Загремели бубенцы на шеях оленей, взметнулся и заскрипел под копытами и полозьями снег, потянулся караван через перелески к реке. А вслед ему несся отчаянный вой Качи. Улукиткан поводным ремнем настегивал оленей, спешил уйти от этого воя, приглушив в себе щемящую боль разлуки с верным четвероногим другом и помощником.
Когда холмы остались позади и смолк жалобный голос Качи, Улукиткан замедлил бег оленей. Направил аргиш вниз по реке, хотя сам еще не понимал, почему этот путь выбрал. Но не все ли равно теперь, куда ехать, чего искать, если на душе нет никаких желаний. И Улукиткан печально запел. По тайге разлился монотонный, протяжный напев, состоящий из добрых слов об Ильдяне, Нюкуланде и его жене, уступивших им своего сына. Пел он и о том, что хорошо жить в тайге с сыном, а собаку достать и вырастить легче, чем мальчишку...
— Моод... Моод... — подбадривал он оленей и снова продолжал свою песню.
Далеко ушел аргиш от стоянки. Широко распахнулась долина, залитая солнечным блеском морозного дня. Улукиткан оглянулся — мутная синева пространства поглотила отрог, за которым остались Качи, дырявый чум Нюкуланди, голодная детвора и их никогда не улыбающаяся мать.
— Маленько остановись! — крикнула Ильдяна.
Улукиткан задержал оленей. Замерли бубенцы. Посмотрел на жену, спрашивая глазами, что случилось. Сошел с нарт, подошел к ней.
— Что тебе?
— Мы даже не посмотрели, мальчика ли выменяли. А если это девочка? -с тревогой произнесла она.
— Давай посмотрим, не должно бы, чтоб нас обманули, — ответил убежденно Улукиткан.
Ильдяна достала из зыбки младенца, завернутого в шкуру, размотала широкий замшевый ремень, разбросала края меховых пеленок — и громко ахнула, всплеснула руками и бессильно опустилась на край нарты. Улукиткан склонился. То, что увидели они, было сверх ожиданий. Перед ними, щурясь от солнца, лежал мальчик — смуглый, породистый эвенк. Но калека: ступни малыша были вывернуты внутрь.
Ильдяна, закрыв ладонями лицо, заплакала. Улукиткан стоял рядом безмолвный, не зная, что сказать жене, как успокоить ее. Он суеверно подумал, что все это проделки духа убитого медведя, это он затуманил им головы, не дал как следует рассмотреть, что выменяли.
— Вместо добра взяли себе на всю жизнь горе, — всхлипывая, говорила Ильдяна полным безысходности голосом. — Нюкуландя сказал, что они три дня кочевать не будут, что, если не понравится нам их сын, он отдаст назад Качи. Может, повернем оленей на свой след, — предложила она, — как ты думаешь?
Улукиткан молчал. Долго топтал под собою снег, в раздумье переваливаясь с ноги на ногу.
— Почему молчишь? — поторопила Ильдяна. — Может, успеем засветло разменяться.
— У Нюкуланди на его две руки семь ртов — беда! Да еще чум дырявый, оленешки худые, и в потках нет даже горсти муки. Что он будет делать без Качи? А?..
Ильдяна жалобно смотрела на него полными слез глазами.
— Зачем гнать оленей по пройденному следу, отнимать у бедного счастье, — продолжал Улукиткан, успокаивающе положив руку на плечо жены. — Считай, что мы его калекой родили, будем растить его такого, какой есть. Пусть остается с нами...
Ильдяна полой парки вытерла слезы на лице, подумала и согласно качнула головой.
— Пусть так и будет, — покорно ответила.
Она запеленала раскричавшегося младенца и, приложив его к груди, стала кормить.
Рядом присел Улукиткан. Они молчали. Долго, очень долго молчали, будто забыли, что надо продолжать путь...
Улукиткан оборвал свой рассказ, пододвинулся ближе к костру. Но видно, что он все еще был во власти воспоминаний.
