Пару раз отваживались карабкаться в гору — к единственному в поселении магазинчику, чтобы закупить какие-нибудь консервы. Шли вдвоем с Борисом, один за другим, он — впереди, я — ступая в его глубокие следы, оскальзываясь, катясь под гору и снова карабкаясь наверх…
Наш альт мы закутывали в шерстяное одеяло, чтобы не замерзло благородное дерево, не пошел трещинами драгоценный лак. Мы не упрекали его ни в чем. Никому из нас не приходило в голову плоско шутить, что неплохо, мол, затопить камин в нашем доме, купленном на альтовые деньги…
Кажется, именно той холодной зимой, среди сосен, поваленных снежными бурями, в полубезумном состоянии невесомой тоски я разговорилась однажды в автобусе с человеком, оказавшимся преподавателем алма-атинского музыкального училища на пенсии. (В то время я легко вступала в любые разговоры и легко завязывала самые разные знакомства — что, несомненно, говорит о глубочайшей депрессии. Потому что обычно, находясь в ладу с собой и миром, я уклоняюсь от общения даже с близкими и целыми днями молчу.)
Так вот, преподаватель алма-атинского музучилища. Да, он, конечно, знал мастера Георгия Шуба — тот много лет работал в мастерской, расположенной в подвале училища. Что касается истории создания гигантского альта… сам-то он альт не видел, но если уж для кого-то Георгий и делал специально этот инструмент, то, конечно, для Паши Телицына — был такой незаурядный мальчик действительно огромного роста — два метра и три сантиметра… Его все в Алма-Ате знали, он играл в юношеской сборной по баскетболу, входил в сборную республики по альпинизму и был очень способным скрипачом. Однако специфика сложения — сами понимаете, какой рост, — продиктовала необходимость смены инструмента. Скрипачи редко бывают людьми гигантского роста. Педагог уговорил Пашу перейти на альт. Ну, и Шубу заказан был инструмент специальных параметров… Значит, он все-таки его сделал…
— Почему «все-таки»? — спросила я.
— Потому что Паша сразу погиб при очень трагических, хотя и романтических обстоятельствах. Сорвался при восхождении на один из самых высоких ледников…
— Высоко летел?.. — пробормотала я, думая все о том же, о чем думаю всегда, — о божественном переплетении всех на свете сюжетных линий…
— Надо полагать, высоко… — вздохнув, согласился бывший педагог музучилища.
* * *Но, несмотря на очевидный провал наших предпринимательских затей, тема продажи альта время от времени все же возникала где-то в басах жизни. Правда, она все время видоизменялась, как это бывает с любой темой в любых вариациях, — менялись ее интонации, регистр звучания, мажорные и минорные лады. Например, совсем исчезла пафосность аккордов. Вместо них на фоне тотального безденежья возникла жалобно-заискивающая тема «А вдруг?», которой вторили жуликоватые интонации деревянных: «Чем черт не шутит!»
Так, был случай, мне предложили подержать наш дорогой альт в музыкальной школе где-то на задворках Кирона, пригорода Тель-Авива. Мол, кто-то из учеников может захотеть поиграть на альте… А там — чем черт не шутит…
Я отвозила его сама, отдавала собственными руками. Никогда не прощу себе этого легкомыслия. Оставила на столе в кабинете завхоза — в том же советском полуразвалившемся футляре, дважды опоясанном резинкой от трусов.
Прошло несколько месяцев. Время от времени я звонила знакомой спросить, как поживает там наш альт и не нашлось ли на него какого-нибудь длиннорукого охотника.
— Присматриваются! — бодро отвечала моя знакомая.
Прошла зима, наступило время весенних перелетов. Не выдержав неизвестности и в очередной раз плюнув на барыши, я поехала в Кирон забирать альт.
В музыкальной школе сначала долго не могли меня припомнить, затем долго припоминали, куда могли запропастить инструмент… Наконец, поигрывая могучей связкой ключей, завхоз повел меня куда-то в глубину двора, где у забора прилепилась мазанка-подсобка. Там, среди колченогих стульев, поломанных пюпитров и старых пустых футляров, я углядела коричневый, разбухший от зимней сырости футляр. Вскрикнув, бросилась срывать с него отсыревшую резинку… Наш связанный невольник, потускневший и полузаглохший, слабо бликовал мне верхней декой. Не переставая громко ругаться на обоих языках, я схватила его и вылетела из подсобки, на прощание со всей силы лягнув дверь.
После этого дважды он попадал к разным мастерам на профилактический осмотр и починку. По нему проходились специальным составом «Хилль и сыновья», протирали спиртом гриф, меняли струны, что-то подкручивали, подтягивали, высушивали… Словом, чистили ему перышки…
В конце концов разъяренная сокрушительным коммерческим поражением, но не сдавшаяся моя сестра объявила, что пройдет специальный курс методики преподавания игры на альте.
