За последней колонной как раз зашла луна, и на несколько мгновений, совсем недолго, там получилось предзакатное лунное небо, со стеною облаков, подсвеченной снизу, цвета металлургического завода; потом небо стало черным, как везде, и только звезды смутно мерцали в дымке волн.
Зоргер почувствовал море в затылке, который превратился теперь в большое, очень холодное место. Гребешки волн стали снежными горными хребтами. В воздухе потянуло запахом пожара, и вот впервые тут на побережье он испытал чувство осени. Морская осень и пространство с колоннами: мир снова постарел. Он стоял в этом времени года, как будто наконец добрался. Его тело стало осязаемым на границе пересечения земного царства, воды и воздушного пространства, и он снова ощутил в себе, впервые после долгого-долгого перерыва, превратившуюся в неистовое желание выскочить из груди силу тоски; и он подумал, как хорошо будет скоро очутиться в постели.
Он побежал назад к дому. В пустой спальне другого дома, как всегда, уже с раннего вечера горели лампы у кроватей. Соседи сидели в полумраке гостиной, и муж держал жену за руку. Река возвращения: подгоняемая теплым током крови, бегущей по сосудам, приближалась – подрагивающая гладкость – индианка. На него навалилась усталость, от которой ему хотелось только просто лежать в темноте и слушать. Тикали часы, как будто кошка чесала себе за ухом; а потом замурлыкала райская обитель черно-белого сказочного животного.
Зоргер лег в постель и, наблюдая за равномерными вспышками маяка на «Land's End», задевавшими комнату, принялся ждать, пока придут к нему идеи снов. Он даже дерзнул подумать о своем ребенке – что за все эти годы ему ни разу не удавалось: при первой же попытке голова превратилась в камень. Теперь же он чувствовал тяжесть только в лице, в котором сомкнулся горячий кулак. Но он ничего не имел против этой жалости к самому себе: потому что при этом явно обозначилось желание веры, которая могла бы придать ему форму на более длительное время, чем это получалось в те просто внезапные моменты, когда он думал о любимом. «Если я увижу это снова. Я буду этому молиться».
Благодарный, он натянул на себя одеяло. Только дети и женщины делали его реальным. Во сне из моря вышла пеннорожденная и возлегла рядом с ним. Всю ночь они тихонько лежали рядом; глаза к глазам, уста к устам.
«Несколько восходов солнца спустя» (так действительно воспринимал он это последнее время на Западном побережье) Зоргер увидел себя одним все еще осенним утром за собиранием чемодана. Предстоял отъезд в Европу. Дом был уже почти пустым, без штор и ковров, и только в одной комнате стоял еще деревянный стол и складной стул, а в другой – сдвинутая по диагонали кровать. Зоргер многое выкинул, что-то раздарил; в чемодан пошли аккуратно сложенные стопки фотографий и полевые дневники за последние годы, да еще несколько мелких вещичек, которыми он пользовался каждый день и которые были ему тоже дороги. Он уже оделся в дорогу, заношенная льняная рубашка, которая так благодатно ложилась на запястья, парадный синий «европейский» драповый костюм, брюки от которого слегка прилипали под коленками, и тонкие шерстяные носки, которые его так дружелюбно грели снизу и гнали тепло наверх; обувью ему служили высокие северные ботинки на шнурках. Оглядев себя со всех сторон, он произнес благодарную речь в адрес своей верной одежды.
Воздух был свеж и прозрачен: «Чудесное утро, американское утро!» Солнце заливало пустую комнату и падало на пол, как бывает в салоне корабля, а пассажир, стоя рядом с собранным чемоданом, читал последнюю почту. При этом он все время поглядывал в сторону соседского дома, где во всех комнатах шло мельтешение: дети собирались в школу, муж – на работу. При всей суете семейство демонстрировало по временам совершенную неспешность: муж замирал, склонившись над своею папкой, которая была раскрыта на небольшой наклонной подставке, как требник; жена прихлебывала с почти что гротескной грациозностью свой чай; а дети, уже натянув ранцы, стояли, углубившись в созерцание бегающей по столу юлы.
Лауффер писал: река встала. В первое время он, выходя на улицу, натягивал шерстяную маску на лицо, но теперь, следуя примеру индейцев, стал ходить даже в расстегнутой рубашке. Его собственное исследование, сообщал он, представляется ему «все более фантастическим» (каждая дополнительная возможность – которой он чувствовал себя обязанным воспользоваться – уводила его в бесконечность). Он считал, что они с Зоргером идеальные конкуренты: для Зоргера, дескать, важным представляется развеществление, а для него – полнота вещественности, отсюда его проблема сводится к избытку «языка», в то время как Зоргеру угрожает «безъязыкость». Кошка «становится все более неприступной и царственной»: еще немного – и она породит свое первое слово.
