Тодд кивнул.
— В конце концов я обратился к единственным людям, кто мог помочь. Они помогали другим, а я не мог больше убегать.
— Вы поехали в Одессу? — нетерпеливо спросил Тодд.
— На Сицилию, — сухо сказал Дуссандер. И лицо Тодда опять потухло. — Все было в ажуре. Фальшивые документы, фальшивое прошлое. Ты не хочешь выпить, пацан?
— С удовольствием. У вас есть кока-кола?
— Кока-колы нет. — Он произносил «кёка».
— А молоко?
— Молоко есть, — Дуссандер прошел через арку в кухню. Зажглась длинная лампа дневного света. — Я сейчас живу на дивиденды от акций, — вернулся его голос. — Акции приобрел после войны на другое имя. Через один банк в штате Мэн, если хотите. Банкир, купивший их для меня, сел в тюрьму за убийство своей жены через год после того, как я их приобрел… странная иногда эта штука — жизнь, а, пацан?
Дверь холодильника открылась и закрылась.
— Сицилийские шакалы ничего не знали об этих акциях, — продолжал он. — Это сегодня они — повсюду, а в те годы ближе Бостона их было не найти. Если бы они узнали, отобрали б. Они бы отправили меня в Америку безо всего, голодать на пособие и талоны на питание.
Тодд услышал, как открылась дверь буфета, потом звук наливаемой в стакан жидкости.
— Немного «Дженерал Моторс», немного «Америкэн Телефон энд Телеграф», сто пятьдесят акций «Ревлона». Все по выбору банкира. Его звали Дуфресне, — я запомнил, потому что похоже на мое имя. Кажется, в женоубийстве он был не столь ловок, как в выборе нужных акций. Убийство в порыве страсти, мальчик. Это подтверждает только то, что все мужчины — ослы, умеющие читать.
Он вернулся в комнату, шаркая шлепанцами. В руках держал два зеленых пластиковых стакана, из тех, что иногда дают в виде премии на открытии бензоколонок. Заправил бак — получи бесплатно стакан. Дуссандер протянул стакан Тодду.
— Первые пять лет я жил в соответствии с портфелем акций, купленных этим Дуфресне. А потом продал акции «Даймонд Матч», чтобы купить вот этот дом и небольшой коттедж недалеко от Биг Сур. А потом инфляция. Спад. Я продал коттедж, потом одну за другой все акции, многие с фантастической прибылью. Я так жалел, что не купил тогда больше. Но думал, что хорошо защищен в других отношениях, эти акции были, как говорите вы, американцы, — авантюра. — Он присвистнул беззубым ртом и сжал пальцы.
Тодду стало скучно. Он сюда пришел не за тем, чтобы выслушивать, как Дуссандер скулит о своих деньгах или бормочет об акциях. У него и в мыслях не было шантажировать Дуссандера. Деньги? Зачем они ему? У него были деньги на карманные расходы, он разносил газеты. Если ему нужно было больше, чем обычно зарабатывал в неделю, всегда можно найти, кому подстричь газон.
Тодд поднес молоко к губам и засомневался. Улыбка опять зажглась, на этот раз восхищенная. Он протянул стакан с бензоколонки Дуссандеру:
— Попробуйте сначала вы, — хитро сказал он.
Дуссандер поглядел на него непонимающе, а потом закатил покрасневшие глаза: «Майн Готт!» Он взял стакан, дважды отхлебнул и вернул обратно.
— Дыхания не перехватывает. Горла не обжигает, горьким миндалем не пахнет. Это молоко, мальчик. Молоко. С фермы Дэйрили. На коробке картинка с улыбающейся коровой.
Тодд посмотрел на него недоверчиво, а потом сделал глоток. Да, вкус как у молока, правда, пить почему-то расхотелось. Он поставил стакан. Дуссандер пожал плечами, поднял свой стакан — а там была добрая порция виски — и сделал большой глоток. Потом облизал губы.
— Шнапс? — спросил Тодд.
— Виски «Древние века». Очень хорошее. И недорогое.
Тодд потер пальцами швы на джинсах.
— Итак, — сказал Дуссандер, — если ты решил влезть в свою собственную «авантюру», то должен быть уверен, что выбрал стоящие акции.
— Чего?
— Шантаж, — сказал Дуссандер. — Разве это не так называют в «Манниксе», «Гаваи 5–0» и «Барнаба Джонсе»? Вымогательство. Если из-за этого…
Но Тодд расхохотался от души мальчишеским смехом. Он тряс головой, пытаясь что-то сказать, но не мог, и опять смеялся.
— Нет, — сказал Дуссандер, и вдруг стал седым и еще более испуганным, чем в начале разговора с Тоддом. Он снова отхлебнул из своего стакана, поморщился и вздрогнул. — Я вижу, это не так, по крайней мере, не вымогательство денег. Но по тому, как ты смеешься, я чувствую все-таки, что вымогательство есть. Чего тебе надо? Зачем ты пришел и потревожил старика? Ну, предположим, как ты сказал, я когда-то был нацистом. Даже в гестапо. Но теперь я всего лишь старик, мне нужны свечки, чтобы заставить работать кишечник. Что тебе нужно?