С Утука на наш табор налетел холодный ветер, раздул костер, качнул черные купы стлаников и унесся в ночь.
Из-за хребта показалась щербатым осколком луна. Упали в провалы величественные тени вершин. Василий Николаевич налил всем горячего чая.
— Что же дальше было с сыном? — спросил я.
Улукиткан не сразу ответил.
— Вырастили Чильго — так мы его назвали — и потеряли, так потеряли, что следа не нашли, куда делся, все равно что утонул.
И, усевшись поудобнее, продолжал свой рассказ.
— Много зим прошло с той поры, как выменяли на кобеля сына. Мальчишка рос не так, как все, трудно. Жена шибко много терпела, мучилась с ним. Он даже из чума не мог сам выходить, ноги не держали, кривые, они не знали лыж. Руки не приучились держать ружье, ставить капканы, петли. Он совсем не разбирался в следах зверей. Постоянно был возле матери, старался делать то же, что делала она. Научился шить рукавицы, унты, лучше матери расшивал бисером узоры на олочах. За них купцы давали на ярмарках две-три цены, нам от этого жить, становилось легче. И мы не жалели, что оставили его у себя. Но сын нам часто говорил: вырасту — пойду искать свою родную семью, буду помогать родному отцу. А ему на костылях никуда и от чума не уйти. Он попросил Ильдяну выделать для него большую сохатиную шкуру. И больше года не отрывался от нее, шил, много шил, всю лосину покрыл разноцветным бисерным узором, видны на нем также и упавшая хвоя, и мелкий сушняк, и следы зверей и птиц. А спелая ягода брусника точь-в-точь, как бывает в тайге. Брось эту расшитую сохатину в лесу на землю — и не сразу догадаешься, что это человек сделал. Шибко хороший был мастер.
Старик снова надолго умолк, освещенное пламенем костра лицо его было задумчиво.
Василий Николаевич подбросил в огонь дров. Луна спряталась в тучах, стало еще темнее вокруг.
— Как-то осенью мы с Ильдяной весь день собирали оленей, — продолжал Улукиткан, зябко подрагивая плечами и все ближе пододвигаясь к костру. — В тот год грибов в тайге было шибко много, мы распутали оленей, чтоб они досыта наелись грибов. А непутевые далеко уходили, не так просто было найти их в тайге. Вечером вернулись мы на табор — огнище холодное. Заглянули в чум — никого.
Крикнул — никто не отозвался. Понял, что сын ушел... Совсем ушел... Слова не сказал. Долго и напрасно мы его искали. На пути травы не примял, ни одного камня с места не стронул, — без следа пропал. Оставил нам только расшитую брусничником лосину да полный чум горя.
Старик помолчал. Передохнул. С его лица не сходила печаль воспоминаний.
...Никто нигде не видел парнишку на костылях. Много лет и зим Улукиткан и Ильдяна не могли забыть приемного сына. Далеко кочевали по тайге, напрасно искали его след. Наступил один год, на редкость удачливый, все эвенки его помнят. Хорошо добыли пушнины и потянулись к Учурской часовне, покрутиться с купцами. Поставили чумы на берегу реки. Много было на ярмарке всякого народу: лючи, якуты, эвенки, разные начальники, попы — у каждого до охотников дело. Все добрые, угощенье дают, спиртом задарма поят, того и гляди, так окрутят, что уедешь с ярмарки с пустыми потками, да еще расписку оставишь купцу, что должен ему триста, а то и больше белок. На ярмарке Улукиткан увидел вроде знакомого мужика, подошел, присмотрелся — Нюкуландя! Унты продает. Шибко красивые унты! И Нюкуландя узнал его, обрадованно оглядел своим единственным глазом, руку протянул. «Здорово, паря, здорово! Вот как встретились. Давно ли из тайги?» А Улукиткан сразу повинился перед ним, что потерял его сына. На Нюкуланде была добротная парка, заячья шапка и широкие лосевые штаны. Видать, разбогател человек. Улукиткан не утерпел, спросил: кто ему шьет и украшает так богато унты? Нюкуландя говорит: женщины их рода большие мастерицы шить унты, но им далеко до его сына-калеки Чильго, — он шил эти унты. Значит, жив! Обрадовался Улукиткан. А Нюкуландя сказал, что Чильго здесь, с ним приехал, и потащил Улукиткана в свой чум. А там уже Ильдяна плачет от радости, что увидела Чильго. Это он помог семье Нюкуланди поправить свою жизнь, наполнил потки продуктами, одел всех. Радовались Улукиткан и Ильдяна: не даром, значит, они столько возились, долго мучались с Чильго, хороший человек вырос...