— Ничего, ничего, — сказала она. — Не отчаиваться! Мы еще впарим его какому-нибудь охламону.
Его привели в порядок, настало лето, и он повис у нас на стене, сложив багряно-золотистые крылья.
Когда приходили гости и восхищались его благородно крупными пропорциями, Борис говорил обычно:
— Памятник нашему предпринимательству.
Именно в то время понятие «альтовые деньги» прочно вошло в обиход семьи. Когда кто-то предлагал нам сомнительную работу или втягивал нас в очередное липовое предприятие, мы говорили друг другу: скорее всего, это «альтовые деньги»…
Он замечательно смотрелся на белой стене, а я прекрасно смотрелась рядом. Эта моя фотография в огромной черной шляпе на фоне висящего багряного альта на стене фигурировала в нескольких изданиях и даже в одной телепередаче, так что я сделала альту посильную рекламу.
Но, очевидно, не виселось ему спокойно. Да и моя сестрица словно подобрала инструмент «под себя» — ей тоже не сиделось на месте, всегда она вглядывалась вдаль, высматривая там, вдали, другую, лучшую жизнь. Как в детстве, на Иссык-Куле, когда, гуляя вечерами по берегу, вглядывалась в латунно-лунную гладь озера, спрашивая маму:
— А что там, за кораблем?
— Другие корабли, — говорила мама.
— А дальше?
— Дальше другой берег…
— А за другим берегом — еще другой? А за ним?
Словом, вскоре она уехала в Новую Зеландию — возводить на новом берегу новые песчаные замки. Как всегда в таких случаях, от нее поступали вначале сведения скудные и туманные. Когда у нас была ночь, у нее разгорался день, когда у нас было лето, у нее трещали морозы.
И хотя сестра возвышенным слогом рассказывала, как гуляет она по бескрайнему берегу океана, собирая огромные ракушки, мама нервничала, представляя себе далекую чужбину, в нетях которой бьется ее младшая дочь… Наконец, не выдержав, купила билет — за страшную, непроизносимую цену. Испуганная этой чудовищной суммой, я наконец открыла атлас — взглянуть, где же проживает моя единоутробная сестрица. Я увидела несколько коричневых крошек, на которых даже названия городов не помещались. А дальше в никуда, везде и кругом, повсюду простиралась синяя гладь океана.
Я ослабела от догадки, что она достигла-таки края земли.
— Это конец! — сказала мама. — Посмотри, она приехала жить как раз туда, где съели Кука…
— Зато ты уже не сможешь сказать, что за тем берегом есть какой-то еще…
Перед маминым путешествием мы созванивались с сестрой, и она давала указания, как и что делать, чтобы мама не сбилась с дороги, все-таки 33 часа лету и три пересадки! Голос ее звучал по-прежнему бодро, деятельно, мажорно.
— Да, кстати, — сказала она в одном из разговоров. — Пусть мама прихватит альт. Здесь инструменты идут нарасхват, я наконец продам эту говенную рухлядь.
Мы не сразу решили отпустить его в такой дальний перелет. Бог знает, что могло ожидать хрупкий инструмент в долгом пути с тремя пересадками. Но в конце концов мама уговорила нас рискнуть, я проводила ее в аэропорт и со щемящим чувством утраты смотрела, как, покачиваясь, нырками в толпе пассажиров уплывает в маминой руке альт в непотребно дряхлом, обвязанном резинкой футляре…
…Своей поездкой в Новую Зеландию мама осталась очень довольна. Ей все понравилось в этой похожей на рай, безмятежно дружелюбной стране. Она много и долго рассказывала обо всем удивительном, что видела там.
— Ты помнишь Иссык-Куль? — спрашивала она. — Так вот, там почти так же красиво, только вместо озера — океан.
Особых толп желающих приобрести наш альт она не приметила. Впрочем, ее визит был слишком короток для такого серьезного дела, как продажа музыкального инструмента, поэтому она просто оставила альт Вере, а там уж видно будет — как повернутся обстоятельства.
* * *Прошло года три… За это время многое произошло в наших жизнях, хотя ничего страшного или из ряда вон выходящего не стряслось. Главное — альт по-прежнему незыблемо возвращался из чужих рук. За эти три года он побывал у трех студентов Веллингтонского университета, у старушки миллионерши, огромного, очень музыкального гея-маори, культурного атташе японского посольства и у кого-то еще, я уже не помню частностей. И всякий раз Вера бодро кричала в телефонную трубку:
Прошло года три… За это время многое произошло в наших жизнях, хотя ничего страшного или из ряда вон выходящего не стряслось. Главное — альт по-прежнему незыблемо возвращался из чужих рук. За эти три года он побывал у трех студентов Веллингтонского университета, у старушки миллионерши, огромного, очень музыкального гея-маори, культурного атташе японского посольства и у кого-то еще, я уже не помню частностей. И всякий раз Вера бодро кричала в телефонную трубку:
— Ничего-ничего… Я немного спустила цену, кто-нибудь да позарится на дешевизну. Все ж таки не фабричка, а ручная работа, мать его так!..