Облака, на которые он не смотрел, влекли за собою готового к отъезду, а он, углубившись в книгу, продолжал сидеть за столом; верхушки сосен качались, как когда-то в другом месте. Все это время у него за спиной ходили какие-то люди, которых привела сюда маклерша и которые теперь осматривали выставленный на продажу дом, он же сидел не поворачиваясь и ни разу не взглянул на них.
В доме напротив теперь осталась только женщина, которая ходила из комнаты в комнату. На одной руке у нее висели белые полотенца, которые вспыхивали ярким светом, когда она пересекала какое-нибудь место, освещенное солнцем. Один раз она заметила его и помахала ему, нисколько не смущаясь или робея, она махала так, как будто он уже был далеко-далеко; казалось, что она уже забыла и его, и себя, увлеченная игрой, в которую она играла сама с собою, переходя из одной комнаты в другую.
Он читал опыт объяснения мироздания двухтысячелетней давности, принадлежащий перу некоего римского исследователя, на языке которого «мягкость и текучесть» относились к поэзии. «Таким образом, материя, состоящая из твердого тела, может быть вечной, в то время как все остальное исчезает».
3. Закон
Низкое гудение, и удаленность смерти в самолете. Полет был и внутри. Как легко теперь стало говорить, какой легкой теперь вообще стала жизнь. Мимолетная идея: «Я – начало чего-то нового». Город на Западном побережье быстро удалялся, там внизу, на песчаной косе.
Самолет летел вместе со временем, и казалось, будто вместе с ним постепенно приходят видения дневных снов, «переменчивые, как лики луны». Во время промежуточной посадки в городе, который располагался у восточного подножия скальных гор и назывался «Mile High City», пошел снег. Зоргер, который собирался вообще-то лететь дальше, взял свой чемодан, вылез из самолета и поехал в уже забитом автобусе по запорошенной снегом проселочной дороге, проходившей по пустынной местности, в которой он еще ни разу не бывал.
Снежинки тихонько ударялись о лобовое стекло и снова улетали дальше. Дневные сны становились все ярче и ярче. Внутренне выходить за пределы собственных границ: это был его способ думать о других. Не то что он думал о них, настоящих, вызывая в себе их образы, они сами приходили к нему на ум, когда он предавался свободным фантазиям.
Вдалеке неподвижно стояла запорошенная снегом лошадь подле зачахшей ивы, ствол которой уткнулся в земное царство.
Застегивание молний на куртках школьников, которые вышли первыми: снег залетал в открытую дверь и даже на теплых ладонях начинал таять только какое-то время спустя; и скоро уже автобус притих от одних оставшихся взрослых.
Во сне наяву возникло лицо, с круглыми, широко посаженными глазами, от которых лучами расходились морщинки. Теперь Зоргер знал: он выйдет в том маленьком горном городке, куда идет автобус, и снимет на одну ночь комнату, а потом завалится к своему школьному приятелю, который работал там лыжным инструктором.
У него сохранился в памяти образ, как он встретился с ним в последний раз летом на Западном побережье: нагота его лица с открытым ртом, как в те давние школьные времена, и постоянное выпячивание нижней губы даже тогда, когда он ничего не говорил; но зато когда он начинал говорить, слова выскакивали из него как отделанные детальки.
Даже отдыхая, лыжный инструктор выглядел напряженным, как будто он все время силился что-то как следует понять. Он говорил страшно громко, но всегда – невнятно. Нередко он выражался только восклицаниями, при атом его голос звучал как-то даже робко. Тем, кому он доверял, он задавал свои самые главные вопросы и ожидал тогда получить на них однозначный ответ. Если же кто-то всерьез пытался дать ему эти ответы, то он, этот гордый человек, в одночасье превращался в лакея другого: вот почему в летние месяцы, когда у него не было работы, он отправлялся путешествовать по свету, чтобы навестить не своих «друзей», а своих «господ», которым он тогда принимался усердно помогать, беспрестанно хлопоча по хозяйству. Детей у него не было, и он все ждал, десятилетиями, женщину своей мечты (которую он мог описать до мельчайших подробностей); но и те женщины, которым он сначала как будто нравился, потом лишь только удивлялись ему.
В своем сне наяву Зоргер видел его человеком, которого все презирают за его простодушную незатейливость, и представил себе, как, встретившись с ним, сразу обнимет его; он видел толстую шею лыжного инструктора, его широкий серебристый ремень и тонкие ножки, между которыми он, когда сидел, обычно прятал свои руки. Сумерки проникли в едущий автобус, дернулся кадык на шее лыжного инструктора, по заснеженной равнине катились шарики чертополоха, а засохшие листья кукурузы жестко топорщились на ветру.
