Самый счастливый день (сборник) - Виктория Токарева 14 стр.


К Кате подскочили люди, подняли, посадили на стул. Катя при всех подняла юбку, обнажила прекрасную породистую ногу, проверила колготки. Все в порядке. Колготки целы. И кости целы. И даже бокал не разбился.

Татьяна приблизилась к Кате, спросила потрясенно:

– Что это?

– Меня телохранитель толкнул.

Татьяна обернулась. В дверях стояли мрачные парни в черных костюмах и белых рубашках. Это была служба охраны фестиваля. Их набирали из «афганцев» – тех, кто воевал в Афганистане. Они вернулись, и им скучно не убивать.

– Где он? – спросила Татьяна.

– Прошел.

– Он тебя не видел?

– Видел.

– Он нарочно?

– Нет. Не нарочно. Просто я оказалась на его пути.

– А нельзя было обойти?

– Они не обходят. Они прямо идут.

Татьяна ничего не понимала. Телохранитель – мужчина. На его дороге – женщина. Неужели нельзя ее обойти? Или попросить, чтобы она стала правее, левее… Нет. Они не обходят, не просят. Они идут. И если ты на пути, они тебя сшибают.

– Я ему что-нибудь скажу, – проговорила Татьяна. Ее начало трясти.

– Ты что, с ума сошла? – испугалась Катя. – Молчи. Это телохранитель Берегового.

Кто такой Береговой? Кажется, банкир. Главный спонсор фестиваля.

Телохранителю платят вот за это, чтобы падали по сторонам. И боялись.

«Ничего не изменилось», – подумала вдруг Татьяна. И еще подумала: телохранитель – жестокая неумолимая сила. Как перелом. Как старость. Старость тоже не обходит, не просит. Идет напропалую и сшибает.

– Я хочу домой, – сказала Катя. – Я боюсь.

– Пойдем вместе, – предложила Татьяна. – Я тебя провожу.

Они шли вместе по темному двору, потом по коридорам гостиницы. Они уходили, как будто спасались.

Татьяна довела Катю до ее номера. Катя ушла молчаливая, одинокая, как будто случилось несчастье.

Татьяна поднялась к себе на этаж. Захлопнула дверь. Закрыла на ключ. Разделась и легла. Ее продрал озноб – всю сверху донизу, по позвоночному столбу. Татьяна поняла, что простудилась. Она была человеком реальным, не мистическим и поэтому всему находила свое объяснение: раз озноб – значит, простыла. Реакция организма на температуру. Может быть, нервная перегрузка, положенная на алкоголь. А еще может быть – разлука с лунным мальчиком, нежным и хрупким. Никакой нервной системы. Неустойчивый, несчастный мальчик. И она его бросила, убрала свою руку. Ищи другую опору. Я тебя забуду. Я тебя забуду…

Татьяна спала неспокойным болезненным сном, смешанным с явью. Ей снилось, что она спит, а за дверью кто-то ходит. Ей снилось, что она просыпается и прислушивается. Следовало бы встать и посмотреть. Но было холодно, не хотелось вылезать. Да и зачем?

Вдруг раздался стук – осторожный и явственный. Стучали осторожно, но стучали.

Она открыла глаза. Была ночь. Или утро. Или все-таки ночь…

Татьяна подошла к двери и спросила:

– Кто?

– Это я, Алеша.

Она открыла. Он стоял. Один, без пацанки. А ее куда дел? Оставил у себя в номере? Сказал: подожди, я сейчас…

– Что? – спросила Татьяна.

– Я пришел попрощаться. Я уезжаю.

– А сколько времени?

– Пять. У меня самолет в семь.

– Зачем ты разбудил меня?

– Попрощаться. Я приеду к тебе через месяц.

– Зачем? – не поняла Татьяна. В самом деле не поняла.

– Ну, по делам…

– Так и говори. – Теперь поняла.

– Я пойду, – сказал он.

– Иди.

