Именно для того, чтобы добиться возможности услышать подобные вещи, Федер проскучал целый час в день своего обморока за кулисами Оперы; но столь сурового режима он никак не ожидал. Как! Играть роль меланхолика ему, такому живому и веселому от природы!
— Обожаемая Розалинда, — сказал он ей, — дай мне несколько дней на размышление... Что же, сделай меня несчастным, — добавил он, — если тебе так хочется видеть, как я расхаживаю по бульвару с печальным видом.
— Ты поступишь так, как поступила я в начале моей карьеры, — ответила ему Розалинда. — В то время публика была глупа, и мне приходилось показывать ноги. Делая каждый шаг, я должна была думать о своих ногах. Десять минут такой веселенькой прогулки выматывали меня на целую неделю. Так или иначе, а надо сделать выбор. Если ты не погрузишься с головой в глубокую печаль, если ты не будешь ежедневно читать «Quotidienne», и читать так, чтобы при случае в серьезном разговоре повторить все ее рассуждения, то ты никогда не станешь академиком, у тебя никогда не будет пятнадцати тысяч ливров ренты, и я зачахну от скорби, — прибавила она, смеясь, — потому что никогда не стану госпожой Федер.
После этого наступили два или три тяжелых месяца; нашему герою пришлось немало потрудиться, чтобы усвоить меланхолический стиль Хуже всего для этой живой и впечатлительной южной натуры было то, что, изображая грусть, он становился грустным, и тогда уже ничто не могло послужить ему противоядием.
Розалинда обожала его. Она была умна, как бес, и нашла лекарство. Она купила фрак и две пары брюк, модные, но сильно поношенные, отдала выстирать их и перекрасить; к этому комплекту она добавила часы из поддельного золота, экстравагантную шляпу и булавку с фальшивым бриллиантом. Наконец, все принадлежности костюма были собраны, и вот однажды, когда Федер в течение долгих двух часов игравший роль меланхолика на бульваре, вернулся в мрачном расположении духа, Розалинда вскричала с глубокомысленным видом:
— Вот что подсказала мне моя мудрость! Сегодня мы пообедаем пораньше, я наряжу тебя писцом нотариуса и повезу в Шомьер. Там я разрешу тебе делать все то, что ты проделывал когда-то на деревенских балах в окрестностях Марселя. Ты скажешь, что тебе будет скучно на этом балу в Шомьере. Но я отвечу, что стоит тебе войти в роль этакого нелепого Дешалюмо и потанцевать вприпрыжку, как это принято у вас на юге, и ты перестанешь скучать. Затем я оставлю тебя в Шомьере, поеду к Сент-Анжу (речь шла о бывшем танцоре, почтенном пожилом человеке) и под руку с ним приду наслаждаться твоими проделками. Но я притворюсь, что не знаю тебя — так будет благоразумнее, — и не заговорю с тобой — иначе в чем была бы твоя заслуга? — а чтобы немного позабавиться самой, я уверю Сент-Анжа, что мы в ссоре, и посмотрим, сударь, чего только не наговорит он мне на ваш счет.
Подготовленное таким образом развлечение вполне удалось. Розалинда скрасила его несколькими забавными эпизодами, напропалую кокетничая с двумя или тремя молодыми людьми, посетителями Шомьера; те узнали ее, и она бросала им самые страстные взгляды.
Эта затея так им понравилась, что они повторили ее несколько раз. Розалинда, наблюдавшая за поведением Федера, давала ему советы, беспрестанно повторяя ему, что он веселится по-настоящему только тогда, когда играет комедию, играет так, словно находится на сцене; она сумела сделать из него такого писца, который в своем подражании хорошим манерам был гораздо более смешон и карикатурен, чем всякий другой писец, но и гораздо более забавен.
— Странная вещь, — сказал однажды Федер Розалинде. — После того как я вчера дурачился целый вечер и проделывал разные штуки, которые меня развлекали, мне было гораздо легче воспроизводить сегодня на бульваре вялые жесты и равнодушный взгляд человека, удрученного воспоминаниями о могиле.