Потом автобус уже ехал по тем местам, где не было снега, и казалось, что там вообще никогда ничего не происходит. Какое-то время спустя и тут пошел снег, более мягкий, крупными хлопьями. Исчезли горы с их сыпучими склонами, и осталась только ближайшая пустошь, которую еще как-то можно было различить, да отдельные группы буйволов, которые выпускали пар из ноздрей и пощипывали желтоватые кончики травы; от медленно катящихся машин, которые, казалось, были в пути по какому-то особому случаю, разлетались во все стороны белые фонтаны, а из-под задних колес выскакивали на дорогу грязные комья снега. На обычно безлюдной трассе стали появляться отдельные фигуры бегунов, и Зоргер представил себе в результате, что это те, которые тренируются на случай мировой войны.
Лепешки снега лежали и на полу в лифте гостиницы. Гостиница была построена по типу европейских пансионов в Альпах – с деревянным балконом, расписными наличниками и солнечными часами. У себя в комнате, стены которой были обшиты деревом, а там внизу огоньки в долине, Зоргер начал читать газету с затейливым заголовком, составленным из букв с прочерченными линиями горных вершин. Пролистывая страницы, он сразу увидел имя своего школьного приятеля. Посмотрел: это была страница с короткими некрологами. Машинально он стал читать другие имена и услышал, как засвистел душ.
Объявление о смерти школьного друга было помещено лыжной школой: «на протяжении многих лет он был членом»; кроме этого сообщалось только местонахождение и часы работы похоронного заведения, которое здесь именовалось «капеллой».
Зоргер тут же отправился в уже давным-давно закрытое похоронное заведение, которое являло собою вытянутое здание с плоской крышей, и заглянул с улицы в окно, занавешенное тюлем, сквозь который были видны освещенные пустые нижние помещения: настольные лампы с матерчатыми абажурами на небольших темных столиках; на единственном столе, который был чуть больше других и помещался в небольшой нише, оборудованной для сидения, стеклянная пепельница; рядом телефон цвета слоновой кости. Здание было трехэтажным, с лифтом, чтобы можно было попасть наверх; пустая кабина, тоже освещенная, стояла открытой на первом этаже. Обойдя вокруг, Зоргер обнаружил еще один вход с массивной широкой двустворчатой дверью, но без ручек снаружи. Дворники машин скребли, как лопаты. Собственные шаги по твердому снегу напоминали звуки косы во время сенокоса. Потом он услышал гнусавые голоса из вестернов и понял, где находится.
Он вернулся в гостиницу, кожа от снега вся задубела. Скулы ломило. Он выпил и повеселел; держа бокал двумя руками, как миску, оскалил зубы.
Ночью ему приснился сон об умершем. Они шли вдвоем по какой-то местности. Только лыжный инструктор стал вдруг бесформенным и исчез, Зоргер проснулся, рядом никого. Он увидел другого, в синем фартуке; его глаза были закупорены блестящим черным лаком. После этого Зоргер подумал о чем-то восхитительно бессмысленном и снова заснул, исполненный тоски по вымышленному миру, который мог бы проникнуть в реальный и своею вымышленностью отменить его.
Утром солнце забралось в пустой деревянный корпус часов, стоявший в углу комнаты, и засияло там. Зоргер навестил покойника в зале для последнего прощания. Лыжный инструктор лежал в гробу и был похож на куклу. Складки на веках заходили жесткими зарубками на виски; один глаз был полузакрыт и поблескивал. На покойном была шерстяная шапочка, в которой его обыкновенно почти всегда и видели, с надписью «Heavenly Valley»; на шее амулет из бирюзы.
Зоргер стоял на тротуаре перед зданием. Швейцар заведения, в ливрее с латунными пуговицами, прохаживался перед входом; на земле дымились брошенные им окурки. Над ними висел звездный флаг; а рядом мотались на ветру хвосты зелени, увивавшей стену дома. Мимо прокатили огромную катушку с кабелем. Начали собираться отчетливые облака, подминая под себя другие, расплывчатые, они были близкими и одновременно далекими. Выйдя из города, он сел на фуникулер, который шел в горы. Кабинка закачалась вдруг от входящих пассажиров в лыжных ботинках, которые потрескивали, как горящие поленья. Потом в этой толпе оказались и добрые лица. Внизу на заснеженном лугу бегали ребятишки, которые, падая, тут же вскакивали и снова бежали, находясь в постоянном движении, как милые колеса.
Наверху Зоргер сначала пошел за группой незнакомцев, только потому, что все они как один были в светлых шубах, но потом отвернул в сторону и пошел один. После того как выпал снег, здесь никто еще не ходил. Было тепло, но нигде не было видно талых ручейков. Снегу нанесло много, но он был настолько рыхлым, что во многих местах сквозь него просвечивала земля.