Когда мой повзрослевший племянник Боря собрался приехать к нам в гости, я распорядилась привезти альт.
— Хватит, — сказала я, — нагулялся там, налетался на воле, пора и домой…
И когда мальчик с альтом вошел в нашу квартиру в Маале-Адумим, мы бросились обнимать обоих, так как равно радовались приезду и того и другого. Вера сшила на позорный ветхий футляр матерчатый чехол защитного цвета, его можно было носить через плечо, как винтовку. Все это придавало нашему альту боевой, бравый вид. С облегчением мы повесили его на законное место на стену, рядом с маской, приобретенной в водоворотах венецианских карнавальных лавочек.
Вечером, сидя у нас на кухне, Боря рассказывал, что Вера, которой стало скучно в Новой Зеландии, опять собралась переезжать. Бостонский университет дает ей грант на завершение ее диссертации «Методика преподавания виртуозных штрихов».
— Да, кстати, — сказал Боря, — мама считает, что там уж ваш альт продастся непременно.
— А сколько лету до Бостона? — спросила я, озабоченно посматривая на инструмент.
Мы с племянником переглянулись, и он сказал с грустной улыбкой:
— Тетя, знаете, когда я думаю о маме, мне представляется маленькая девочка, играющая на берегу моря, у самой воды. Она строит замки из мокрого песка, а волна набегает, и подмывает, и рушит эти витые башенки и колонны. Потому что они из песка, понимаете, тетя?
* * *…Моя подруга, всю жизнь ищущая гадалок и прорицателей, однажды добыла какую-то уникальную провидицу — в самой глубинке Беловежской пущи. Та жила чуть ли не в избушке и денег за прорицания не брала. Моя подруга ехала к ней на перекладных — в поезде, потом на попутке, потом, если не ошибаюсь, в санях. В путь я ее снабдила своей фотографией. Хотелось не то чтоб узнать свою судьбу, но как-то подстраховаться, убедиться, что есть еще время повалять дурака. Провидица оказалась одноногой, с тихим ровным голосом. Взглянув на мою фотографию, она воскликнула: «Страшный сглаз!!! Такого я еще не видела. Ай-яй-яй! Страшный сглаз в бизнесе!»
— В бизнесе?! — робко переспросила подруга детства, абсолютно убежденная, что это понятие не имеет ко мне никакого отношения. — А… в остальном?
— В остальном все в порядке, — ответила провидица.
Этот эпизод долго пересказывался у нас в семье как анекдот. Но это, ей-богу же, грустный анекдот. Ведь было же это, было — дорога на дальний пляж, ослепительный полдень и босая девочка, вытягивающая взглядом ржавые пятаки из раскаленного песка… Чья же злая завистливая воля притупила мой зоркий взгляд, затоптала сверкающий азарт охоты?
— В песок! — всегда с горечью повторяет мама. — У моих дочерей все деньги уходят в песок…
* * *Стоит ли говорить, что настал день, когда наш альт совершил очередной беспримерный перелет к берегам, уже открытым Колумбом, тоже — птицей безумного полета. К тому времени мы совершенно уже не верили в покупательную способность американской публики. Хотя робкая надежда, что в стране небоскребов может объявиться юноша-альтист гигантского роста, сыграла роль в этом отчаянном решении…
К тому времени моя сестра уже преподавала в университете, давая ученикам немного поиграть на альте, присмотреться, может быть, приноровиться как-то к его великолепному размеру… Нет, никому не пришелся он впору, — видать, был навеки заговорен тем последним завороженным полетом своего единственного хозяина, гиганта альтиста, под чей рост был сделан когда-то мастером Шубом.
Однако мы не унываем. Снова наступает осень, время перелетных стай… Я стою в зале ожидания нашего небольшого, самого уютного воздушного порта из всех знакомых мне портов. О прибытии рейса Бостон — Тель-Авив уже объявили, значит, скоро должен выйти с толпой пассажиров мой любимый племянник Боря.
Я высматриваю его крепкую приземистую фигуру. Наконец он появляется. За его плечом — футляр с альтом. И я вздыхаю с облегчением.
Я судорожно плещу в воздухе обеими ладонями, высоко поднятыми над головой, — дирижирую его прибытием; Боря видит меня, улыбается, направляется ко мне сквозь толпу… Птица за его плечом замедляет полет и медленно складывает крылья.
Наш альт перелетный вернулся в родное гнездо.
Навсегда?