Тодд снова посерьезнел. Он взглянул на Дуссандера открыто и подкупающе откровенно:
— Что? Я хочу услышать об этом. Обо всем. Это все, что мне нужно. Правда.
— Услышать об этом? — отозвался Дуссандер. Он был в полнейшем недоумении.
— Да, об огневых ротах, о газовых камерах, печах. Как люди выкапывали себе могилы, а потом стояли на краю и падали. О, — он облизал губы, — о допросах, экспериментах. Обо всем. Обо всех ужасах.
Дуссандер глядел на него пристально, но как-то отрешенно, как ветеринар мог бы смотреть на кошку, только что родившую двухголовых котят.
— Ты — чудовище, — мягко сказал он.
Тодд фыркнул.
— Если судить по книгам, которые я прочел для своего реферата, это вы — чудовище, мистер Дуссандер. А не я. Это вы отправляли их в печи, а не я. Две тысячи в день в Патине до вашего прихода, три тысячи после, три с половиной миллиона перед тем, как пришли русские и остановили вас. Гиммлер называл вас специалистом по производительности и вручил вам медаль. И это вы называете меня чудовищем? Господи!
— Это все грязная американская ложь, — сказал удивленно Дуссандер. Он со стуком поставил стакан, расплескав виски на руки и на стол. — Это было не моего ума дело. Мне давали приказы и директивы, а я их выполнял.
Улыбка Тодда стала шире, почти превратившись в ухмылку.
— Я знаю, как американцы все исказили, — пробормотал Дуссандер. — Но это ваши политиканы представили нашего доктора Геббельса в виде ребенка, играющего с книжкой с картинками в детском саду. Они рассуждают о морали, а в то же время обливают плачущих детей и старух горящим напалмом. Ваших законопротивников называют трусами и пацифистами. За отказ выполнять приказы их сажают в тюрьму или выдворяют из страны. Те, кто хочет продемонстрировать протест против неудачной азиатской кампании, выходят на улицу. Солдаты, убивающие невинных, получают награды из рук президента, их встречают парадами и почестями после того, как они насаживали детей на штыки и сжигали госпитали. В их честь даются обеды, им вручают ключи от города, бесплатные билеты на игры профессиональных футболистов. — Он поднял стакан в сторону Тодда. — Военными преступниками считают только тех, кто проигрывает, за то, что они выполняли приказы и директивы. — Он выпил, а потом закашлялся так, что краска вернулась к его щекам.
Весь этот монолог Тодд прослушал, ерзая, как обычно при разговорах родителей, когда они обсуждали вечерние новости — все, что говорил «старый добрый Уолтер Клондайк», как называл его отец. Политические взгляды Дуссандера волновали его не больше, чем акции. Он считал, что люди придумали политику, чтобы оправдывать свои действия. Как в прошлом году, когда ему ужасно хотелось заглянуть под юбку Шэрон Эккерман. Шэрон осудила его за это желание, но по ее тону можно было догадаться, что эта мысль ее даже волнует. Поэтому он сказал ей, что, когда вырастет и станет врачом, тогда она разрешит. Вот это и есть политика. А ему хотелось услышать о попытках немецких врачей заставить женщин совокупляться с собаками, о том, как помещали близнецов в холодильники, чтобы посмотреть, умрут ли они одновременно, или один из них продержится дольше. Об электрошоковой терапии и операциях без анестезии, о том, как немецкие солдаты насиловали всех женщин подряд. Последнее было уже так затасканно, словно кто-то придумал это для прикрытия настоящих ужасов.
— Если бы я не выполнял приказы, то был бы мертв. — Дуссандер тяжело дышал, верхняя часть туловища качалась туда-сюда в кресле, скрипели пружины. Вокруг него сгустился запах алкоголя. — Ведь всегда был русский фронт, так? Наши лидеры были безумны, это доказано, но разве можно спорить с безумцами… особенно, когда главному безумцу дьявольски везет? Он был на волосок от смерти во время того отлично спланированного покушения. Заговорщиков удавили струнами от фортепиано, давили медленно. Их агонию снимали на кинопленку — в назидание элите…
— Вот это да! Круто! — импульсивно выкрикнул Тодд. — Вы видели эту пленку?
