Таганский дневник. Кн. 2 - Золотухин Валерий Сергеевич 6 стр.


— Да, я сдавала античку в университете.

— В античке много интересного… Так вот, Шелепов поделился с одним режиссером перед камерой, как он Гамлета репетировал по распоряжению Любимова… Это важно. Приказ Любимова был, не сам же он в Гамлеты полез в отсутствие Высоцкого-Гамлета, а не по приказу… Вот тоже, все шумят — Шекспир, Шекспир… Надо же, Высоцкий играл Гамлета! Ах, скажите, какая радость, какое достижение нашей культуры! А для меня то, что он Гамлета играл, и то, что он был муж Марины Влади, одинаково… — Да ведь надо горевать, что он тратил время и жизнь на шутов и принцев. Он один был целый шекспировский театр. Вместо этого лицедейства лучше бы лишнюю песню написал… Вы любите Высоцкого?

— Мой муж его обожает… собирает все записи, всю литературу о нем…

— Ну, тогда нам есть о чем поговорить… Это первач… по рюмочке… разведите вареньицем, правильно. Так вот, что касается самого Владимира Семеновича, то для меня во много раз важнее его социальная функция, о чем еще мало и мимоходом говорилось, — Алексахин наступил на свою клавишу. Забегая вперед, скажем, что этот странный человек, матерщинник, нигилист и выпивоха, через два года уверует в Бога, будет служить в церкви, петь на клиросе и читать проповеди.

— Ну, этот курс мы уже проходили, когда он дойдет до «Битлз», кликните меня, а я кроликов покормлю, машину приготовлю и жуков сожгу. — Народный подошел к Ирбис, поцеловал ее в затылок, закачался от запаха и возбуждения, и опять с ним чуть не случилось то, что в машине на 21-м километре, а потом в милиции…

Ему скорей хотелось уехать, но он понимал, что ее «готовят». Сотни раз он слышал сентенции этого бородатого мужика, от которого шел дух навоза и земли. Но он видел и то, что Ирбис это «приобщение» занимает, затягивает, а в замесе с такими именами и панихидами — и вовсе с потрохами… Паучью сеть вокруг нее плетет сосед вместо него, но для него же, в конце концов, старается.

Плетет искусно и запутывает. «Пусть плетет. Куда только везти ее сейчас? В гостиницу или домой, где благо нет никого? Разберемся потом, сначала надо уломать. А что именно сегодня ее уложить надо — хоть в машине, хоть в кустах, — сомненья в том никакого».

Стоя у клеток, он услышал ее смех, опять его тряхнуло электричеством. Он застонал от желания, глядя расширенными зрачками в красные глаза самца-производителя. «Говори, Артем, заговаривай…» И Артем говорил:

— Так уж сложилась история, что в России спокон веку художник выполнял функции «учителя жизни». Функция эта хоть и почетная, и важная, но для искусства, в общем мировом понимании его, крайне специфичная. Ведь далеко не везде в мире так. На Западе эту функцию выполняли те, кто, собственно, и должен ее выполнять, политические деятели, трибуны, просветители, реформаторы и тому подобные. Отсутствие альтернативной политической жизни в России вытеснило эту функцию в искусство…

— Какой-то элемент подобного рода, согласитесь, Артем Николаевич, был всегда в любом искусстве, — поддержала умный разговор Ирбис.

— Разумеется, но в России он был непропорционально велик.

— Да уж… В России поапостольствовать — мы любим.

— Точно. К добру ли, к беде ли, но так. Так что делал Высоцкий, кем он был для миллионов людей? Он просвещал, объяснял, оценивал, он был учителем жизни! Вся наша хитрая пропагандистская махина с ее записными «спасителями», получившими свои права по табели о рангах, ему и в подметки не годилась. А Высоцкому эти права были присвоены извне тем самым народом, в любви к которому клянется всяк, да взаимной любви которого не всякому получить удается. Тяжела была ноша, взваленная на плечи Высоцкого, но нес он ее достойно, высветив перед всем обществом снизу доверху неестественность навязанных нам ценностей и неправомочность многих ролей социального толка. По его песням эпоху можно изучать и будут изучать. Так что сила его воздействия не только в голосе и в искусстве «на пределе».

Ирбис начала уставать от ликбеза. «Неужели и артист окажется таким же занудой?» Она смотрела теперь мимо лектора, вспоминала о Левочке-спортсмене, о его остроумии и промискуитетности — у нее поднялась температура. Заметив тоску нездешнюю на челе провинциалки, оратор поспешил перейти к близ гуляющему образу:

— Ваш друг представляется мне очень искренним человеком и искренним художником, и здесь-то таится для вас тот капкан, о котором я говорил вначале. Он раздевает себя подчас беспощадно и срамно. Это его увлечение, граничащее с эксгибиционизмом, вредоносно. Он жениться вам предложит сразу, — Ирбис вновь обратилась в слух. — Вот тут-то вы и влипнете. Шучу. Влипнет, конечно, он… Так вот, это его качество — искренность безограничительная — и могло определить во многом его дружбу с Семенычем.