– Поспи за меня…

Он устал. Отравился. Запутался. Он хотел только одного – спать. И больше ничего. Но надо идти. Автобусы ждут. Через два часа самолет. А дальше – маленький город Акмалла. Татарка Румия. Другая жизнь. Вот там и отоспится.

Он ушел. Татьяна легла. Озноб продрал сверху донизу. Под ложечкой гудело, как ветер в трубе.

Татьяна привыкла встречать его внизу, мальчика из Акмаллы. Она просыпалась и знала, что спустится – и увидит его. Пусть не одного, с девчонками, но увидит. А теперь не увидит. Спустится – а его нет. Под ложечкой гудела разлука. Татьяна знала, что надо как-то взять себя в руки. Поднялась и вышла на балкон. Разомкнула пространство.

Увидела горизонт. Солнце собиралось всходить. Макушка еще не высунулась, но полоска горизонта была розовая. Татьяна подумала, что через сто лет будет такая же полоска в это же время суток. Что-то меняется: мода, привычки, государственные устройства – то, что создано человеком. А что-то остается неизменным – то, что создано Богом: море, солнце, страдания…

Дом вздыхал, как большой медведь.

Антуан вышел на балкон и смотрел на розовую полоску горизонта. Он не мог спать. Ему мешала нежность. Стоял и думал: «Во мне скопилось столько нежности, что пора разбить ее об асфальт…»

Старуха актриса сидела перед зеркалом и накладывала грим. Она рано легла – в семь часов вечера – и проснулась до рассвета. Она причесала свои волосы, медные от хны. Положила темные румяна цвета терракоты. «Как в Египте», – подумала она. Медный тон волос и лица, кирпичный румянец. Старуха пристально и высокомерно оглядывала себя в зеркало. Фараонка. Хотя нет такого слова. Есть – жена фараона. А фараонка – нет. Значит: царица.

Старуха провела черную полоску над глазом. Резко. Но эффектно. Глаза выступили на древнем бессмертном лице.

Старуха собиралась жить вечно.

Постскриптум

Валентина и Анатолий разошлись. Правильнее сказать, Анатолий бросил Валентину. Недаром она нервничала, бедная. Чего боялась, то случилось.

Иногда будущее как-то дает о себе знать. Предупреждает во снах. Нервные натуры ловят сигналы.

Страшненькая Валентина заняла подобающее место в нише судеб. Никому не обидно. Более того, окружение согласилось, что она не такая уж и страшненькая. Сочувствие – более плодотворное чувство, чем зависть.

Татьяна, вернувшись после фестиваля, сделала в поликлинике рентгеновский снимок, и на свет вылезло то, что так тщательно скрывал Францевич. Неправильно сросшийся перелом.

– Через полгода вы потеряете сустав, – предупредил районный травматолог.

– Почему? – оторопела Татьяна.

– Потому что смещение. Неправильная нагрузка. Стирается хрящ.

– Но я же хожу…

– До поры до времени…

– А что делать?

– Операцию. Что же еще.

– А гарантии есть?

– Гарантий нет. Кто же вам даст гарантии?

Татьяна молчала.

– К нам недавно милиционера привезли, подстрелили на рынке. Ну, я ему ногу собрал. Бедро. Мне звонят из милиции, спрашивают: хорошо собрал? Правильно? Я им отвечаю: анатомически – правильно. А хорошо или нет – будет ясно, когда он под елкой срать сядет.

Татьяна вышла из поликлиники. Муж ждал в машине.

– Ну что? – спросил он.

– Надо переделать. Но нет гарантий.

– Как же так? – не понял муж.

– А вот так. И оставлять нельзя. И переделывать опасно.

Татьяна почувствовала себя в ловушке. В эту ловушку загнала ее советская медицина. Можно прийти к Францевичу и сказать:

– Ну, что с тобой делать?

– Я не нарочно, – ответит он.

– Еще бы не хватало, чтобы нарочно. Нарочно увечат уголовники. Но результат один. Ты меня искалечил. Ты лишил меня будущего. Будь ты проклят.