Время было за полночь. Улукиткан встал, растер затекшие от сидения коленки, поглядел на небо. На стоянку наваливались бесконтурные облака, тревожа уснувшую землю недобрым знамением.
— Что же дальше случилось с Чильго? Встречался ли ты еще с ним или с Нюкуландей? — спросил я старика.
— Тогда на Учурской часовне хорошо договорились — встретиться через пять зим на вершине речки Маймакан. Чтобы не забыть, на палочке пять зарубок сделали, раскололи ее пополам — ему и мне. Каждую зиму я срезал по зарубке. Когда одна осталась, кочевал на Маймакан. Да напрасно так далеко маял оленей — Нюкуландя не пришел.
— Что-нибудь случилось?
Улукиткан пожал узенькими плечами.
— Люди говорили, что Чильго взяли в город учить других, как делать красиво обутки, камаланы.
Старик кормит свою собаку, терпеливо ждавшую, когда хозяин обратит на нее внимание. Василий Николаевич уходит спать в палатку. А мы решили докоротать ночь у костра. Я подтаскиваю к огню толстый стланик, наваливаю концами на жар. Забираюсь в спальный мешок. Какое блаженство, когда ты, наконец, закончив суетный день, можешь лечь, вытянувшись во всю длину и дыша свежим горным воздухом.
Когда я уже засыпал, пошел снег, открытое лицо острыми булавочками покалывали редкие снежинки. Под утро не на шутку разгулялась пурга. Завыло в ущельях. Не стало видно ни земли, ни неба.
Непогода загнала нас в палатку, где Василий Николаевич уже затопил печь. Пьем чай, прислушиваемся к вою ветра.
— Там, на гольце, теперь ходу нет, — задумчиво проговорил Улукиткан.
Я понял его. Он думал об астрономах. Конечно, они и сегодня дежурят на гольце, ждут-гадают — не разгонит ли ветер тучи.
Даже у нас здесь, в относительном затишье, немыслимо покинуть палатку.
За полотняной стенкой незаметно наступает день. Тучи, как хмельные, спотыкаясь о вершины, валятся на юг.
— Однако, ходить буду, искать оленей, а то уйдут далеко, след заметет, потом не найдешь, — спокойно заявляет Улукиткан и начинает одеваться.
— Куда тебя понесет в этакую пропасть?! — вскидывается Василий Николаевич.
— Ничего. Сейчас не пойду — потом хуже будет. — Старик меняет стельки в унтах, тщательно обувается. Туго перепоясывает ремнем дошку, шею перевязывает стареньким шарфиком, сдвигает на глаза ушанку. Ощупывает за пазухой карман — есть ли спички. Берет посох и вылезает из палатки в завывающую пургу.
Василий Николаевич, застегивая за ним вход в палатку, продолжает ворчать:
— И когда только он успокоится! Ведь девятый десяток. Можно же было переждать, так нет...
Тихо потрескивает в печке сухой стланик. Пьем чай и молча ждем возвращения старика. Ожидание переходит в беспокойство. Я одеваюсь и тоже выбираюсь из палатки. Тотчас на меня накидывается непогода. Сыпучая поземка слепит глаза, сечет лицо. Воют земля и небо. Пытаюсь звать Улукиткана, но крик мой глушит свирепый ветер. Надо идти искать старика.