— Да… да… это верно… Вы правы… — Ирбис ждала продолжения о Шелепове.

И продолжение последовало:

— Я полагаю, что искренность не разделяется по диапазонам и громкости. В этом смысле роли Семеныча и Степаныча удивительно смыкаются в противовес многому, что на визге ли, на шепоте за искусство выдается. Искреннее искусство, искренность… Трудно это и опасно. Взять хотя бы Таганку. Все признаются «после его жизни» в любви к Высоцкому, все были ему друзья, ну просто очень хорошие друзья. Так много любви и такие милые отношения! Непонятно только, с чего это мучился человек, куда рвался, чем не устроен был в мире, в общении… И друзья-поэты — ну просто всегда понимали, только вот почему-то не принимали. Ну никто ни словом, ни делом не задел, не обидел… Да не бывает так!.. А тут Шелепов вдруг рассказал — очень честно, просто и искренне… Что было, то было. Да, хотел играть Гамлета. Выполнял приказ шефа. Плохо ли это, хорошо, но — правда. Обычная, житейская, ни к доносительству, ни к травле отношения не имеющая. А режиссер постарался найти такой ракурс для искренности Шелепова, что обозначился в ней вовсе противоположный смысл. И 250 миллионов телезрителей отвернулись от уважаемого артиста, как будто и впрямь совершил он Иудин грех, в наглую заменив его Гамлета своим… Вот она, цена искренности. Послушайте, сейчас я вам такую «бумагу» из папки извлеку — страсть, вот она:

«Иуда! Ты предал друга, и мы решили, что будешь поставлен на ножи. За него — смерть. Бойся ходить один по вечерам. Но от ножа подохнешь, собака. И квартира твоя сгорит с тобой и твоими щенками. Группа «Месть». Иваново».

Ирбис ахнула:

— Господи, что это?

— Это цветочки. А вот это похоже на ягодки, хотя еще не ягодки, но мало ли фанатов, больных и кликуш, которые возьмутся исполнить приговор.

Алексахин извлек из этой же папки целлофановый спрессованный пакет величиной с хорошую рабочую ладонь:

— Узнаете?

— Что это? Эмбрион в плазме?

— Нет, это сперма в гондоне. Этот презерватив использованный он получил заказным письмом с соответствующим текстом: «Так будет с тобой, юдофоб, антисемит и враг Высоцкого. Сказано — не бывать тебе Гамлетом, оставайся лаптем, каким был в своем вшивом Алтае» и т. д. Я ночевал у него в тот день, по утру которого он расписался у почтаря за сей подарок… Кстати, автор презента — женщина.

Ирбис полыхала, горела, словно в кровь ей впрыснули большую дозу хлористого кальция. Подступал к горлу, душил, казалось, «передозняк». Ее вырвало, едва она успела к поганому ведру. Умылась, отдышалась, причесалась, глаза блестели, не то слезились.

— Зачем вы это собираете?

— А он не знает, что я это храню. Взял выбросить, но по дороге, не знаю, что дернуло, сунул в карман. Мою убогую фантазию это подпитывает, кипятит желчь. Когда-нибудь наберется у меня приличная коллекция всякого такого, и я отправлю «экспонаты» в его музей на Алтай. Он меня своим Чертковым хочет сделать. А я не отказываюсь. Еще раз поймите, не мне судить, не мне оценивать, но фильм был показан для всех, а значит, и для меня. И мне, именно мне, вот так увиделось: их похожесть — в предельной искренности. Может, и не прав я. Повторяю, когда пришлось мне наблюдать, как Шелепов на доске в «Годунове» балансирует — Европа-Азия — опасался за него чисто по-человечески, прикидывая, что об пол может трахнуться. Но он балансирует и в жизни на такой же доске, стоит на своей жизни и раскачивает ее. Какой же русский не любит… раскачать свою жизнь, чтоб с петель слетела? Но зрители… Одним интересно, чтоб он шлепнулся (и в жизни тоже), другим — боязно за него, а третьих интересует только прочность материала, выдержит ли доска. Между тем ясности, понимания он никогда не добьется, хоть рви он рубаху до пупа… Обязательно как-нибудь рванет и пониже, чтоб пояснить свое отношение к законам Моисея… Но то, что Семеныч в анкете назвал его другом, этого ему никогда не простят. Это слишком высоко… Он уж одним этим вошел в историю. Допустим, он действительно «мучитель» Высоцкого был, но эту ерунду ему простят, а вот то, что он в истории стоит рядом с Высоцким как друг — это для многих невыносимо. Ему будут завидовать, а зависть скрывать в нападках на него под благим радением за Володечку. Теперь они театр делят, а вместе с ним и Высоцкого — за кого бы тот пошел…

За воротами завизжал стартер, заурчал заведенный автомобиль. В дверях появился Народный:

— Ехать надо, Лариса Александровна. Меня еще комдив ждет. Стол накрывает давно.

