек страдает не только от бедности, - пишет Б.И. Бурсов в контексте рассуждений о повести "Господин Прохарчин", - еще более от страха погибнуть в нищете... Он мучается не боязнью, а именно страхом, под давлением которого замыкается в своей скупости, как в скорлупе, отрезая себя от всех остальных людей...
И я спрашиваю себя: не мелькал ли в глубинах сознания Федора Михайловича, когда он писал вhOГосподина Прохарчина', образ его собственного родителя?!.
... Им владеет страх перед бедностью как перед чем-то непреодолимым, от полного недоверия ко всему и всем - желание укрыться в своем гордом, хотя и ничтожном одиночестве, победить таким путем непобедимого врага" (21).
Конечно, обещание доставить отцу ту радость, которой ему никогда не придется испытать, тоже входила в контракт о бедности, являясь формой искушения или соблазна - тема, к которой нам еще предстоит вернуться. Заметим, что письмо сына, искушающего отца радостью, стимулирует творческий порыв самого доктора Достоевского.
"Я уведомил тебя о моем нездоровье, - пишет он дочери Варе, делясь с ней новостями о брате, - которое со дня на день делалось хуже и наконец совершенно уложило меня в постель... к несчатью в это самое время я получил от брата твоего, Фединьки, письмо, для нас всех неприятное; он уведомляет, что на экзамене поспорил с двумя учителями, это сочли за грубость и оставили его до мая будущего года в том же классе, это меня, при моем болезненном состоянии до того огорчило, что привело к совершенному изнеможению, левая сторона тела начала неметь, голова начала кружиться... Помню только, как во сне, Сашенькин плач, что папинька умер. Я жив, да и удивительно ли, жизнь моя закалена в горниле бедствий" (22).
Новый эпизод "спора" с двумя учителями, хотя и восходил к "фактам", первоначально полученным от сына ("... один преподающий (алгебры), которому я нагрубил в продолженье года... нынче имел подлость напомнить мне это, объясняя причину отчего я остался..." - писал Достоевский брату Михаилу) был введен в сюжет самим доктором Достоевским, причем, введен произвольно, возможно, отражая его собственное восприятие сына как спорщика. Не потому ли в нарративе отца, адресованном сестре Достоевского, Варе, акцентируется скорее состояние сочинителя письма, нежели неудачи сына. Возможно, памятуя о своем предсказании сыну "быть под красной шапкой", отец интерпретирует сыновьи неудачи в терминах собственной вины. В этом случае признаки ухудшающегося здоровья, "уложившего" его "в постель" и версия собственной смерти могли видеться ему как кара за наказание, которое он сам накликал на сына.
В предвосхищении "папенька умер", выраженном с позиции ребенка, заметим, "Сашеньки", о которой еще пойдет речь в контексте смерти матери Достоевского, мог скрываться еще и страх человека, наказанного за "смертельную вражду" с собственным отцом. "Мой дед Михаил Андреевич был очень своеобразным человеком, - напишет в своих воспоминаниях дочь писателя. - Пятнадцати лет отроду он вступил в смертельную вражду со своим отцом и ушел из родительского дома... Он никогда не говорил о своей семье" (23). Вполне вероятно, что подозрительный доктор Достоевский мог проэцировать собственный бунт против отца и ненависть к нему на бунт и ненависть сына, скрывавшиеся за мнимой покорностью. Особой оговорки требует и то обстоятельство, что сын писал отцу из Михайловского замка, топографию которого, как известно, он изучал "с пристрастием".
"В те годы еще живы были, изустные предания о недавних мрачных событьях, об убийстве Павла Первого, - пишет Б.И. Бурсов, - о причастности наследника престола к убийству, о брызгах крови отца на одежде сына, ставшего императором. С пристрастием расспрашивал Достоевский лиц, хорошо знавших замок, где была тронная зала, где спальня императора, в которой его задушили, накрыв лицо подушкой, по какой-то таинственной, теперь заброшенной лестнице туда пришли убийцы, состоявшие в заговоре с наследником.