— В самодеятельность так в самодеятельность. Только талантов у меня нет никаких. — Поглядел я вниз, на храпящего Илью. — А он записался?
— Как же! В струнном квартете на балалайке играет. Хочешь?
— Нет, — говорю, — это не по моей силе. Я у балалайки сразу все струны оборву.
— Ну, стихотворение продекламируешь.
— Ладно, записывай.
Ушел Вася. На душе у меня постепенно полегчало, всегдашняя веселость вернулась. Спрыгнул я вниз, содрал с Ильи ботинки, вспомнилось, как Маша мне за него выговаривала, — Илья, между прочим, и не проснулся, — и отправился я в душевую холодной водой плескаться. Остатки кислого настроения смывать. А потом — на палубу, на ветерок. Хорошо после душа пупырышками кожу стягивает!
А день веселится, играет. Чудеса! Что небо, что вода в реке — одинаково голубые. Даже трудно понять: небо в воде отражается или Енисей голубой в небе.
Тут, на этих плесах, в разгаре лета близ берегов водится очень много «поденки», маленьких мотыльков. Всей жизни им — один день, потому и поденками зовутся. Крылышки у них такие прозрачные, будто из тонких листочков стекла. Но почему-то страшно липучие. Сядет на щеку и сразу приклеится. Сбросишь ее, проведешь по щеке — сухо, а впечатление такое, что была она мокрая. И долго еще потом чувствуешь то место, где поденка сидела. Этих мотыльков перед вечером, если плыть в лодке близ берега, носится в воздухе столько, сколько снежинок в самую злую пургу. Полная картина: зима наступила. Всего тебя и всю лодку залепят. Миллионы миллионов сверх того в Енисей валятся, серой пленкой воду затягивают, а лодка в ней след оставляет.
Как далеко ни идет наш теплоход от берега, а поденки залетают даже сюда. И вот все пассажиры лупят себя по щекам. Лупят потому, что поденок этих всегда не просто стряхнуть поскорее, а именно сбить хочется. Такие они неприятные.
Стал я у перил, нахлестываю себя по лицу. Поглядываю на острова — их на Енисее хватает, — на зеленые луга по берегам. За лугами в подъем идут леса. Сперва светлые березняки, потом исчерна-зеленые пихтачи и ельники, стало быть, болота потянулись, а за болотами — синяя тайга. Чем дальше, тем она голубее, пока с небом, как и Енисей, в одно не сольется. И хотя знаешь заранее, что там, посреди тайги, тоже ручьи и реки текут, и поселки, деревни есть, и вообще нет ничего человеку неизвестного, вся местность на карты нанесена, а глядишь, и кажется тебе: в голубое небо вверх без конца лети или по этой зеленой тайге иди — тоже никогда ей конца не будет. Вот она какая, наша Сибирь!
Говорят, соловьиные песни очень красивы. Не знаю, не слышал — у нас нет соловьев. А еще говорят, что, слушая их нежные трели, можно всю ночь напролет просидеть и не заметить, как наступит утро. В это я верю, потому что для меня Енисей — та же соловьиная песня. Удивляюсь, как могут ребята, свободные от вахты, в красном уголке сидеть, резаться в «козла», двигать пешки, слушать лекции Васи Тетерева, даже книги читать, что, вообще-то говоря, я и сам люблю, но только зимой. А летом я буду хоть сутки стоять на палубе и глядеть, глядеть, как открывается даль за далью, на прямых плесах в знойный день словно бы тонкими стрелочками от берегов отчерченная. Стучат дизели, легкая дрожь от них по корпусу судна передается, и кажется тебе — это стучит сердце, гонит по жилам бурливую кровь. И, как с живым, с теплоходом тебе поразговаривать хочется. Объяснить ему, до чего жизнь хороша. Попросить его, чтобы мчался он по Енисею еще быстрее.
Когда я вот так, очень долго, стою и гляжу на реку, у меня капля по капле набегают в душу удивительные радость и счастье. Постепенно все вокруг мне кажется лучшим на свете. И теплоход, и люди, какие едут на нем, и сам я. Про Енисей не говорю — он и всегда такой. И тянет тогда обязательно к кому-нибудь придвинуться поближе, разделить с ним свою радость. Даже если перед этим были у тебя неприятности, все забывается! Люблю тоже, когда в такие минуты к тебе издалека доносится чужой разговор. Только не нытье и не глупости какие-нибудь, а умные, светлые слова. Я их тогда почему-то особенно хорошо запоминаю. Все до одного, точно, как были сказаны, потом могу повторить. А кое-что даже в тетрадку себе запишу.