— Ну, на дорожку позволь анекдотец про вас, а может, предсказание, быль… Ваш министр бывший звонит из министерства культуры Федотову: «Срочно превратить театр в храм. Только побыстрее, перестройка не ждет. Ответственный — ты. Дело не затягивай, это приказ». — «Слушаюсь». Через 10 минут у министра звонок «Это я, Федотов. Все готово». — «Что готово?» — «Храм. Разрушили театр — и храм готов. По примеру Герострата, того что сжег храм Артемиды, одно из семи чудес света. Твоим именем назвали храм, — Тюк-Голова». Министр смеется: «Надо же, какая ты сволочь, Федот, напугал. Ну, а так, все благополучно?» — «Все, слава Богу, только ворон твой любимый падали объелся». — «Да где же нашел?» — «Да жеребец вороной пал, твой любимый». — «Как так?» — «А как театр горел, на нем воду возили, да загнали». — «Да отчего же пожар сделался?» — «А как хоронили беднягу Эфроса со свечами, так и подожгли невзначай…» Шелепов перебил сказочку:

— Ладно, Артем, пока.

— Ну, пока, пока. Возьми на дорожку винца да зелени. Угостишь гостью. И сам пожуешь. Привози еще дерьма мешок, разберемся потихоньку. Вообще-то я сам скоро буду в Москве, в «Юности», там у меня два рассказишка идут… Подожди-ка, подожди чуток, у меня ведь о «битлах» материал в «Огоньке» прошел. Вот не успел нашей гостье почитать. Полистайте в дороге, уважаемая. «100 км от Москвы» называется.

Ирбис села в машину, журнал бросила на заднее сидение. Голова у нее раскалывалась: «Господи, неужели я уехала?» Машина тронулась.

Вскоре она уснула. И опять ей в сон, как наваждение, в сотый раз явилось поразившее ее когда-то в кино увиденное зрелище — лошади без седоков на скачках. Беспомощность и отчаяние, и тоска, и одиночество охватывали ее, когда она вспоминала этих несчастных животных, потерявших своих хозяев на дистанции состязания. Для иных, с кем она пыталась делиться своим страхом, это была не более как чушь. Для нее же, особенно когда воображение расстраивалось, как теперь, — жуть неодолимая… Лошади шли по тяжелому маршруту вперегонки, на время: по пахоте, через рвы, плетни, через жерди, воду и кручи. Седоки не удерживались: падали, сваливались, брякались наземь, а лошадь скакала дальше одна. Лошади, роняя хозяев, догоняли и перегоняли друг друга, не оставляя состязания: барьер за барьером, препятствие за препятствием — без шпор, без понуканья… Кони падали тоже. Ломали ноги, шеи, хребты, но гон продолжали другие. Почему?! Зачем?!! Для чего?!!! Какая дьявольская нелепая сила гнала их? Зашоренных… По привычности ли дрессуры, по заданности крови или по законам табуна вершился тот бег? И среди лошадей живет страсть прийти первой. И лошади заражены первачеством, и каждая норовит другой хвост показать. Бедные, бедные животные, чему вас люди научили? Почему до боли сердечной жаль не того, кто упал под коня, а того, кто без поводыря остался? Какой смехач издевается над ними, потирает ручки и толкает на состязание-истязание без седока, без смысла, без идеи — к ложной цели?.. Обезумевший без вожака табун прокопытил по усадьбе Алексахина. Усадьба вспыхнула от подков и горела зеленым пламенем. И сгорела дотла вместе с кроликами и колорадскими жуками. Осталась одна яблоня, цветущая ядовитыми купоросными цветами, на глазах разбухающими в плоды — зеленые канцелярские папки. На всех папках надписи: «Сукины дети»…

Въехали в Москву. За выставкой остановились у светофора со стрелкой: прямо-направо. Направо — к ней в отель, прямо — к нему на кухню, под окном которой через три дня взорвется цветом жасмин.

— Куда едем? — разбудил он попутчицу. — Направо или прямо?!