Или только перезимовать в теплых краях?
Школа света
Во влажной тьме аэродрома поливальная машина металлическим прутом воды сбивала наледь с крыла самолета.
Мартовской ночью вылетали в Амстердам, любимый нами город.
Когда-то, лет десять назад, мы впервые оказались за границей — в Амстердаме. Вышли из здания вокзала и увидели ряд старых домов над каналом — строй забулдыг, отбывающих пятнадцать суток за мелкое хулиганство. Особо старые дома кренились набок, приваливаясь плечом к соседу, и — как похмельные — норовили выпасть из строя мордой об мостовую.
Словом, мы влюбились навсегда в эти огромные окна, жадно ловящие скудный северный свет, в тревожную дрожь отражений в водах каналов, в выплывающие из окуляров удвоенных в воде мостов кораблики и лодки; мы влюбились в свою первую заграничную свободу, в свое безденежное безумие дорогих кофеен на улице Дамрак, и с тех пор хранили верность нашему странствию номер один, заруливая — по пути ли, семь верст ли киселя хлебать, — в этот город при первой же возможности.
На сей раз возможность подвалила вполне рабочая: Ляйденский университет пригласил меня выступить перед студентами факультета славистики.
Как тут не упасть — хотя б украдкой, на день-другой — в объятия любимого города?
…И вот знакомые утки утюжками разглаживают зеленую кисельную воду канала. Велосипедисты подкрадываются незаметно, как хищники из породы кошачьих; степень неожиданности их появления такова, что кажется — они слетают откуда-то сверху, выпархивают из-под твоей подмышки и мчат вперед, не оглядываясь, со стрекозьим стрекотом спиц.
Пугаешься. Иногда вслед хочется запустить лаконичным и емким словом. А ведь напрасно: именно с переосмысления этого слова следует начинать общение с голландцами.
«Hui морген!» — приветствует меня утром хозяин нашей маленькой гостиницы. Я вежливо отвечаю: «Морген hui!»
Степень моей музыкальности и умение внедряться в новую среду, приобретая окраску местной фауны и флоры, таковы, что я немедленно начинаю отлично говорить на языке той страны, где оказываюсь. То есть я, конечно, не имею в виду действительное знание языков — в этом я абсолютно и даже торжествующе бездарна. Я имею в виду интонационный рисунок, артикуляцию, чередование пауз, ритмические волны вдоха-выдоха, присущие речи коренного населения.
При этом вставляю во фразу любые слова, которые придут даже не в голову… — не знаю, как назвать то место, куда они приходят, оно помещается где-то между кончиком языка и уздечкой…
И меня понимают!
Я утверждаю, что способна вести беседу на любом языке; но для этого мне необходимо оказаться в той местности, которая данный язык породила.
Возьмем нынешний приезд в Голландию.
Мы гуляем по набережной вдоль канала и решаем, что неплохо бы перекусить, скажем, какой-нибудь рыбой… Заходим в ближайшее кафе и, родственно улыбаясь официанту, я произношу что-нибудь вроде: «ду-ю-грахтн-ин меню-у-э-фишн-блю-удн? — распевно-гортанно, с удовольствием.
Тут главное улыбаться и совершать полузаметные жесты, как бы рисующие в воздухе рыбку. Официант слышит во фразе международное слово «фиш», ухо его цепляет знакомые слоги, жесты накладываются на звуки голоса… мгновение! — и смысл всей фразы вспыхивает в его мозгу безотносительно к смыслу каждого слова.
Мама говорит, что в детстве я часами могла щебетать на какой-то тарабарщине, уверяя, что это итальянский или испанский. Если я читала «Трех мушкетеров», то с утра до вечера отвечала на любой вопрос домашних «по-французски» — полной ахинеей, говорит мама: птичий посвист, имена улиц и площадей вперемешку с именами и титулами главных героев, — но поразительно похоже по звучанию. Посторонние пугались этого внезапного полиглотства.
Помню — первое утро в Иерусалиме: яркое солнце, вишневая накипь бугенвиллей на желтой крупнозернистой кладке стены во внутреннем дворике квартиры брата, куда накануне ночью, в проливной дождь, доставило нас из аэропорта маршрутное такси. Итак, утро, я одна в доме, ошалевшая и ослепленная — после ноябрьской слякоти Москвы — избыточной благодатью Средиземноморья, синевой, желтизной, буйной окраской невиданных кустов прямо в доме… Звонок в дверь. Меня забыли предупредить о вызванном накануне электрике. Он стоит в дверях и пытается что-то объяснить мне. Я улыбаюсь. Он повторяет еще раз, показывает на плоский чемоданчик с инструментами в руках. Наконец я вспоминаю единственную фразу, выуженную моей безалаберной памятью из трех уроков иврита, на которые мне удалось попасть в Москве.