Они ехали по сумеречной дороге. Муж свернул не в ту сторону, и машина двинулась по направлению из Москвы. Кончились дома, начались леса и поля.

– Мы не туда едем, – заподозрила Татьяна.

– А куда надо?

– Выйди и спроси.

– Не хочу.

Татьяна решила не вмешиваться. Будь что будет… Муж упорно гнал машину в туман. И все это походило на ее жизнь, которая катилась куда-то в безнадежность. Куда она заедет в конце концов? Куда завезет ее судьба.

* * *

Все кончилось маленьким немецким городком. Деньги на операцию выделило Министерство культуры. Министр, оказывается, был влюблен в нее в молодости, и над его кроватью висел ее портрет.

Все кончилось маленьким городком и большим профессором по имени Тильман.

Татьяна лежала в госпитале на краю города. За госпиталем стелилось поле золотой ржи. А под окнами лежали три барана и разговаривали: бе-бе… бе-е…

Ночью Татьяна слышала: а-а… а-а… Интонация была хриплой. Татьяна решила, что это бараны сменили тему. Что-то им не нравится.

Утром пришла медсестра Эрика. Татьяна спросила на плохом немецком:

– Ночью кричали. Это животные?

– Нет, – ответила Эрика. – Это старый человек.

– Боль? – спросила Татьяна.

– Нет. Пессимист. Он не любит людей.

Как надо не любить людей, чтобы кричать от ненависти.

Нет мира под оливами. Человек одинаково страдает и в запущенной больнице с тараканами, и в отлаженном госпитале с медициной двадцать первого века.

– Он вам надоел? – спросила Татьяна.

– Нет, нет… Совсем нет.

Эрика была рыженькая, со светлыми ресницами, совсем молодая. Татьяна протянула ей матрешку. Эрика первый раз видела, как одна деревянная фигурка выпадает из другой. Это привело ее в восторг. Она смеялась.

Приходила Эльза – этническая немка. Она прежде жила в Казахстане, потом эмигрировала на историческую родину. Получила место уборщицы в больнице и была счастлива. В России она была учительницей.

Приходила Эльза – этническая немка. Она прежде жила в Казахстане, потом эмигрировала на историческую родину. Получила место уборщицы в больнице и была счастлива. В России она была учительницей.

Эльза меняла простыни, вытирала пыль особыми составами и громко рассуждала о том, что, если бы русский врач получал зарплату Тильмана, он не только бы правильно совместил кость, он пришил бы Татьяне новую ногу за такие деньги.

Татьяна снималась у разных режиссеров. Но она никогда не играла специально плохо или специально хорошо. Она играла, КАК УМЕЛА. Человек умеет или нет. Францевич НЕ УМЕЛ. И деньги здесь ни при чем. Другое дело – больницы. Если бы в нашу больницу вложить миллион долларов, получилось бы не хуже этого госпиталя.

– Не получилось бы, – сказала Эльза.

– Почему?

– Потому что из миллиона половину украдут. И вторую половину тоже украдут.

– Ты рада, что уехала из России? – спросила Татьяна.

Эльза мрачно замолчала. Потом сказала:

– А наши старики очень быстро умирают здесь.

– Почему?

– Без России не могут жить. Кто Россию вдохнул, без нее уже не может.

Эльза ушла и увезла на тележке свои моющие средства.

Татьяна лежала и смотрела за окно. За окном – холмы, покрытые зеленью всех оттенков: от серого до темно-малахитового. В отрыве от холмов, на крупном плане – молодая елка. Ее ветки растут почему-то вверх.

Фестиваль, море, Алеша Горчаков – все ушло, отдалилось. Татьяна смотрела на прошедшие дни как из окошка самолета, когда земля стремительно удаляется и скрывается за облаками.

Однажды раздался долгий звонок. И она услышала слабый голос Алеши Горчакова:

– Дорогая моя…

– Ты что, – испугалась Татьяна, – такие деньги…

– Это не мои. Я со студии звоню.

– А что ты звонишь?

– У меня остановились часы. Это ты их остановила?

– Нет. Не я. Кто-то другой.