— Куда хотите, — не прозревая последствий, — выдохнула Ирбис.

— Значит, прямо. Значит, судьба!

1987

8 октября 1987

Четверг

По болезни Полицеймако[2] отменено «Дно». Будем играть «Мизантропа». Господи! Спаси и помилуй. Еду в театр брать характеристику для Америки. Чушь.

Расстроил меня Глаголин[3], а Тамарка очень и очень обрадовала — ей статья понравилась, она даже прослезилась, и больше об этом, про статью, писать я не буду. Тамарка уже получила загранпаспорт, заплатила пошлину, ждет визы… и в Париж А я отвез в Госкино подтверждение на характеристику.

Баслина[4] опасается за меня в театре — резкое неприятие позиции Губенко, смелое чересчур выступление и пр., «так ты можешь стать в театре изгоем».

17 октября 1987

Суббота

Ой как хочется, особенно прочитав карякинскую, просто шедевральную публицистику, записывать и нынешний художественный совет, и разговоры «бесовские» Филатова Леньки, которого сегодня срочно ввели в худсовет. Пойду-ка спать я… Лечиться надо мне. Но худсовет был смешной.

— Ты все норовишь насолить Леониду, — говорит мне Глаголин.

— Я ему уже насолил давно, но другим совершенно…

Фурсенко хотят отдать в мою пельменную; надо или заканчивать эту болтовню, или заняться всерьез. Кстати, Николай очень легко (или, чего хуже, равнодушно) принял мою статью. А я-то ожидал, всю ночь не спал сегодня, готовился к речам, ответам. Все вышло совсем не так и в результате — гаже, потому что для них всех это — не отвечать, делать вид, что ничего не случилось, не помнить, не выяснять отношений и пр. Скорее всем слиться и тем самым весь грех поделить на всех.

Филатову я сказал:

— Я пока не могу выходить с вами на сцену. Мне совесть, память перед А В. не позволяет этого делать. Но все равно придется… шесть спектаклей… В спектаклях это как бы работа, а «Дилетанты» — это добровольное содружество хоббийных начал. Пусть пройдет 25 января, оно должно закончить этап консолидации и нашей «перестройки».

18 октября 1987

Воскресенье

Хотел съездить в церковь, хотел… хотел… но стал «молиться телу» (Солженицын).

Зачем я звонил вчера Крымовой по поводу статьи в «Комсомолке» с возмущением и обещанием, что немедленно буду действовать, и расшифрую имена, и смою пятно с театра, и пр. Теперь стих и не знаю, что делать, и совесть и душа болят. Эта объясняют просто — они теперь обвиняют во всем Любимова, обещал-де приехать, не приехал, обманул, а мы не сориентировались (главное тут «не сориентировались») и понаделали глупостей, готовя ему встречу подобными демаршами. И тут для них важнее, что сориентировались все, в том числе и те, кто остался. Демидова объясняет это так «а куда бы мы могли уйти, какой бы театр взял нас?» Да, многие, конечно, не смогли бы устроиться никуда, поэтому вдвойне предательством было их бросать и думать только о себе, о своей пресловутой несовместимости с Эфросом. И уж никто их не понуждал на оскорбление и зарифмованную нецензурщину… А обстоятельства… Обстоятельства не извиняют — человек волен в выборе.

19 октября 1987

Понедельник

Да, вот так… Сегодня ответственнейший «Мизантроп» по фестивалю театра «Дружбы». Публика — по пригласительным. От Москвы три спектакля — «Так победим», «Собачье сердце» и «Мизантроп». Надо сегодня так сыграть, чтоб премию или диплом дали… Яковлевой[5].

Голоса нет, губа верхняя поражена паршой какой-то, лихорадка у правого уса и т. д. Однако, господа заседатели, это не последний еще день Помпеи.

США откладываются, самое раннее — это 8 ноября, но поездка вообще под вопросом. Так, значит, еще раз я съездил в Америку.

Господи! Молю тебя, пусть как можно лучше пройдет сегодняшний спектакль во имя памяти Анатолия Васильевича Эфроса, царство ему небесное. Пусть Оля получит какую-нибудь премию за роль свою, пусть их души соединятся в этом спектакле. Мне не нужно ничего, клянусь в искренности своей детьми своими. И никакой тайной мысли.

Позвонил Иван[6]:

— Я тебя люблю! Играй, паскудина, в самых лучших традициях, играй! Играй! Играй!

Глаголин:

— Когда я вхожу в театр и вижу, что на одной сцене идет «Мизантроп», а на другой — «Зори», спектакли, поставленные совершенно противоположными, разными режиссерами, в разных манерах, меня охватывают безотчетная радость и гордость нашего существования.

Назад Дальше