Он поднимался все выше и выше, до тех пор пока не исчезли все звуки. За перевалом он увидел настоящий хребет; эти скалы были темного красно-желтого цвета, а за ними медленно тянулась белая гряда облаков. Он помчался по склону вверх и бежал, пока все лицо не залепило иголками от елок, и только тогда он остановился, словно очутившись на запретной территории. Ни единой птицы; только все еще такие далекие индейские очертания горных вершин. Перед ним, на краю глубокой пропасти, возвышалась единственная горная сосна; рядом росли низкорослые дубы, между сухими листьями которых застрял снег. Где-то в недрах дерева теперь послышался какой-то шум, при том что внешне ничего не изменилось: какое-то нежное и вместе с тем вполне отчетливое посвистывание, которое продолжалось совсем недолго, потом последовала тишина, и снова свист. Спустя какое-то время свист раздался в третий раз: но не с того же самого дерева, а с более далекой и тоже одиночной сосны, растущей внизу ущелья. В следующее мгновение на оба дерева спикировали сверху, по вертикали, две стайки маленьких белопузых птичек с пронзительным писком.
Зоргер стоял по колено в снегу, как в двойных сапогах, и смотрел на желто-мглистую равнину внизу, которая шла от подножия горы и тянулась на много-много тысяч миль на восток. В этом ландшафте никто никогда не вынес бы ни одной войны. Он умылся снегом и начал монотонно свистеть. Он набил рот снегом, но его свист стал только громче. Он закашлялся и под конец всхлипнул. Он поник головой и оплакал умершего (и других умерших).
Когда он очнулся, ему показалось, будто он отчетливо видит, как они смеются над ним. Он тоже рассмеялся вместе с ними. Настоящее полыхало огнем, а прошлое сияло. Он испытал глубочайшее наслаждение от представления о собственном «неналичествовании», и ему представился образ заросшего берега. «Только не надо экстаза!» (Пусть никогда больше не будет экстаза.) Чтобы обуздать его, он стал искать на местности, за что бы зацепиться. В залитой солнцем пропасти снег образовал поблескивающую борозду: самая красивая женщина из всех, что он видел когда-либо. Непроизвольный крик, отозвавшийся даже слабым эхом из какого-то куста. Печаль и похоть охватили Зоргера.
На обратном пути в «высокомильный» город все те же шарики чертополоха, катящиеся по пустоши, скрытой под снежным настом. На лысой равнине один-единственный куст, отбрасывающий невероятно пышную тень. Настойчивое ожидание. И даже если ничего не произошло, это было вполне ожидаемым. Зато молено было поиграть в то, что все еще возможно (и все будет хорошо), и из бессмысленного состояния живого, подобно тому как из землетрясения рождается человеческий танец, возникла осмысленная игра.
Разве никого, кроме тебя, не было в ночном самолете, который поздним вечером нес тебя дальше на восток? Весь твой ряд был пустым, и спинки кресел перед тобою все были подняты и теперь темнели в рассеянном свете, лившемся сверху. – Равномерный гул в глубине полузатененного корпуса превратился в шум, который настраивал пассажира на определенное настроение, помогая ему сохранить связь с прошлым последних часов. Он думал о «своих» и строил планы, как он с ними скоро встретится; он не хотел больше приходить слишком поздно. Покойный лыжный инструктор заставил Зоргера вспомнить о своей семье, все члены которой, каждый в отдельности, снова обрели для него реальность. Были времена, когда он чувствовал себя ответственным за брата и сестру. И между ними было даже какое-то единство, когда они все вместе, как и сейчас в воспоминании, составляли нечто вроде круга. Им редко доводилось потом пользоваться общим языком (который они, впрочем, не забыли, но пользовались им только для тренировки памяти, читая наизусть). Когда умерли родители, – так виделось это отдавшемуся фантазиям человеку, который, глядя одновременно на огни там далеко внизу, на равнине, представлял себе, что это дорожки кладбища, а затем созвездия, – дети впервые в жизни обнялись и потом на долгие годы замолчали друг для друга: сначала равнодушно, а со временем даже враждебно. Каждый из них считал, что с другим все кончено. Когда он вспоминал о брате и сестре, то одновременно с этим он тут же представлял себе некролог в газете (он не сомневался в том, что и они не ожидали от своего брата ничего, кроме некролога). Правда, они неизменно возникали в его снах и даже иногда разговаривали друг с другом, чего они в действительности никогда не делали; но по большей части они лежали в родительском доме зловещими трупами, от которых никак было не избавиться. Они никогда по-настоящему не враждовали, и потому у них даже не было возможности помириться.