— Я в восторге, что ты начал ходить без посторонней помощи. Наконец-то ты дошел до истины, которую мне хотелось высказать тебе уже двадцать раз, — в ней основной принцип моего актерского ремесла. Но мне гораздо приятнее, что ты дошел до нее сам. Так вот, дорогой Федер, вы, южане, пожелавшие жить в Париже, должны не только играть комедию меланхолии, вы должны играть ее постоянно — так-то, мой милый друг. Свойственный вам вид веселости и оживления, быстрота ваших ответов оскорбляют парижанина, который является по своей натуре существом медлительным, ибо душа его пропитана туманом. Ваше ликующее настроение раздражает его, оно как бы имеет целью его состарить, а старость для него ненавистнее всего. Поэтому, чтобы отомстить, он объявляет вас людьми толстокожими, не способными оценить остроумие, а ведь остроумие — предмет мучительных вожделений каждого парижанина. Итак, милый мой Федер, если ты хочешь иметь успех в Париже, то в минуты молчания старайся напускать на себя такой вид, в котором можно было бы уловить оттенок скорби, уныния, такой вид, какой бывает у человека, чувствующего приближение колик. Погаси свой обычный живой и счастливый взгляд, который составляет мое счастье. В Париже этот взгляд опасен, и здесь ты можешь позволить себе его только наедине с любовницей. Вне дома никогда не забывай о начинающихся коликах. Взгляни на свою картину Рембрандта. Посмотри, как скупо он распределяет свет. Вы, живописцы, уверяете, что именно этой особенности он и обязан силой своего воздействия. Так вот, я уже не говорю — чтобы иметь успех в Париже, но хотя бы для того, чтобы казаться сносным и не позволить общественному мнению в конце концов вышвырнуть вас, провинциалов, в окно, будь скуп и не расточай те радостные взгляды, те быстрые жесты, которые вы вывезли с юга. Помни о Рембрандте.
— Но, ангел мой, мне кажется, я делаю честь учительнице, которая обучает меня грусти, а сама дает счастье. Знаешь, что со мной произошло? Я слишком вошел в роль: у моих несчастных моделей делается еще более скучающий вид, чем обычно. Моя меланхолическая беседа наводит на них тоску.
— Да, это правда! — радостно вскричала Розалинда. — Я и забыла тебе сказать: до меня со всех сторон доходят слухи, что тебя считают слишком унылым.
— Никто не захочет больше иметь со мной дело.
— Рисуй всех женщин, которым еще нет двадцати двух лет, такими, какими ты их видишь. Смело изображай двадцатипятилетними всех тех, кому тридцать пять, а добрым седым бабушкам смело давай глаза и губы тридцатилетних. Мне кажется, что ты проявляешь в этом жанре неуместную робость. А между тем это азбука твоей профессии. Чудовищно льсти людям, которые хотят, чтобы их писали, льсти так, словно ты издеваешься над ними. На прошлой неделе, когда ты рисовал пожилую даму, у которой были такие хорошенькие левретки, она получилась у тебя сорокапятилетней, а ведь ей всего лишь шестьдесят лет. Я отлично видела в маленькое потайное окошечко, устроенное в раме твоей картины Рембрандта, что она была очень недовольна, и поверь, если она заставила тебя два раза переделывать прическу, то это только из-за того, что ты сделал ее сорокапятилетней.
Как-то раз Федер сказал одному из приятелей в присутствии Розалинды:
— Посмотрите на эти перчатки. Театральный швейцар продал мне их за двадцать девять су, а между тем они нисколько не хуже тех, за которые мы платим по три франка.
Приятель улыбнулся и ничего не ответил.
— Вы все еще ухитряетесь говорить такие вещи! — вскричала Розалинда, когда приятель отошел от них. — Это на три года задержит ваше избрание в Академию. Вы словно намеренно убиваете уважение, которое уже готово было родиться! Вас могут заподозрить в бедности. Никогда не говорите ничего, что свидетельствует о привычке к бережливости. Никогда не говорите о том, что хоть сколько-нибудь интересует вас в данный момент. Эта слабость может иметь самые пагубные последствия. Разве так уж трудно постоянно играть комедию? Играйте роль светского человека и всегда задавайте себе вопрос: «Что может понравиться чудаку, который сейчас находится передо мной?» Это правило часто повторял мне князь де Мора-Флорес, тот, что оставил мне по завещанию сто тысяч франков. Когда вы жили еще с храбрыми гвардейцами вашего легиона, вы сразу догадались, что парижанин, приехав из Сибири, должен уверять, будто там не очень холодно, а приехав из Сан-Доминго, заявить, что там, право, не так уж жарко. Словом, повторяли вы мне, для того, чтобы иметь у нас успех, надо говорить как раз обратное тому, чего ожидает от вас собеседник. И после этого вы упоминаете о такой ничтожной вещи, как цена перчаток! Ваше ателье обошлось вам в прошлом году почти в десять тысяч франков. Я убедила нашего друга Вальдора — это восьмой по счету биржевой маклер, ведущий мои дела, — что после всех издержек у вас осталось в конце года двенадцать тысяч франков, которые я и положила к нему на особый счет. Милорд Немогумолчать (так прозвали Вальдора) распространил в нашем кругу слух, что ваше ателье обошлось вам больше чем в двадцать пять тысяч франков, а вы только что с восторгом говорили о двадцати девяти су, заплаченных за пару перчаток!
Федер бросился в ее объятия; это была именно такая подруга, в какой он нуждался.