– Ты мучаешь мое подсознанье. Я не могу спать.

– Что ты хочешь? – прямо спросила Татьяна. – Ты хочешь, чтобы я кому-то позвонила? Похлопотала за тебя?

Он молчал.

– Я тебе помогу, – сказала Татьяна. – Не надо играть в роковые страсти. Я просто тебе помогу, и все.

Он молчал.

– Кому звонить? – спросила Татьяна.

– Никому. Мне.

– Я больная. И старая.

– Возраст – это цифры, – сказал он. – А ты – это ты.

«…Не жалейте о нас, ведь и мы б никого не жалели». Это неправда. Это – гордыня. И поэт, создавший эти строки, был горд. И защищался. За этими строчками все кричит: жалейте нас, сострадайте… Плачьте с нами, не отпускайте… Держите нас на поверхности своей жалостью…

За окном, в отрыве от других деревьев, стояла елка с поднятыми ветками и походила на девушку, которая стаскивает платье через голову.

Паша и Павлуша

* * *

Паша был лыс, голова – как кабачок. Но красота для мужчины имеет значение только в Испании. А у нас, в средней полосе, ценятся другие качества. Эти другие качества были ярко представлены в Паше, и при первом, даже поверхностном взгляде становилось очевидно, что Паша – хороший человек.

Сейчас принято говорить: хороший человек – не профессия. И еще принято считать, что хороший – синоним посредственного, серого. Никаких тебе противоречий, свойственных сложной личности, где должны быть намешаны звезды и пропасти, всяческая высота со всяческим подонством. В Паше не было ни подонства, ни пропастей. Он окончил педагогический институт, «дефак» – отделение для дефективных детей. Раз есть умственно отсталые дети, стало быть, существуют и школы для них, и должны быть педагоги.

Платили лучше, чем в обычных школах. Двадцать процентов надбавки. Но Паша работал в ШД (школа дураков) не из-за повышенных благ. Он любил этих детей. Чувствовал с ними внутреннее родство. Они были цельны, приближены к природе, как зверьки, открыто выражали свои чувства. Подходили к Паше, гладили его по руке и по лицу и говорили: «Ты хороший». Что думали, то и говорили. Они были доверчивы безгранично, им и в голову не приходило, что их обидят или обманут. А когда все же обижали или обманывали – реагировали бурно, протестовали криком и слезами. Но очень скоро забывали. У них как бы не работал регулятор, закрепляющий эмоции. Сейчас плачет, через секунду забыл, и только слеза висит на щеке.

Паша учил их простейшим вещам: отличать копейку от пуговицы; объяснял, зачем копейка, а зачем пуговица и как ими пользоваться в дальнейшей жизни. Из группы ГО (глубоко отсталых) Паша вытаскивал в жизнь совершенно адаптированных людей. Мальчики служили в армии, девочки работали в швейном производстве. Одна из них, Валя Тюрина, оказалась тихой, исполнительной передовицей производства. Ее даже решили выдвинуть в депутаты, но при сборе документов выяснилось, что она из «шэдэшниц», и Валина карьера была приостановлена.

Паша тянул своих детей так, что жилы трещали, ничего не пускал на самотек. Иначе было невозможно. Это в обычной школе: запустил машину – и крутится. А здесь ничего крутиться не будет. Остановится.

В семидесятом году, когда Паша пришел работать, в школе было пятнадцать человек. А в восьмидесятом – сто. Процент больных детей рос. Причин было несколько: плохая наследственность, поздние отцы, но главная причина – алкоголизм. «Винные дети». Эти дети вырастали, женились и рожали больных детей. В школе учились уже дети детей. Второе поколение неполноценных.

Паша прорастал своими учениками и никогда не отключался полностью. Что бы ни происходило в его жизни – театр, застолье, свидания, – помнил. Не то чтобы думал неотступно. Но это было в нем. И походило на плохо закрывающуюся форточку в доме: постоянно отходит и сквозит. По этой причине Паша никогда не смеялся громко, не хватал жизнь пригоршнями. А так: возьмет со стола жизни кусочек, подержит, понюхает да и положит обратно. Аппетита нет.

