Из крякв - Галина Щербакова


Галина Щербакова Из крякв

Мне сюда сесть? На диван? Спасибо. Какие комковатые подушки! Я дам совет. Перо хорошо просушивать в духовке. Это просто: перебрать – и в наволочку на выжарку… Подушка потом делается легкой, укладистой… А у вас одни комки… Конечно, вам не до этого… Я вот пришла. Отнимаю время. Нет, ни чаю, ни кофе. Стакан сырой воды… Прямо из крана. У меня пересыхает горло. Сколько вы мне дадите лет? Не стесняйтесь… Мне можно сказать все. Потому как и я могу сказать все… Вам, например, пятьдесят с хорошим хвостом, хоть вы с тенями и с бантиком на голове. Вы пожилая и не очень счастливая. Да? Теперь говорите мне… какая. Не хотите… Пришла, мол, сволочь, и хамит. Вы еще не знаете, какая я сволочь. Я вас только готовлю. Стакан у вас тусклый… Вы его полощете под водой, и все. А я мою в крепкой соли и протираю так, что не без крови… Видите порезы на пальцах? Это от стаканов. Я уже перехожу к делу. Стаканы – важная деталь.

У меня не было другого способа его завоевать, как стать такой хозяйкой, чтоб сравнить меня было не с кем. Как Горького, матерого человечища. Все цитаты из школы помню отлично, потому что и в школе у меня не было другого способа обратить на себя его внимание, как хорошей учебой. Одевалась я плохо, немодно. Внешность у меня – сами видите. Зауряд. Не спорьте! Конечно, все при мне, глазки там и прочие выпуклости, но я не нравилась. Никому и никогда. А ему особенно. Его зовут Эдуард, у него мама – полька, всю жизнь жила в России и нас же ненавидела. Презирала, можно сказать. Я Эдика увидела в седьмом классе. Ходила за ним и нюхала, как собака. От него пахло иначе, даже не скажу прекрасно, но мне нравилось до невозможности. Потом я узнала, что у них такой запах дома. Каждый ведь дом пахнет по-своему. С седьмого класса я спятила. Просто не знала, что с собой делать, куда себя деть. Он на меня ноль внимания, хотя не дурак же! Видел, что я вечно торчу на его пути. В девятом он прислал мне записку: «Исчезни из моей жизни». Я ему ответила: «Никогда». Это вся наша переписка за всю жизнь. В девятом же он начал крутить со Светкой Куликовой. Светка тянула на медаль, и я напряглась тоже. У Светки мать – учительница в нашей школе, ей легко было учиться. Ее спрашивали, когда она выучила. Ее мать говорила в учительской: «Спроси сегодня мою». И все дела. А я пупок надрывала. Мама-покойница, царство ей небесное, за все мои успехи купила сто лет ношенную дубленку. Я была наверху блаженства… Дурацкие, между прочим, слова. Верх блаженства. У блаженства нет верха. Я это знаю. А вы? Нет… Это мало кто знает.

Тогда в засаленной дубленке – но в дубленке же! – я просто пошла на Эдика, поперла на него, можно сказать, как танк. В какой-то момент – мне так показалось – он на меня не то что клюнул, а все-таки затормозил глазом. А потом у него пошло на меня отвращение. От вас когда-нибудь отвращались? Ну что вы дергаете головой? Это нельзя не знать. Это как бы смрадом и холодом веет, а ты голый. Эдик стал меня позорить и унижать. При всех. И какая я дура. И ноги у меня, как ножки у скамейки. И от голоса моего у людей сыпь. И воняю я. Все хохочут. Особенно когда про ножки скамейки. Посмотрите на мои ноги. Видите? Не фонтан, икры, правда, тяжеловатые, но ведь прямые и не кончаются сразу после колена. Девятый я не знаю как прожила. От медали уже мысленно отказалась, сил не было. А со Светкой у него все кончилось. Началось с Наташкой. А Наташка, между прочим, поповская дочка. Вся такая праведная, смирная, послушная. С души воротит. Но внешность – таких теперь нет. Это объективно. Коса до попы и кольцом заворачивается. На висках и на лбу кудри. Глаза навыкате, но в меру, и желтые, желтые… как молодой мед. Я ни у кого таких глаз не видела. Одно дело была Светка. Ее, как простую… можно было прижать где надо, а может, и больше с нее взять. Уже многие тогда перепихивались, не придавая значения. Но поповское воспитание – дело пока еще непонятное. Эдику моему стало трудно. Никакой разрядки организм его не получал. Это по нему было видно. И однажды он догнал меня возле подъезда и предложил посмотреть на город с чердака. Я сразу все поняла. Он меня изнасилует и с крыши сбросит, как мешок дерьма. Я говорю ему: не надо на чердак, пошли ко мне, дома никого нет. Нет, сказал он. И ты, и еще твой дом многовато для меня будет. И ушел. Я догнала его на улице и говорю: «Идем на чердак». – «Пошла ты…» – ответил он. Я не сказала, что это сейчас, что поп, что секретарь обкома – разницы нет, а тогда, в десятом, Эдику не грубо, тактично, а направление ума изменить старались. Но это была грубая ошибка учителей. Потому что Наташка, одетая сразу в несколько броней недоступности, мозги Эдику свернула окончательно. Чуть ли не «пойду в семинарию» и так далее. Его увидели в церкви, школа запсиховала, и в этот самый момент он опять мне говорит: «Пошли на чердак». И мы пошли.