После успеха, какой Федер в своем поношенном фраке и поддельных драгоценностях имел на балу в Шомьере, он отнюдь не перестал бывать в этом увеселительном заведении и ему подобных. Розалинда об этом знала и была в отчаянии. Число друзей, считавших Федера меланхоликом, возрастало с каждым годом; некоторые из них встречали его на балах в Шомьере; Федер признался им в том, что он необузданный развратник, что только разврат может отвлечь его от мысли о его несчастьях. Разврат не так унижает человека, как веселость. Ему простили, и вскоре все с восхищением заговорили о сумасбродствах, которые умел изобрести мрачный Федер по воскресеньям, чтобы понравиться разным Амандам и Атенаидам, корпящим в будни над шитьем чепчика или платья у Делиля или у Викторины[6].
Однажды Розалинда серьезно рассердилась на Федера. Его поведение по отношению к ней было вполне корректным, она не имела повода жаловаться, хотя нередко плакала из-за него. Но ее обижало, что, выплачивая ей сумму в триста десять франков семьдесят пять сантимов, Федер искал в жилетном кармане эти семьдесят пять сантимов. Дело в том, что, когда Федер переехал к Розалинде, имевшей великолепную квартиру на бульваре, рядом с Оперой, было решено, что Федер будет платить не половину суммы в восемь тысяч франков — такова была стоимость квартиры, — а только шестьсот двадцать один франк пятьдесят сантимов, то есть столько, сколько ему стоила маленькая холостая квартирка на шестом этаже, брошенная им ради Розалинды. Внося полугодовую плату за эту маленькую квартирку, он и проявлял точность, приводившую Розалинду в такое отчаяние.
— Право, — говорила она со слезами на глазах, — вы так аккуратно со мной рассчитываетесь, словно собираетесь завтра же меня покинуть. Я понимаю, вы хотите иметь возможность сказать своим друзьям: «Я любил Розалинду», — а может быть, даже: «Я прожил с ней три года, я всем ей обязан, она добилась для моих миниатюр лучшего места на выставке, но все же в денежных делах мы всегда вели себя, как брат с сестрой».
II
Каждое слово этого обвинения, в сущности справедливого, прерывалось рыданиями.
Следует заметить, что, как только Федер, чья репутация в качестве художника-миниатюриста и безутешного возлюбленного своей первой жены росла гигантскими шагами, стал обладателем нескольких тысяч франков, в нем проснулся коммерческий дух. Еще в ранней юности он научился у отца искусству спекулировать и вести записи заключенных сделок. Федер играл на бирже, затем спекулировал на хлопке, на сахаре, на водке и т. д., он нажил много денег, но во время американского хлопкового кризиса потерял все, что имел. Словом, в результате трехлетней работы у него не осталось ничего, кроме воспоминания о сильных ощущениях, пережитых им во время выигрышей и проигрышей на бирже. Эти постоянные перемены закалили его душу и научили его видеть себя самого в истинном свете. Однажды на выставке в Лувре, одетый в черное, как и подобало его серьезному характеру, он смешался с толпой восхищенных зрителей, остановившихся перед его миниатюрами. Благодаря ловкости Розалинды его работы получили блестящие отзывы в семнадцати посвященных выставке статьях, и знатоки, стоявшие перед его миниатюрами, точно повторяли фразы из газетных статей, делая вид, будто только что их придумали. Федер в такой малой степени был сыном своего века, что это обстоятельство внушило ему отвращение. Сделав несколько шагов, он оказался перед картинами г-жи де Мирбель[7], и тягостное чувство отвращения сменилось в нем чувством неподдельного восторга. Словно пораженный молнией, он замер перед мужским портретом.
«Суть в том, — вскричал он, обращаясь к самому себе, — что я лишен всякого таланта! Мои портреты — гнусные карикатуры на дефекты, присущие лицам моих моделей. Мои краски всегда фальшивы. Если бы у зрителей хватило ума бесхитростно отдаться своим ощущениям, они сказали бы, что женщины, которых я пишу, сделаны из фарфора».
Перед закрытием выставки Федер, в качестве первоклассного живописца, получил орден Почетного Легиона. Тем не менее открытие, сделанное им относительно самого себя, продолжало пускать ростки; другими словами, он убедился и с каждым днем убеждался все более в его совершенной правильности.
«Если у меня есть какой-нибудь талант, — говорил он себе, — то скорее талант коммерческий. Я действую не под влиянием азарта или увлечения, и выводы моих рассуждений верны даже в тех случаях, когда дело не удается. Поэтому из десяти торговых операций, на которые я решаюсь, семь или восемь оказываются удачными».
Подобные рассуждения несколько уменьшили горечь, сопутствовавшую теперь всем мыслям нашего героя о живописи.