Я обхожу всю седловину. Возвращаюсь на табор. В сугробах затихает поземка. Шагать стало легче, хоть погода все еще свирепствует.
Оказывается, Улукиткан уже пригнал оленей. Они стоят привязанные у палатки. А сам он разбирает вьюки, раскладывает их по седлам. «Неужели готовится в путь? — думаю встревоженно. — Ведь вчера договорились, что он вначале проводит нас и тогда уж отправится в свое стойбище. Почему передумал?»
— Вы только подумайте, — встречает меня взволнованный Василий Николаевич. — Улукиткан решил ехать к астрономам, боится, что с ними случилась беда. Не могу отговорить.
— Послушай, Улукиткан, — я подхожу к нему. — Ты с ума сошел, в такую погоду подниматься на голец?! Ничего с астрономами не случится, они не маленькие, знают, что делать.
— Может, знают, да поленятся, — спокойно возражает он. — Я им к палатке ремни привяжу, куда лучше веревок, не порвутся. И помогу мало-мало дрова натаскать, огонь буду караулить.
— У них для этого есть рабочий и каюры, зря сгоняешь оленей и сам намаешься.
— Лучше сейчас напрасно сходить, чем потом долго жалеть, что не пошел, не помог, когда надо было...
— Но ведь ты же знаешь, что Иван Иванович человек бывалый и осторожный, — не отступаю я.
— И с бывалым беда случается, — рассудительно говорит старик.
— Уж если тебя тревожит судьба астрономов, сегодня или завтра прилетит за нами вертолет, и мы слетаем с тобою на голец, чтобы ты убедился, что там ничего не случилось.
— Э-э... — энергично отмахивается Улукиткан. — Такая погода не на один день, пока он прилетит, я на оленях туда-сюда схожу.
— Ноги ему спутать, и весь разговор! — советует Василий Николаевич.
Но ни уговоры, ни угрозы не помогли. Старик по-прежнему твердо верил в себя, хотя видно было, что силы, глаза, слух у него далеко не те, что прежде. Но я понимал, что уж коль в нем зародилось беспокойство за людей, то он жилы порвет, разобьется, но из всех сил будет стремиться к ним.
И я сдался.
— Хорошо, ты пойдешь на голец, но с Василием Николаевичем. Одного тебя не пущу. Это мое последнее слово.
— Ты, однако, на меня уж совсем не надеешься, — сказал он с горькой обидой, но покорно согласился, — ладно, пускай идет и Василь. Двоим лучше, чем одному...
— С тобой хоть на край света! — положил ему на плечо руку Василий Николаевич. — А собираться мне — раз плюнуть!..
— А как подниматься будете на голец по такой погоде? Найдешь тропу? -спросил я.
Улукиткан удивленно посмотрел на меня, сокрушенно пожал сухонькими плечами.
— Видать, худо думаешь обо мне, если так спрашиваешь...
Я обнимаю его, прижимаю к груди.
— Прости, Улукиткан, я совсем не хотел тебя обидеть, боже упаси! Видишь, как вьюжит, вот и беспокоюсь.
Вьюки готовы. Мы забираемся в палатку. Нас встречает запах свежеиспеченного хлеба и вареного мяса. Я усаживаю Улукиткана рядом, Василий Николаевич пододвигает нам лист бересты с огромными кусками отварной сохатины, наливает в кружки жирного бульона и разламывает свежие, пахучие лепешки. Мы с аппетитом плотно завтракаем. Тишину нарушают порывы все еще ревущего ветра.
