Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот - Сергей Сартаков 5 стр.


— Ты почему, Барбин, не был на месте при начале посадки?

— Нет, — говорю, — я все время на месте.

Приподнял палец Вася: ладно, мол. И тут нас опять растащили.

Все-таки вскоре стало полегче. Самые нетерпеливые прохлынули, устроились. Реденькая цепочка пошла. Оборвалась и она. Потянулись уже одиночки. Так бывает летом: хватит шторм большой и вздыбит всю реку беляками. Потом враз оборвется, и волны все реже, реже, тише, ниже — и успокоятся. Только где-нибудь еще по Енисею отдельный белячок прокатится. Тоже, наверное, вроде иного пассажира — запоздавший.

Наконец дали и третий гудок, отвалили от пристани…

Люблю я, когда от Красноярска пароход вниз по течению разворот делает. Река огромная, а начнет пароход дугу выгибать, и нет места ему, как игрушечному кораблику в блюдечке. Тут понтонный мост, вверх подайся — протаранишь его. Поперек реки пойдешь далеко — в остров носом врежешься или в баржи с лесом, которые всегда под островом на якорях стоят. Там, глядишь, снизу посудина какая-нибудь поднимается, не успеешь ходу набрать — нанесет тебя боком. И от этого всегда дух немного захватывает, хотя и знаешь, что ничего не случится. Рулевые опытные. А к тому же все эти опасности только обман зрения. Как и то, что вокруг тебя бегут берега. Светлый шпиль речного вокзала, голубой дебаркадер, потом музей, как пирамида египетская, только верх срезан, потом черный понтонный мост и на нем без конца подводы, автомашины, велосипеды и люди, красные светофоры на высоких железных стойках; подальше — железнодорожный узорчатый мост и ущелье, из которого перед самым городом вырвался Енисей; и горы с Такмаком — скалой, которую приезжие сразу принимают уже за Столбы, а под горами трубы заводов — считай, не пересчитаешь; и четырехэтажные и шестиэтажные дома, и линии железной дороги, на которой всегда дымят поезда, а потом красивые крыши ангаров гидропорта и серебряные самолеты на поплавках, полосатая «колбаса» на мачте; горбатые красные краны в грузовом порту, сделанные на красноярских заводах, те самые, которые могут поднять паровоз, как котенка; потом здание электростанции, похожее больше на стеклянный утес, чем на дом; и уже в самом конце — сахарно-белые круглые баки нефтебазы, словно мороженщица повыдавила их из жестяной формочки. Вот что мы видим. А пароход все еще как бы на месте и все еще только разворот делает, дизели вхолостую работают. Ну, а как носом точно нацелится вниз, тут уже сразу команда в машинное: «Полный вперед», и за кормой во весь Енисей ляжет узорчатая зеленая волна. Тогда только успевай считать повороты.

Да. Вот и теперь — помахали пассажиры прощально платочками, поплакали и утихомирились. Каждый нашел себе место. И никто уже не ссорится. Знакомятся, мирно беседуют.

Вспомнил я про женщину с мальчиком, отвел ее к родственникам Ильи, посадил. Попросил: «Потеснитесь, граждане». Те пофыркали, но ничего — потеснились. А женщина поискала в сумочке, достала десятку, протягивает. Ожидал я, что так получится. Но и то обожгло меня: возьму — все равно что отниму. Ведь она же не капиталистка какая, а своим трудом десятку эту заработала. И, конечно, не за пять минут, Пошел я, а она вслед за мной, прямо силой в руку бумажку сует. Втолкнула и убежала. А мне тем более неловко, что на народе все происходит. Настиг я женщину у кипятильника, вернул деньги, сказал решительно: «Нет».