Если бы я не была такая дура – а степень моей дурости тогда только начиналась, – я бы сообразила: если и больно, и противно, и тебя в упор не видят, и бросают на сучки досок, а лицо закрывают ладонью, чтоб не чувствовать дыхание – нет, не думайте, у меня до сих пор и рот в порядке, и желудок, а тогда так и вообще… Забыла мысль… Да ладно. Я ведь о чем думала, пока он лишал меня того, что когда-то называли честью: сейчас он меня, как куль, из окна сбросит. Сбросит, и никто на него не подумает – он хороший и с поповной дружит. А я наоборот – в мнении народа девушка к мужскому полу приставучая, прилипучая. Что ж вы думаете, про меня такого не говорили? Но пока он, извините, давил меня, я поняла – не сбросит. Именно для этого я ему буду нужна до тех пор, пока поповна не разговеется. Так и вышло. Он встал, переступил через меня, как через грязь, ногой поддел мои рейтузы и говорит: «От бабушки достались?» Я лежу мокрая, липкая, все у меня болит, рейтузы у меня не от бабушки, а от матери, это точно. Теплые, с начесом. Мама считала, что это место надо женщине согревать. Всегда. Зачем? Не уточнялось.

Не помню, как поднялась. Кровь на ногах, колени дрожат, слезы текут… Его как ветром сдуло. Знал ведь, что я никому не нажалуюсь, все стерплю, и вот это – уже столько лет прошло – меня до сих пор бесит. Уверен в себе был, уверен. И я одна ему эту уверенность дала!

Вот и горло пересохло… Вода у вас плохая, отдает хлоркой… Я ничего и не говорю, сама же просила сырую, но у меня, например, не отдает.

Собрала я свои бебехи, оделась кое-как. Думала, мама заметит, что во мне капитальная поруха. Ни фига. А мне родители тогда стали страшно интересны именно этой стороной жизни. Как у них? Нравится ли это маме или и у нее терпение любви? Я ведь знаю, как она отца любит, как висит на балконе, как тряпка, когда он задерживается, как прямо умирает, если у него температура тридцать семь и две. Папочка, между прочим, за мамой так не умирает. Выносит мусор и все такое, но какой-то там футбол смотрел, когда мать попала с перитонитом и едва не отдала Богу душу. Прибежал из больницы как ошпаренный, только чтоб успеть, а мать под капельницей. Но не о моих бедных родителях речь, ни мамы, ни папы уже нет, царство им небесное. Папа умер раньше. Хотя все болела мама, такая была вымученная женщина. А полячка, между прочим, жива. Ненавистью жива. Сколько раз, Господи, я ее убить хотела. Но это потом…

Эдику путешествия на чердак понравились. Вошли в привычку. Однажды у меня были месячные, я ему деликатно намекаю, мол, так и так, а он мне: «Вот сволочь!» Я сволочь? Или природа? Или кто? Как это у Пушкина. Долго у моря ждал он ответа, не дождался…