И вот как раз слышу я — двое пассажиров из экспедиции, которая все классные места закупила, сбоку от меня разговаривают. Конечно, инженеры. Сидят в плетеных креслах, оба с густой проседью, и лица ветрами исхлестанные. У одного так даже шрам через всю щеку. Это уж от чего-то покрепче ветра. И того и другого я мельком видел уже при посадке и потом — гуляли они по палубе. А все, кто был еще из этой экспедиции, подходили к ним и здоровались с большим уважением. Особенно с тем, который со шрамом. Но, между прочим, он не начальник экспедиции. Тот из каюты своей еще ни разу не выходил, даже пищу официантки носили в каюту, а что для него приготовить к обеду — приходил справляться сам директор ресторана.
— Да-а! Построить, Николай Петрович, енисейский каскад, — говорит инженер, который со шрамом, — это будет нечто неповторимое во всем мире. Не только в нашу эпоху, но и в веках. Не о технике говорю, техника-то в будущем еще черт знает что сделает, говорю о возможностях самих рек. Нет ведь в мире реки богаче Енисея по запасам энергии! Влюблен я за это в Енисей, в его богатырскую силу.
И мне захотелось откликнуться: «Я тоже».
Второй в общем с ним согласился. Только говорил как-то посуше, с цифрами. Упомянул про нашу будущую Красноярскую ГЭС, про ГЭС Абалаковскую, которую начнут строить ниже впадения Ангары в Енисей, и тут я впервые услышал еще про одну ГЭС — в Корабликах, гидростанцию совершенно невообразимой могучести. Но тут меня и грусть слегка взяла за душу. Кто не видел Корабликов, тот не знает, какое это чудо природы. Неужто начисто такая красота погибнет?
А Николай Петрович говорит, словно читает газету:
— По моим расчетам, из зон затопления по всему Енисею со временем придется убрать примерно с сотню миллионов кубометров леса. А может, и больше. Вот тогда наступит конец сибирской глухомани!
И потом прибавил еще что-то вроде:
— Будут построены десятки крупных городов, задымят заводские трубы. Прекрасное будущее ожидает Сибирь.
А я чуть не закричал: «Совсем не прекрасное!»
Но первый, со шрамом, успел как раз под мои мысли, только по-своему, ответить:
— Да, Николай Петрович, лес придется убирать — это верно. Но я вижу будущую Сибирь по-прежнему таежной. Довольно нам леса косить словно косой. Они у нас должны не уменьшаться, а увеличиваться. Пусть строятся десятки новых городов, приветствую это, ради них и веду я всю жизнь свои изыскания. Но, Николай Петрович! Пусть строятся новые города прямо посреди первозданной тайги, отнимая у нее лишь самое необходимое место, ни единого вершка больше. Пусть даже прямо на улицах, в скверах, в парках, у дорог к аэродромам остаются вековые сосны, лиственницы, ели, естественный лес — и пусть это будет характерным отличием городов Сибири. И пусть в самых ближних окрестностях городов сохраняются тетеревиные и глухариные тока, гнездовья диких уток и гусей, и, знаешь, — медвежьи берлоги! Ей-богу же, посаженные в рядок и подстриженные акации ничуть не красивее диких зарослей черемухи, и гипсовый олень в парке не лучше живого оленя в тайге!
Ты знаешь, я собираюсь писать гневную статью в защиту сибирского кедра. Ай-яй-яй, как варварски сейчас его истребляют! А каждое дерево — это все равно что дойная корова, да из хорошего, племенного стада. Ты пробовал ли кедровое масло? Кедровые сливки? Чудеснейшие вещи! Питательные, вкусные — пальчики оближешь. Начинка конфет, знаменитых «мишек» — это ореховый жмых… О, сколько может дать человеку сибирский кедр, если к нему отнестись по-хозяйски! Я прибрасывал на карандаш: сибирские кедровники могут покрыть всю потребность нашей страны в масле. Представляешь: полностью! Что называется, не нужно и коров разводить. Вся забота: собрать щедрые дары природы. А сейчас — удержать топор некоторых ненавистников тайги. Вроде тебя…
Николай Петрович было сорвался с места, но первый замахал на него руками:
— Ладно, ладно, сиди молчи, не оправдывайся. А тебе поставлю в упрек еще и дымящиеся трубы заводов. Стоит нам строить гидростанции на Енисее, чтобы по старинке поганить его дымом! Нет, извини! Что? Да если ты собираешься здесь возводить города на лысых, обезлесенных горах, и еще города с дымом — сейчас же пойду в каюту и к чертям порву все свои проекты и расчеты!
У меня грудь так и расперло от радости. Вот это толково думает человек! Не вытерпел я, стукнул кулаком по перилам и заорал во все горло:
— Правильно!
Оба они засмеялись. А тот, который со шрамом, даже в ладоши захлопал: вот, мол, не я один против тебя, Николай Петрович. Похвалил меня за поддержку, назвал молодцом. А дальше получился у нас такой разговор:
— Матросом работаешь?
— Матросом.