После завтрака вьючим оленей. Ветер, сталкивая мрачные тучи за хребет, злобно хлещет по щекам, будто предупреждает, что не пощадит и путников. Но я уже не отговариваю, не упрашиваю старика — бесполезно. Смотрю с грустью на него и думаю: «Какой же ты старенький-старенький, но сколько еще в тебе молодости и энергии. Как тяжелы для тебя стали вьюки, как трудно твоим шишковатым пальцам стягивать подпруги, но как ты уверенно и безропотно все это делаешь, одержимый желанием нести людям добро — в этом ты весь! Откуда ты черпаешь столько силы?!»
А Улукиткан, будто угадывая мои мысли, поворачивается лицом ко мне и говорит:
— Приезжай еще. Только не откладывай, не те годы долго ждать, — голос его наполняется печалью. Он нервно царапает свою бороденку скрюченным пальцем, глядит на меня добрыми и скорбными, широко раскрытыми глазами.
— Буду жить надеждой, что когда-нибудь вернусь сюда, и мы еще поохотимся на снежных баранов, — отвечаю я, чувствуя слезы на глазах. — А ты тоже не торопись к предкам. Ты очень нужен людям. Ой как нужен!
— Ладно, я подожду умирать, только приезжай. А если наши тропы больше не сойдутся, помни старого Улукиткана. Спасибо тебе, что мы долго были вместе. — На его лоб набежали глубокие тени морщин, глаза затянулись прозрачной влагой. — Однако, прощай!
Мы обнимаемся. Крепко жмем друг другу руки. И Улукиткан уходит впереди своего каравана в буран, навстречу опасности, вечно обремененный заботами о людях.
Больше мы с ним не встречались.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Неожиданная встреча
Да, больше мы с Улукитканом не виделись.
О последних днях его жизни мне рассказали его родные и близкие. Рассказали все, что им было известно о кончине старого следопыта, не дожившего всего несколько лет до своего столетия. И мне очень живо и отчетливо представились его состояние и переживания в эти последние дни и часы его долгой и необыкновенной жизни.
...Смеркалось медленно. Ветер выл голодным зверем, налетая на заснеженные избушки эвенкийского селения! По обширной Зейской долине гулял лютый буран. Он мчался своей извечной дорогой от Охотского моря через прибрежный Джидинский и Джугдырский хребты и, падая с высоты на равнину, силился сровнять с землей все на своем пути, валил лес, забивал снегом тропы, наметал по марям длинные и глубокие сугробы.
Старик Уйбан, перебрав все приметы, заключил, что конца непогоде не предвидится, сходил в сосновый бор, прислушался к гулу леса, но ни единой обнадеживающей нотки в нем не уловил, ничего утешительного не добыл. И худыми словами поносил старик непутевую погоду...
Жители Бомнака, большого эвенкийского стойбища, в эти бурные вечера рано зажигали в избах огни. Не слышалось обычного людского гомона, стука топоров, собачьего лая. Олени кормились близко за поскотиной, боясь далеко уходить от людей. Ни единого человека не было на забураненных улочках. Кому охота морозиться!
Поселок стоит на крутом берегу Зеи. Его левый край складами, баней, длинными поленницами дров, огородами прижался к реке, а правый вылез на крутяк, к березнику, наступающему с ближних бугров.
...Поселок давнишний. Жители не помнят, кто первым из эвенков и когда поставил свой чум тут, на устье шумливой речки под названием Бомнак, и почему приглянулся ему этот крутой берег против острова, когда выше и ниже по Зее куда живописнее места? С годами семья первого поселенца разрослась. На стойбище прибавилось чумов. Крутой берег Зеи стал для многих эвенков родным домом. Жили в нем трудно, по древним законам кочевников, в чудовищных тисках нищеты, суеверий, жестокой несправедливости. Каждый год отсюда уходил аргиш — в безлюдную тайгу, на промысел пушнины, зверя, рыбы — и сюда же возвращался с добычей. Но те времена миновали. Эвенки давно уже живут оседло, сменив дырявый берестяной чум с негаснущим очагом в нем на четырехстенную уютную избу с печью. Многое переменилось в их жизни, но по-прежнему сурова природа их края...