С каким-то странным чувством он заметил, что популярность его увеличилась вдвое после того, как он получил орден. А ведь именно в этот период он чистосердечно отказался от своих бесконечных усилий подражать естественным краскам модели. С тех пор, как он решил придавать телу всех женщин цвет красивой фарфоровой тарелки, на которую бросили лепесток розы, его работа пошла значительно быстрее. Огорчение, которое доставляли Федеру мысли о живописи, почти исчезло, и, думая о том, что в течение десяти лет своей жизни он мог так ошибаться относительно своей истинной профессии, он не испытывал теперь ничего, кроме стыда, когда некто Делангль, один из крупнейших негоциантов Бордо, чье уважение и дружбу Федер завоевал во время ликвидации одного неприятного дела, постучался к нему в дверь. Стук был так оглушителен, что при этом затряслись все двери великолепного ателье на улице Фонтен-Сен-Жорж. Делангль, еще издали возвестивший о себе своим громовым голосом, наконец появился в ателье. Его серая шляпа была сдвинута набекрень и едва держалась на крупных завитках черных, как смоль, волос.
— Черт побери, — крикнул он во все горло, — у меня есть сестра, и она чудо как хороша собой! Ей всего двадцать два года, но она так не похожа на других женщин, что ее мужу, господину Буассо, пришлось привезти ее в Париж почти насильно. Он приехал, чтобы устроить здесь выставку изделий своей фабрики. Я хочу иметь ее миниатюру, и никто, кроме вас, мой друг, не достоин написать такой прелестный портрет. Но с условием, черт побери! Вы позволите мне заплатить за него! Я знаю вашу баснословную щепетильность, но и у меня есть самолюбие. Итак, либо вы берете деньги, либо я отказываюсь от портрета.
— Друг мой, — ответил Федер простодушным тоном и со свойственным ему наивным жестом, — даю вам честное слово: если вы хотите иметь самое лучшее, что может дать современная живопись, вам следует обратиться к госпоже де Мирбель.
Г-н Делангль запротестовал и наговорил нашему герою комплиментов, пожалуй, чрезмерно сильных, но обладавших редким качеством — полнейшей искренностью.
— Я отлично вижу, дорогой Делангль, что нелегко будет побороть ваше упорство, но если особа, о которой вы говорите, действительно так хороша, мне самому хочется, чтобы вы получили портрет, который изображал бы ее по-настоящему, а не был бы шаблонным личиком, состряпанным из роз и лилий и выражающим лишь пошлую сладость, ничего больше.
Г-н Делангль снова начал протестовать.
— Вот что, дорогой друг, чтобы убедить вас, мы выберем из всех моих работ тот портрет, который понравится вам больше всех остальных, а затем посмотрим вместе лучший портрет из работ госпожи де Мирбель — тех, что она выставила в этом году. Владелец портрета любит искусство и любезно разрешает мне изредка приходить к нему работать. Правда, живопись не ваша сфера, но в галерее, сравнивая оба портрета, я докажу вам с совершенной очевидностью, что вы должны обратиться к великой художнице, которую я вам назвал, и ни к кому другому.
— Черт побери! — вскричал Делангль со всей своей бордоской живостью. — Вы такое чудо честности в этой архишарлатанской стране, что мне хочется, чтобы моя сестра, госпожа Буассо, насладилась всеми странностями вашего характера. Хорошо, черт возьми, я согласен на необычный просмотр работ единственного соперника, какого вы можете иметь в области живописи. Давайте пойдем туда завтра.
На следующий день Федер сказал Розалинде:
— Сегодня утром мне предстоит познакомиться с одной провинциалкой. По всей вероятности, она очень смешна. Придумай для меня самый похоронный наряд: если мне надоест притворяться грустным и почтительно выслушивать ее глупые замечания, я по крайней мере буду иметь возможность немного развлечься, играя и шаржируя свою роль отчаявшегося Вертера. Таким образом, если я когда-нибудь попаду в Бордо, трогательное представление о моей глубокой печали будет мне там предшествовать.
На следующий день в два часа Федер, как было условлено, явился в одну из лучших гостиниц на улице Риволи, где остановились супруги Буассо. Не разобрав, кого именно спрашивал Федер, лакей провел его к человеку высокого роста и очень полному. Румяное лицо этого существа изобличало возраст, не превышающий тридцати семи — тридцати восьми лет. У него были большие глаза, довольно красивые, но лишенные какого бы то ни было выражения. Гордый обладатель этих красивых глаз оказался г-ном Буассо. В ночь своего приезда в Париж он совсем не спал — так велик был его страх показаться смешным. И вот, чтобы помочь ему начать карьеру на поприще смешного, портной, по словам хозяина гостиницы, самый модный, через тридцать часов после приезда провинциала нарядил его толстую фигуру в преувеличенно изящный костюм, какой могли носить в то время лишь самые стройные юноши из «Жокей-клуба».