Но вернемся к моей дури, то есть любви к Эдику. Пока меня нельзя было по причине природы таскать наверх, я испугалась. Чего вы думаете? Что он меня на крышу больше не потащит. Думаете, я уже раскусила это удовольствие? Да ни за что! Как было противно и больно, так и осталось. Я тогда в запахах стала специалистом. Вот у вас все-таки чем-то пахнет. Не пойму… Вы мастикой для пола не пользуетесь? Нет? Чего спрашиваю. И так видно: у вас паркетная доска, считай, сгнила… Мне приятно находить у вас гниль и запах, и этот ваш вид – с бантиком: потому как вы в чем-то мне тоже не друг. Я поэтому и пришла… Сказать вам это… Чего вы все дергаетесь? Все равно ведь не выгоните… Во-первых, я не уйду, пока не скажу все. Во-вторых, вы когда-то написали глупость, что плохое – это забывшее себя хорошее. Правильно я цитирую? Его, мол, сбрызни или, наоборот, обогрей, и плохое себя вспомнит и вернется назад, в хорошее. Как конь в стойло. Это самая большая глупость, которую я читала, а вред ее в том, что вы этой чепухой пудрите разным доверчивым дуракам мозги. Вы стопроцентно не правы, стопроцентно! Я пришла раскрыть вам на это глаза. Налейте мне еще вашей гадостной воды, ни у кого такой отвратной не пила. Отстаньте со своим чаем. И с кофе тоже отстаньте. Лучше слушайте и не дергайтесь, как под током.

…Эдик поповну бросил, а я напридумала: это я ее победила. Я своими растопыренными ногами победила целомудрие. Как говорят теперь дети, секс – сильнее. Он действительно сильнее, только в другом смысле. Эдик на мне натренировался, хотя это смех! Но какая-никакая, а школа начальная была им пройдена, и он стал оглядываться по сторонам уже в поисках «института». Это вы, надеюсь, понимаете, я в переносном смысле. И знаете, какой это был «институт»? Библиотечный. Наша школьная библиотекарша. Старая дева, как и полагается библиотекаршам. Губки поджаты, волосы в хвостик, пуговички до горла, голос тихий, тихий… К ней из-за голоса не любили ходить. Меняешь книжку, она что-то тебе говорит, а ты, как дурак… распишешься, не глядя, в формуляре – и бежать, потому как все равно не слышал, про что она тебе шелестела, а она, как правило, все время что-то объясняет, объясняет… Сеет разумное, доброе, вечное. Так вот, по жизни она оказалась ловкая до невозможности. Я понимаю Эдика. Ему чего-то такого хотелось, возвышенного, что выше нашей с ним крыши… Шутка. Я сейчас как представлю себя ту, с души воротит. Ведь идем с ним «на любовь» после школы. Вспотевшие. Голодные… А библиотекарша сидит себе и пахнет. Кларой Ивановной ее звали. У нее была комната в коммуналке. Пока я, дура, ликовала, что поповна отсохла, как-то упустила из виду, что вот неделя, вторая проходит, а прогуляться меня никто не зовет.

Опускаю все свои страдания-переживания. Из-за них я аттестат получила хуже, чем могла. Опускаю, что травиться хотела, но в последнюю минуту меня как ударит в спину. Да так сильно! Дело было в ванной. Стою с таблетками, за мной дверь, на двери прилеплена морда, непонятно чья, какого зверя… Потому и прилепили. Чтоб все спрашивали: а кто это у вас такой в ванной? Значит, я обернулась и поняла: никто, кроме этого неизвестного и безымянного зверя, никто меня садануть в спину не мог. Тогда уже всякого фантастического было навалом, и я сразу решила: меня от смерти отвели, значит, все равно мы с Эдиком будем вместе. Иначе зачем жить? И все так и случилось, будь проклята вся чистая и нечистая сила вместе и по отдельности. Хотя до этого так называемого счастья надо было еще жить и жить.

Главная новость после школы: Эдик и Клара Ивановна женятся, потому что Клара Ивановна оказалась не в пример мне деревом плодоносящим. Она подзалетела, и мальчика Эдика, который на шесть лет был младше, взяла на испуг.

Сейчас рекламная пауза. Я схожу в туалет, а вам задание – как, по-вашему, реагировала Эдичкина мама, полька, на такой разворот событий?

…Я поняла, чем у вас пахнет – импортными штучками из уборной. А то я все думаю: чем? чем? Так вот, полька была счастлива! Почему? По кочану. Клара Ивановна, как выяснилось, знала польский, выписывала польские журналы, обожала польское кино. Эдик, конечно, об этом ни сном ни духом, он по сути своей был русским человеком, и материнские выбрыки ему были по фигу. Он был в смысле национального вопроса нормальный… Он только евреев не любил… Но это же такое дело… Опять вы дергаетесь? Вы же не еврейка, чего вам? Я вот, например, отношусь к ним спокойно, пока они не возникают… Я очень спокойно отношусь. Ну, ладно, это тоже у нас как бы рекламная пауза.