Начал пароход подметать: после посадки там жуть что остается. С пассажирами пересмеиваюсь. Вдруг — Илья. И, как всегда, цап меня за рукав: «На минутку одну». Зашли мы в каюту. Он: «Давай тяпнем по сто граммов. Родичи угостили». Я отказываться: вообще — я говорил уже — не очень-то люблю водку, а тем более — на вахте нахожусь. Но Илья твердит свое: «Подумаешь, сто граммов! Кто заметит? Первое свое плавание на этом корабле начинаешь. Не будь свиньей, Костя». Убедил. И даже не на сто, а на двести. Вышел я, взял снова метлу, а внимания прежнего к работе нету, руки повисли. Ну, думаю, это, наверно оттого, что я ночь сегодня не спал, так разморило. И еще: на пароходе жарища ужасная.

Бросил уборку, вышел на обнос.

Зеленые острова мимо бегут, на воде солнечные зайчики вспыхивают, и вдруг рядом с ними дождиком острые искорки — упадут и потом медленно-медленно тонут. А струйки воды так и дрожат, дрожат. Близ самого теплохода скользит вместе с ним его тень, а на ней напечатана и еще одна — от моей головы. Енисей гладкий, тихий, ни ветерка, а вода все же не зеркало, и отражение моей головы все время меняется. То вытянется огурцом, то приплюснется, как репа, и тогда огромные уши по сторонам торчат, словно их кто изнутри выдавил. Увлекся я этой мультипликацией и совсем забыл, что с вахты еще не сменился. Стою. Вдруг рядом с тенью моей головы на воде другая такая же появляется. Поднимаю глаза: девушка. Волосы русые расчесаны аккуратно, а на кончиках — тугими завитушками. Лицо больше юноше подошло бы: сильное, резкое. Даже мелконький-мелконький пушок у нее на щеках. И брови густые, но, как и у меня, от солнца побелевшие. Видать по всему, купанье, мороз и ветер любы ей. А при всем том остается и какая-то своя, тонкая девичья нежность в лице.

Не знаю с чего, а сразу кровь мне в голову бросилась. И стало неловко, что, наверно, вином от меня попахивает.

А девушка спрашивает:

— Товарищ матрос, вы давно по Енисею плаваете?

— Девятнадцатый год, — говорю.

— Ого!

Другая бы сразу решила, что тупые остроты я из себя выжимаю. А эта поверила, всерьез стала спрашивать, как можно в моем возрасте уже девятнадцать лет по реке плавать.

С этого у нас и разговор завязался. Между прочим, оказалось, что и зовут ее по-мужски — Александрой, Шурой, как раз к лицу имя. И не пассажирка на теплоходе, а служащая. Почтовый работник. Превосходная должность — в команду не входит, сама себе хозяйка.

— Хватит у матери на шее сидеть! У нее и так есть — студентка, моя старшая сестра. А я вот и государству пользу уже приношу.

Мне очень понравились эти слова. Действительно, дело не в должности, а в том, что человек поступил на работу, не болтается, ожидая сам не зная чего. И почему-то сравнил с собой: вот и я тоже давно работаю. И тоже не студент, не с государства беру, а государству даю, можно сказать, с Шурой мы из одной глины сделаны. А она помолчала и спрашивает:

— Вы, наверное, плаваете здорово?

— Да ничего. Прилично. Мне перемахнуть Енисей — пустяки.

— А я вот не пробовала. Не с кем. Одной страшно. А за лодкой неинтересно.

— Давайте вместе поплывем.

— Ох, какой скорый! Вам, поди, и по уставу это не дозволяется?

— Ну, устав! Другое дело, что стоянки у теплохода короткие, и чем севернее поплывем — тем вода холоднее.

— Ага! На Черном море компанию предлагаете?

— Зачем на Черном море? Вернемся в Красноярск…

Хороший такой разговор, веселый. Шура посмеивается, но совсем без ехидства. Положила локти на перила, бочком склонилась к воде и оттуда, как бы исподнизу, глазами сверлит меня.

— А вы скоро штурманом будете?

Вопрос неожиданный, совсем о другом. К чему она клонит? И я запнулся: как ей ответить?

Но тут появляется Вася Тетерев. Остановился по ту сторону Шуры, так что она оказалась между нами. Глядит на нее, а сам меня спрашивает:

— Барбин, куда ты опять потерялся? Безобразие!