Жил Паша в коммуналке, но в центре. Мама получила эту комнату от работы еще до войны. Комната большая, сорок восемь метров, с тремя окнами. Сейчас из нее выкроили бы трехкомнатную квартиру. Когда-то жили вчетвером: папа, мама, старшая сестра и Паша. Паша ездил вокруг стола на велосипеде. Потом сестра выросла, вышла замуж и построила кооператив в Ясеневе. Мама умерла. Болела долго и уже не хотела жить, но, когда подошел ее час, выяснилось, что все-таки очень хотела. Папу забрала к себе сестра. И остался Паша один в большой и пустоватой комнате. Квартира располагалась на последнем этаже, крыша протекала, на потолке было постоянное большое и неопрятное пятно.

Соседи в квартире поменялись несколько раз. Из прежних осталась только Крашеная, с которой не очень ладила мама. Но мамы нет. Крашеной – под восемьдесят, а Паше – под сорок. Быстро идет время.

Паша был не женат. Ему нравились девушки красивые и смелые. Но красивым и смелым нравились другие мужчины. Эти другие жили не в коммуналках, работали не в ШД и являлись полной противоположностью Паше – пастырю сумеречных душ. Красивым и смелым нравились такие, как Павлуша.

Несколько слов о Павлуше. Паша и Павлуша дружили с шестого класса, с тринадцати лет, обоих звали Павлами, и, чтобы не путать, одного окликали – Паша, другого – Павлуша. Так и пошло, и осталось на всю жизнь. Павлуша был красивым ребенком, потом красивым юношей, а впоследствии красивым мужчиной. У него были черные перепутанные волосы, как у сицилийца, ярко-синие глаза и короткие, будто подстриженные зубы. Вообще иметь такие зубы некрасиво. Но у Павлуши этот недостаток выглядел как достоинство, добавляя к его облику отсвет детскости. Павлуше все сходило с рук. Ну что с него возьмешь? Большой ребенок.

Они дружили с упоением. В Паше было то, чего не было в Павлуше, и наоборот. И они дополняли друг друга, как, например, сладость и кислота в антоновском яблоке. После школы вместе подали документы в педагогический. Поступок был один, но причины разные. Паша хотел быть педагогом, а Павлуша боялся конкурса в других вузах. В педагогическом предпочтение отдавалось мальчикам. Детей Павлуша не любил, называл их «пыль населения». Не то чтобы совсем не любил – пусть будут, но не мешают. Он и своих-то детей не очень замечал, а тем более чужих и тем более умственно отсталых. Ему просто нужен был диплом, свидетельствующий о высшем образовании, а дальше – хоть в скорняки, хоть в лифтеры. Но одно дело – лифтер с высшим образованием, другое – просто лифтер. Лифтер с образованием – это бунтарь. А просто лифтер – отбракованный жизнью человек типа пенсионера или выпускника ШД.

После института Павлуша ушел в автосервис, любил ковыряться в машинах. И любил деньги, как их там называли – «бабки». Не сами по себе бабки, а то, на что их можно обменять: красивую одежду, технику, еду, женщин и даже общение. Павлуша любил престижные общения, любил известных людей: композиторов, космонавтов. Вокруг них как бы парило облако исключительности, и, подходя близко, Павлуша тоже попадал в это облако, оно касалось его лица живительной прохладой. Павлуша любил хвастать своими знакомыми и называл их в глаза и за глаза «Алеша» и «Кеша». Алеша и Кеша действительно охотно общались с Павлушей, но только на территории станции техобслуживания. За ее пределы эта дружба не шла. И не то чтобы Павлуша им не подходил. Просто дружба формируется в определенном возрасте, в школьные и студенческие годы. А со временем в человеке что-то затвердевает, становится непластичным, и новые дружбы почти не образуются или образуются с большим трудом. В дружбе, как и в антиквариате, ценится давность.

Назад Дальше