Итак, Эдик женился, поступил в институт, я в институт провалилась, пошла в подчитчики газеты. Журналисты, треп… Мне нравилось… Я грамотно проявила себя, стала корректором… Никого у меня из мужеского пола нет и близко. Я же вам сказала – не нравлюсь я.

За Эдиком слежу. Удар зверя в спину помню. Жду. Думаете, неделя-другая? А три года не хотите? Три года молодости? Вся радость – я ему наперерез ходила, когда он шел в институт. Два раза в неделю у нас совпадало, то есть как совпадало? У меня первая смена, но, чтоб его перехватить на перекрестке, мне надо было идти на работу на три часа раньше. Не всегда получалось встретить. Может, он просыпал… Может, другой дорогой шел, не знаю, но все-таки иногда мы с ним как бы случайно пересекались. «Привет!» Глаз у него сразу делался тухлый, пленочкой заплывал, а рот скашивался. Я же не слепая, видела. И все равно… Про девочку рожденную спрашивала, Кларе Ивановне привет передавала, даже матерью интересовалась. А он мне сквозь косоротость сквозит: «Ну что ты за человек, Алка? Ну что за человек?» А я ему смеюсь, мол, тебе ли не знать, что я за человек… Намекаю грубо, аж самой противно, на все то, от чего до сих пор у меня кислое отвращение в горле стоит.

Можете вы это объяснить с любой точки зрения? Возьмите первую попавшуюся точку и объясняйте мне, объясняйте! Вот опять вы дергаетесь. У вас нервный тик на правду жизни. Если б я вам восхищение излила, вы б не дергались, а я вас спрашиваю: нормальная девушка, которую тошнит от сексуальных воспоминаний, будет навязываться на это дело еще и еще? Не будет. А я навязывалась. Я прямо просилась хоть на крышу, хоть в подвал… И пусть бы он меня убил после этого. Он же косоротостью своей меня обложит и все: оставайся, Алла Ивановна, дура из дур земли русской. Вы выпрямились, вы думаете – конец истории. Что вы! Это только начало середины.

Вы знаете, что такое вилочковая железа? Тимус ее еще называют, по-мужски… Не знаете и не надо, в конце концов, она могла умереть и от более популярного рака. Груди там или матки. Но ей досталась болезнь непростая, для избранных. Рак этой самой железы без всяких шансов на спасение. Кому достался? А как вы думаете, кому? Кларе Ивановне, царство ей небесное. Сгорела в три месяца. Даже я не заметила, так все быстро произошло. Еще только потекло весной, я Эдика ждала, ноги промочила, а он даже не затормозил, пробежал, как мимо урны, а тут уже июнь, и мне моя мама говорит: «Слыхала, какое горе?» И я пошла к ним домой. Они к тому времени уже съехались и жили вместе с этой заразой, как я ее про себя звала, Вандой Василевской. Я пришла – кошмар. Ванда, ее на самом деле звали Вандой Казимировной, оказалась бестолковой по хозяйству, девочка в грязном платье, простуженная, сама бабушка ходит по квартире, себя ищет, есть такой тип помешательства. Эдик – старик старый, поседел за три месяца. У меня сердце так расперло, что об ребра трется, трется… Девчонку помыла, белье постирала, кастрюли от засохшей каши отскоблила, одним словом, взяла дело жизни в свои руки. Они – ничего. Спасибо не говорят, но и не возражают, что я хозяйничаю. С июня до Нового года я дома почти не жила. Счастливое время идиотки. Хотите я скажу громче? До вас вроде как бы не дошло главное слово предложения – идиотка. Идиотка – подлежащее. Понятно? На Новый год я им купила елку. Поставила в ведро. Положила под ведро для всех подарки. Думала, они мне скажут: останься, Алла, с нами, куда ты пойдешь в ночь? Нет, не дождалась. Но Эдик вышел меня проводить и говорит… Как вы думаете, что он мне говорит? Правильно у вас мелькнуло в глазах. Идем, говорит, наверх. Там, говорит, есть местечко. Потом я узнала, что он подымался на разведку этого местечка. И все было как в школе. С моментом отвращения и у него, и у меня… И слова были характерные: «Какая ты все-таки…» Ушел первый, а я обтиралась, обтряхивалась, отплевывалась, потом ехала домой, думала: все, больше не пойду к ним. Но знала – вру. На другой же день пошла, да еще и рано, они только встали, долго телевизор смотрели. Я как раз успела к мытью посуды.