— Не терялся я. Ну, вышел сюда на минутку одну.

— Хороша минутка! Полчаса целых ищу. И второй раз за одну вахту. Куда это годится?

Говорит Вася, будто штопор мне в сердце ввертывает.

Шура веселым глазом косит на меня.

— Тетерев, ну, я сейчас… Сейчас… — А у самого уши горят, боюсь, кепка вспыхнет.

И хотя спокойно говорит Вася, не кричит, не распекает, но представляете все же, какое это удовольствие, когда при девушке тебя, пусть самым вежливым тоном, нарушителем дисциплины называют? Ясно: у Шуры такой портрет с меня теперь в памяти надолго останется. Попробуй потом переписать его другой краской! Первое впечатление — самое сильное. И действительно, вижу: снимает Шура локти с перил и отодвигается назад, к стенке. Меня это прямо в сердце ударило. Шагнул я к Тетереву и… как-то сильно дохнул на него. Он, конечно, сразу же уловил, в руку кашлянул:

— Вот оно что! Ну, тогда, Барбин, пойдем объясняться.

И повел меня за собой, как мальчишку. Бывало, так вот и Леньку с улицы я домой уводил, если он там чего набедит. Шура глазами проводила. Только рот, конечно, не разинула. Даже, наоборот, плотнее губы сжала. Хорошо познакомились!

Объяснение с боцманом было короткое. Не понимаю, для чего он меня в каюту к себе уводил? Только сказать:

— Чтобы этого, Барбин, больше не было. Я думаю, ты этого больше себе не позволишь? Нельзя допускать такие вещи. Следовало об этом сообщить капитану. Я обязан был это сделать. Я бы мог это сделать. И на обсуждение в комсомольской организации мог бы вынести. Вот видишь, не надо до этого доводить.

Отпустил он меня. Какой-то дряблый был разговор. А все-таки сердце у меня будто в уксусе вымочили. Иду, и горькая-горькая обида берет на Васю Тетерева. Зачем он это при девушке начал? И вдруг мне подумалось: «А так тебе и надо! Почему тебе перед Шурой героем хотелось быть? Чтобы Маше отплатить за Столбы? А ты вот пойди лучше к ней и запросто, как прежде, как товарищ, поговори, расскажи, как ты свою навигацию на «Родине» начал».

Взял я швабру и пошел на верхнюю палубу. Маша, конечно, проснулась давно, пожалуй, сидит уже не в каюте, а в радиорубке. Вон у нее сколько своих помещений! И мне стало весело, когда я прикинул в уме, какой получится у меня забавный рассказ про выговор Васи Тетерева.

Еще издали я увидел спущенные желтые жалюзи на окошке Машиной каюты, а рядом, в радиорубке, — треплющуюся от ветра синюю репсовую занавеску. Значит, на работе. Ну, ничего, не помешаю. Не без перерыва же Маша ключом стучит. И сам я не знаю, для чего раскудлатил свой чуб, а черенок швабры прижал к боку.

Но когда я подошел ближе, я вдруг увидел в окне Леонида и уже за ним, в глубине, Машу. Леонид хохотал во все горло, и золотой зуб у него горел на солнце, пыхал огнем, как у дракона.

И тогда я размотал пожарный шланг, открыл кран на всю силу, ударил в палубу такой тугой струей, что брызги полетели вдоль всего теплохода и мокрые пассажиры, как овцы, побежали на другой борт. А я схватил швабру, давай крутить ею по палубе перед самой радиорубкой и захохотал так, как не хватило бы голосу и у десяти Леонидов.

Глава пятая Как я перестал смеяться

Бывает или нет с вами так: скажем, шлепнется на скользком тротуаре человек, а вы захохочете? Со мной так бывает. И понимаешь, больно ему, а все-таки смеешься. Почему? Потому что в таких случаях героически и красиво человек не падает, всегда это у него получается по-дурацки.