— Прислушивался к нашему спору? Пойти на строительство ГЭС, конечно, мечтаешь? Плотиной взнуздать Енисей.
— Нет, — говорю, — не мечтаю. Для меня лучше речника нет другой профессии.
— Ага! Значит, в замыслах — усатый капитан, фуражка вот с такой капустой и зычный голос: «Отдай якорь! Трави канат!»
— И не думаю быть капитаном.
— М-м… Тоже понятно. Век техники. Главный механик: «Могу прибавить еще двадцать два оборота».
— Механиком я и вовсе быть не хочу.
— Да? Так кем же тогда?
— Кем есть — рядовым матросом! К этому и газеты все призывают: молодежь — на производство. На физический труд.
— Вот как? Значит, матросом до конца жизни?
— До самого конца, — говорю. — А если бы и на том свете плавали теплоходы, я бы и там пошел только в матросы.
Помычал чего-то мой со шрамом, кислое сделал лицо.
— Своеобразно понял наш молодой товарищ призывы партии и правительства.
Можно было поспорить. Понял я все очень правильно. На любой теплоход нужен только один капитан, а матросов много требуется. Что будет, если все полезут в капитаны? Пусть в капитаны идут те, кому командовать хочется да ручки свои поберечь.
Но тут подошел Шахворостов. В шелковой тенниске огуречного цвета. Татуировка — якорь, чайки и волны, чтобы думали люди: старый речной волк. Вообще-то, конечно, волк.
— Эх, и храпанул я сегодня, Костя! Как разулся — сам не помню. Все заспал. Тебя Тетерев в самодеятельность записал?
— Записал.
— Так пойдем на сыгровку. Тумарк Маркин всех репетировать загоняет.
— Сам же знаешь: играть я не умею.
— Ерунда! Будешь аккомпанировать на контрабасе. Одну струну дергать. Я тебя живо научу. Получится тогда у нас не квартет, а квинтет.
— Отстань, — говорю, — со своим контрабасом. Я уже решил: буду Маяковского декламировать.
— Декламируй. И на контрабасе играй. Это, брат, приятно, когда тебе хлопают.
— Не за всякое исполнение хлопают.
— В самодеятельности — за всякое. А девушки на артистов как поглядывают? И еще учти, персонально: почтовая Шурка тоже записалась. При единственном таланте: влюбляться. Отсюда какая мораль?
Больше всего в Илье не нравилось мне, как он о девушках говорит, всегда с сальностями. А если еще при посторонних заведет такой разговор — прямо не знаешь, куда деваться. Обязательно повернет его так, будто не он, а ты разговор этот затеял. Пробовал я обрывать Илью. Резко, сердито. Хуже получалось: он тогда еще ловчее вильнет и загонит тебя вовсе в тупик.
Вот и теперь в краску бросили меня слова Шахворостова.
— Зачем, — говорю, — Илья, ты всякие гадости говоришь?
— Костя! Ты любовь девушки гадостью называешь? Извиняюсь! Должен сказать тебе, что Шурочка совсем не такая, как ты о ней думаешь.
И все это громко, при посторонних, при инженерах из экспедиции. Ох, и зачесалась же у меня рука ударить Илью! Знаю: с одного раза свалится он. И знаю: успеет оказать он тогда в отместку еще что-нибудь, похуже, похлеще первого. И еще знаю: эту оплеуху на комсомольском собрании мне тоже обязательно присчитают.
Выходит, годится только единственное: поскорее отсюда Илью увести.
— Ладно, пошли, — говорю, — искать Тумаркина.
Идем. Я молчу. Илья «Санта-Лючию» насвистывает. Проходим мимо почтовой каюты. Вдруг Илья рывком открывает дверь и вталкивает меня туда:
— Вот он!
Шура на койке лежит, книжку читает. Вскочила, платье поправляет, с испугу книжка из рук у нее выпала…
А дальше получается так. Мне до смерти стыдно: вроде бы сам я нахалом вломился сюда. Но вместо того чтобы сказать, как это случилось, я почему-то подымаю книгу, а Шура, тоже красней помидора, старается вырвать книгу из рук у меня и все повторяет одно:
— Дайте, дайте сюда!
Чуть разжал я пальцы, она книгу — раз под подушку. И как-то с запинкой:
— Пушкина перечитываю…
Когда подымал я книгу с пола, мне попались на глаза слова «дьявол», «монах», какое-то имя вроде Рустико и длинное-предлинное название главы. Не встречал я такого в сочинениях Пушкина. А не хвалясь скажу: зимой прочитал пудовый однотомник от корки до корки. И хотя я не обиделся на Шуру, потому что в замешательстве всякий человек может обмолвиться, но все же мне подумалось: неправду она сказала. Но это чуть мелькнуло и сразу прошло. А потом я стал извиняться и объяснять, как втолкнул меня сюда Шахворостов.