Девочка ко мне прилипла, вот в чем стала моя сила. И я, скажу честно, очень на это наматывала.

Но ничего у меня не вышло. Ни-че-го! Даже восхождения на крышу мира больше не было. Зато возникла особа. Вся такая перистая… Волосы – перышком, воротник длинным мехом, платье рябчиком. Воспоминание от нее в душе именно такое, перистое. И мне дали под зад. Без церемоний. Ванда, открыв дверь, сказала: «Алла! Надо же иметь хоть какие-то понятия. Мы просто не знаем, как вас объяснить Тамаре. Ведь вы нам никто, а Эдику приходится вас объяснять».

Я просто убилась на этом слове: «объяснять». Ну? Ведь правда же! Я как аномальное явление в природе. А тут еще мама. Она уже от страдания, что я, бедняжечка, иду на чужого ребенка, пришла к мысли, что, может, и слава богу, что так. Уважение и любовь мне за это будут большие… Тут мне и сделали полный назад. Мама тогда рухнула в первый инфаркт. У нее такое отношение ко мне в голове не поместилось.

Я пропускаю, как мне искали женихов и родственники, и на работе, как я озверела от этой всеобщей заботы. Грубая стала, языкатая. Что вижу – то говорю, без снисхождения.

Но это еще не конец, потому как я еще, дура, и жизнь Эдика, теперь уже Эдуарда Николаевича, по-прежнему отслеживаю, как шпион. Женился он на Тамаре. Родили мальчика Сережу. Разменялись с Вандой Василевской на почве бигоса. Тамара, оказывается, на дух не выносила капусту ни в каком ее образе. А Ванду без капусты – я-то знала! – представить себе нельзя, она без капусты недействительна. Эдуард Николаевич купил себе поношенную машину и отрастил брюхо. Я уже была начальником корректурного цеха, меня приняли в партию. Сейчас про это не признаются, и я могла бы тоже это опустить. Но мне важно сказать, что у меня все было более чем хорошо: и зарплата, и отношение, я шла в гору… Но одновременно я все время чего-то ждала. Каждое утро просыпалась и думала: сегодня.

Произошло. Я сейчас попью водички, сделаю пи-пи и пойду дальше в рассказе про то, как я стою на вершине своей дури. Это я вас вдохновляю, что уже вершина. Я уже там. Стою на вершине, вся распаренная от восхождения, и жду… Орел, с отдаленной поднявшись вершины, парит неподвижно со мной наравне.

Они разошлись. Опять начались обмены, съезжания… Сережа плакал, он любил свою сестричку… Как ее звали? Алена… Разве я этого не говорила? И вот я опять к ним прусь вроде как ненароком. Алена меня, конечно, уже не помнит, ей уже четырнадцать. Возраст трудный, вредный. Смотрит на меня и говорит таким противным детским голосом: «Хотите пожить у нас Тамарой?» Ванда совсем уже старая, но спесь все та же. И я как-то сразу у них в уборщицах. Не успела порог переступить – и уже пол мою.

Хорошо, что у мамы был инфаркт и я знала, что это такое. Поэтому сообразила, когда Эдика прихватило. Опускаю подробности. Горшки, утки, бессонницу… На работе все покатилось вниз, а на меня, оказывается, был расчет. Меня прочили в парторги. Но я вцепилась, как клещ в шею, совсем в другое. Кому он будет нужен, разведенный инфарктник с алиментами, с девочкой-хамкой и матерью-националисткой? Тут я была права. Женщины в очередь не встали. А Эдик мой все равно дергался с поводка еще будь здоров как! Была у него одна… замужняя… по месту работы… Я написала ее мужу анонимку. Хотя это только слово. Эдик меня тут же вычислил. «Ты?» – спросил. «Я», – ответила я. «Чего ты хочешь от меня, кряква?» Вот тут у меня чуть инфаркт не случился. Значит, вот под каким именем я у него была! Кряква! С какой же это стороны я утка? Разглядывать себя стала с такой точки зрения. Оказалось другое. Кряква еще и бревно означает. Это он и имел в виду, как выяснилось. И что думаете, я ушла? Нет! Мы расписались. Материально им было выгодно. Еще одна хорошая зарплата вместо его одной, алиментами укушенной. Идем из загса, настроение хуже нет. Поженились. Як на Цыпе. Он сделал то, чего больше всего в жизни своей не хотел. Я – то, чего хотела больше всего. Результат – переехало бы меня трамваем…

Дальше