Когда я увидел в окне Леонида, мне стало смешно. Я смеялся не над ним, а над собой. Картина! Он сидит на мягком диване, выбритый, надушенный, в шелковой тонкой сорочке, а я в полосатой тельняшке, с раскудлаченным чубом и со шваброй, прижатой к боку, иду разговаривать с Машей. Иду под окно радиорубки, потому что нельзя же мне с мокрой шваброй ввалиться туда, где сплошь сияют линкруст, полировка и никель! А главное, что даже для разговора под окном и то я опоздал. Вроде бежал зимой по гололедице, торопился сесть на автобус, и вдруг у самой остановки — р-раз! — поскользнулся, упал, дрыгнул ножками, шапка с головы — под колеса, а машина пошла, вытолкнув назад мой набитый снегом и грязью треух. Смешно? По-моему, да.

Вот примерно с такого ощущения и тряхнул меня первый смех. Ну, а потом, когда нечаянно пассажиров из шланга я водой окатил, тут, конечно, и никто бы не вытерпел.

Как тогда отозвались на мой хохот Маша и Леонид и что вообще делал я до конца вахты — не помню. Случается, знаете, что так вот либо глаза, либо уши, либо всю память сразу заложит. И кончено.

Ну, а дальше — сменился я. Илья спит, разметался на постели прямо в брюках, в куртке, даже ботинки не снял. Полез и я на свою койку, улегся. Под свежей простыней босым ногам — отрада. Но тут заходит матрос. Высокий, малость горбатый, а шея с таким выгибом, что кажется, парень этот пятки свои разглядывает. Позже-то я разобрался: смотрит он не вниз и не назад, а куда полагается, только из-за этого самого выгиба шеи взгляд у него получается исподлобья. Постоял, помолчал, спрашивает:

— Стало быть, это ты Костя Барбин? Новый матрос?

— Да, Барбин, — говорю. — А матрос я не новый. Не первую навигацию плаваю. Вообще всю жизнь свою плаваю.

— Ну, я не отдел кадров. Мне твоя биография ни к чему. А на «Родине» ты новый матрос. Точность я люблю. Для ясности. Моя фамилия Фигурнов. Можешь Петей, Петром звать. А на Петьку не откликаюсь. Тоже для ясности.

— Пожалуйста! Этого я и сам не люблю. Не мальчишки уже.

Дело тут не в возрасте, а в характере.

Уселся Фигурнов на койку, винтом ко мне исподнизу шею вывернул.

— Есть у нас матрос Мухин. Видел, может быть, — тонкий, длинный? Так его у нас прозвали «Длинномухиным». Терпит, улыбается. Или вот верхний сосед мой — Марк Тумаркин. Этот даже любит, когда его наоборот, — Тумарком Маркиным называют. Это ты тоже для ясности имей в виду. А теперь расскажи, чего ты успел уже нашкодить?

Понимаете: опять по тому же самому месту.

— Знаешь, Фигурнов, Петя, Петр, — говорю ему, — учти тоже для ясности: с боцманом я уже объяснился, а два раза рассказывать об одном скучно.

— Правильно, матрос Барбин! Только о твоих подвигах и в рубке уже был разговор.

Приподнялся я на локте.

— Какой разговор? У кого с кем?

— Скучно рассказывать, матрос Барбин.

— Ишь ты, запомнил, — говорю. — Заноза. Петя, Петр, матрос Фигурнов.

— Да, запомнил. Характер такой. Для ясности.

Скинул он ботинки, одежду, лег к стене лицом и — точка, больше ни звука, дескать, прочно обиделся.

А с меня и сон долой. Вот как: до большого начальства дело дошло! В самый первый день матрос Барбин уже отличился. Э-эх! А Вася Тетерев тоже хорош. Пообещал не докладывать капитану, а сам доложил. Втихомолку. Сказать мне об этом в открытую смелости у него не хватило. И чем больше я думал, тем черней и позорней казался поступок Тетерева. А своя вина казалась очень маленькой, а немного погодя — даже никакой. И когда мне стало окончательно ясно, что Вася Тетерев очернил перед капитаном хорошего матроса совсем незаслуженно, я не только что спать — лежать спокойно не мог. Надо было хоть с кем-нибудь сейчас же разделить бурлящий кипяток, которым я был налит теперь уже до самой пробки.