Шура только головой покачала печально.
— Значит, сами бы вы не зашли?
И опять мне пришлось объяснять — путано объяснять и оправдываться, почему я не позвал ее посмотреть на Казачинский порог.
Но все же постепенно у нас сложился хороший разговор, и Шура, как в первый раз, стала меня угощать конфетами и печеньем. Стала рассказывать, какая у них славная семья — особенно мама — и как все они дружны между собой. Квартиру описала — оказывается, у них домик свой — и комнату, в которой сама живет. Отдельная большущая комната. А обстановка в ней — куда там даже Терсковым!
Я слушал и хотя не завидовал, но было мне как-то неловко. Нечем ответно блеснуть, нечего вровень с ее описаниями поставить. Конечно, мать у меня тоже очень хорошая. Но Шурина мама, как она сама ее назвала, «веселая хлопотунья». А моя мать лежит параличная. И веселых слов от нее, сами понимаете, мало услышишь. Чаще ворчит и сердится она. Леньку тоже не поставишь на одни весы с Шуриной сестрой, студенткой. Даже по виду. У той завивка «перманент», а у Леньки свой «перманент» — нос постоянно в царапинах и веснушки всегда, как отруби, шелушатся. Квартирой своей перед Шурой тем более никак не блеснешь.
Шура все это, наверно, как-то угадывала. Очень меня не расспрашивала — так, бросит вскользь один-два вопроса и опять о своей семье говорит. Как это получалось у нее — не пойму, но ничем она передо мной вроде бы особенно и не похвалялась, ничем не принижала меня и мою семью, а осталось тогда в душе у меня: «Эх, вот у них хорошо, так хорошо!»
С таким веселым, радостным чувством я и вышел от Шуры. И только я повернул за угол, где стоит кипятильник, вдруг навстречу попадается та самая женщина, которая мне при посадке совала в руку десятку. Улыбается:
— Здравствуй, молодой человек!
Сразу как-то остро мне в сердце ударили и вчерашний разговор с капитаном, и все-таки тревожное ожидание «проработки», и заглохшее было желание узнать, кто очернил меня как взяточника.
— Эх вы, гражданочка! Зачем сказали вы капитану, что я с вас деньги брал? Разве я взял?
У нее и глаза округлились.
— Что ты, что ты, бог с тобой! Я сказала? Может, сказали другие, которых твой товарищ устраивал? Мне самой от них оскорблений досталось.
Гляжу на женщину и не понимаю: да что же раньше-то мне это в голову не пришло? Ясно: тень Ильи на меня перебросилась. Только как же….. Он ведь родственников своих устраивал… И тогда совсем уж нехорошее мне подумалось. Бегом — искать Шахворостова. Нашел. Выволок к якорным лебедкам, в тихое место.
— Ты не родственников сажал в Красноярске, а чужих, — говорю, — и ты с них брал деньги.
Он дернул плечами, пощупал ямки на своей глиняной голове.
— Я-то думал, чего ты меня потащил. Ну брал. И водку вместе с тобой мы на эти деньги пили. И еще выпьем. Не думай: капитал себе на этом я не заработал. Тоже деньги! Сто рублей…
— Да как же мог ты молчать, когда товарища твоего обвиняют?
— Эх, ты! — говорит. — Дурак, а не лечишься. Все это дело против тебя пузырем мыльным лопнет. Никакой пассажир, что взятку он дал, не подтвердит. Кто дает, тот тоже отвечает. А я бы сам пошел к капитану, назвался — что тогда? — Помолчал и плюнул за борт, в воду, в золотистые искорки. — Если бы я человека убил или казну ограбил, а то со спекулянтов, с паршивой овцы шерсти клок взял. Ну, пойди к Ивану Демьянычу, расскажи. Думаешь как: сделаешь по-товарищески?
Обнял меня. И тяжело-тяжело стало мне от его рук, будто он выворотил сейчас со дна Енисея громадный камень и на плечи мне навалил.
Глава девятая Белая ночь
Помню, Ленька однажды спросил меня: «Костя, а какие это бывают белые ночи?» Рассказал ему. Он опять опрашивает: «А когда бывают белые ночи, тогда дни, наоборот, черные?» Такое вымудрить мог только Ленька и в шесть лет. Но теперь его слова попадали, как говорится, в самую точку. Белые ночи начались от Енисейска, черные дни, как вы знаете, даже чуточку раньше…
За сутки «Родина» отмахала еще четыреста километров. Делала остановки на пристанях в Ярцеве, в Ворогове. Рассказывать о них нечего, постояли, дали гудок, подняли якорь и снова пошли.
А теперь мы подплывали уже к знаменитым Корабликам.
На часах время ноль-ноль, на небе — ни солнца, ни луны, ни звезд. Откуда же берется белый, удивительный свет?