Только к кому пойти? С кем поделиться? Так, чтобы душа в душу. Вот ведь штука-то! И много людей, а не с кем. Незнакомые…

Илью разбудить? Выпить еще раз с ним можно. Это с ним всегда можно. А по душам не поговоришь. Нет ее у Ильи, вместо души — бутылка.

Растормошить Петю, Петра Фигурнова? Нельзя! Прежде чем с ним откровенничать, надо характер его разгадать. Как он сам заявил, «для ясности».

Отыскать Васю Тетерева? Это все равно, что посылать жалобу тому, на кого жалуешься.

Маша? Вот Маша, конечно… Эх, если бы не Леонид! Только припомнишь, как у него на солнце золотой зуб горел, когда он в радиорубке хохотал во все горло, — дрожь берет. Он огнем этого зуба и Машу для меня словно спалил. Нет никого. Нету…

И горько-горько вдруг подумалось мне: да неужели я вовсе один? Не может быть, чтобы один! Ну, а кто? Кто? И тут, как спасательный круг, всплыла в памяти Шура, наш утренний, короткий совсем разговор. Короткий, а какой-то хороший, простой и веселый. Если не к ней, тогда действительно уже не к кому.

Шура меня встретила, точно давно ждала. У нее тоже своя каюта, как у Маши, только попроще, без линкруста и никеля, с круглым иллюминатором, и не на верхней, а на нижней палубе. Вся почта у нее при себе, каюта до потолка посылками завалена, только и осталось свободного места — койка, один стул и столик, на котором с локтями даже руки не помещаются, такой он узенький. Но, между прочим, поставить на него угощенье местечко сыскалось. И угощенье, прямо сказать, превосходное.

Сразу потек и разговор, опять легко, свободно, и я только подыскивал такие в нем повороты, чтобы всю свою накипевшую горечь изобразить посмешнее. Сами понимаете, кому приятно выставлять себя перед девушкой нытиком! А когда ты смеешься, подтруниваешь над собственной печалью, к тебе сочувствия всегда больше. Видно каждому — ты мужественный человек. И я хохотал как только мог.

Вдруг Шура перебивает меня:

— Костя, а на вахте тоже так дико вы хохотали это оттого, что пассажиров из шланга холодной водой облили?

Попробуйте ответить на это, чистую правду сказать, когда я по-настоящему, может, только сейчас понял ее.

— Ну, ясно, — говорю, — от этого. Видали бы вы, как они сыпанули по палубе!

Сам все смеюсь, хохочу. Улыбается и Шура.

— Знаете, Костя, мне гоже припомнился случай один. Просто комедия с Чарли Чаплиным. Была прошлый год я в доме отдыха. Ну, сидим в столовой. Как водится, все принаряженные. С нами за столом старичок один. Розовый, лысенький, в белом чесучовом костюме, любитель с девушками в фантики поиграть. Поэтому карманы у него вечно оттопыренные, набиты всякой всячиной. А сам ужасно вежливый: если подходит дама, обязательно встает. И тут несет официантка на плече большущий фанерный поднос, а на нем — тарелок двадцать с котлетами. Проходит эта девушка мимо нашего стола так, что угол подноса оказывается как раз над головой старичка. А в это время с другой стороны к нему приближается знакомая женщина. Он встает, плешинкой исподнизу — стук! — в самый поднос, и все оттуда, понимаете, летит кувырком на наши нарядные платья, и конечно, тоже на чесучовый костюм старичка. Стоит он, бедный, выгребает из карманов пиджака мокрые котлеты, гарнир, кладет куда попало на скатерть, а сам спрашивает: «Это чья порция, товарищи?» Мне все волосы залепило зеленым горошком, а соус по шее потек куда-то туда… Правда, было очень смешно?

Назад Дальше