— Да. Видел. Мы все видели, что случилось с теми, кто не хотел или не мог бежать от ветра и выжидал, пока буря утихнет. То, что мы делали тогда, было правильно. В то время и в том месте это было правильно. Я бы поступил так снова. Но… Его взгляд упал на стакан. Стакан был пуст, — …но я не хочу об этом говорить, даже думать не хочу. То, что мы делали, было мотивировано только желанием выжить, а в выживании ничего красивого нет. Мне снилось… — Он медленно вытащил сигарету из пачки на телевизоре. — Да, много лет подряд мне снились кошмары. Темнота и звуки в темноте. Двигатели тракторов. Моторы бульдозеров. Удары прикладов по мерзлой земле или человеческим черепам. Свистки, сирены, пистолетные выстрелы, крики. Лязг дверей скотовозов, открывающихся в холодные зимние вечера. Потом в моих кошмарах все звуки замирают, и в темноте открываются глаза, сверкающие, как у диких зверей в лесу. Я много лет жил на краю джунглей, и, наверное, поэтому в моих кошмарах всегда запах джунглей. Когда я просыпался — мокрый, в холодном поту, с колотящимся в груди сердцем, рука была прижата ко рту, чтобы сдержать крик. И я думал: кошмар — это правда. Бразилия, Парагвай, Куба… Эти места — сон. Наяву я все еще в Патине. И сегодня русские ближе, чем вчера. Некоторые из них помнят, что в 1943 пришлось есть замерзшие трупы немцев, чтобы выжить. Теперь они жаждут горячей немецкой крови. Мне говорили, мальчик, что некоторые из них, войдя в Германию, перерезали глотки пленным и пили кровь из сапога. Я просыпался и думал: «Работу надо продолжать, и оставить только тогда, когда не останется и следов того, что мы натворили здесь, или останется так мало, что мир, который не хочет в это верить, не поверит». Я часто думал: «Надо продолжать работать, чтобы выжить».
— Вот это да! Круто! — импульсивно выкрикнул Тодд. — Вы видели эту пленку?
— Да. Видел. Мы все видели, что случилось с теми, кто не хотел или не мог бежать от ветра и выжидал, пока буря утихнет. То, что мы делали тогда, было правильно. В то время и в том месте это было правильно. Я бы поступил так снова. Но… Его взгляд упал на стакан. Стакан был пуст, — …но я не хочу об этом говорить, даже думать не хочу. То, что мы делали, было мотивировано только желанием выжить, а в выживании ничего красивого нет. Мне снилось… — Он медленно вытащил сигарету из пачки на телевизоре. — Да, много лет подряд мне снились кошмары. Темнота и звуки в темноте. Двигатели тракторов. Моторы бульдозеров. Удары прикладов по мерзлой земле или человеческим черепам. Свистки, сирены, пистолетные выстрелы, крики. Лязг дверей скотовозов, открывающихся в холодные зимние вечера. Потом в моих кошмарах все звуки замирают, и в темноте открываются глаза, сверкающие, как у диких зверей в лесу. Я много лет жил на краю джунглей, и, наверное, поэтому в моих кошмарах всегда запах джунглей. Когда я просыпался — мокрый, в холодном поту, с колотящимся в груди сердцем, рука была прижата ко рту, чтобы сдержать крик. И я думал: кошмар — это правда. Бразилия, Парагвай, Куба… Эти места — сон. Наяву я все еще в Патине. И сегодня русские ближе, чем вчера. Некоторые из них помнят, что в 1943 пришлось есть замерзшие трупы немцев, чтобы выжить. Теперь они жаждут горячей немецкой крови. Мне говорили, мальчик, что некоторые из них, войдя в Германию, перерезали глотки пленным и пили кровь из сапога. Я просыпался и думал: «Работу надо продолжать, и оставить только тогда, когда не останется и следов того, что мы натворили здесь, или останется так мало, что мир, который не хочет в это верить, не поверит». Я часто думал: «Надо продолжать работать, чтобы выжить».
В отличие от предыдущих монологов этот Тодд слушал с большим вниманием и живым интересом. Это было любопытно, но он был уверен, что более интересные рассказы еще впереди. Дуссандера нужно лишь подтолкнуть; ему чертовски повезло: многие в таком возрасте впадают в маразм.
Дуссандер глубоко затянулся сигаретой.
— Позже, когда кошмары прошли, наступили дни, когда мне стало казаться, что я встречаю кого-нибудь из Патина. Но только не охранников или офицеров, а узников. Я помню, однажды вечером в Западной Германии, это было 10 лет назад, на автостраде произошла катастрофа. Движение на всех полосах замерло. Я сидел в своем «Морисе», слушал радио и ждал, когда движение возобновится. Посмотрел направо. В соседнем ряду стояла очень старая «симка», и мужчина за рулем уставился на меня. Он был лет пятидесяти, довольно болезненного вида, со шрамом на щеке. Волосы седые, короткие и плохо подстриженные. Я отвернулся. Время шло, но никто не двигался. Я стал украдкой поглядывать на мужчину в «симке». И каждый раз он смотрел на меня своими запавшими глазами на неподвижном лице. Мне стало казаться, что он был в Патине. И он меня узнал.
Дуссандер потер глаза рукой.
— Была зима, мужчина был в куртке. Но мне казалось, что если я выйду из машины, подойду к нему и заставлю его снять куртку и засучить рукава рубашки, то увижу номер на руке.
Наконец, движение опять возобновилось. Я рванулся подальше от этой «симки». Если бы пробка задержала меня еще хоть на десять минут, я бы точно вышел и выволок старика из его машины. Избил бы его, невзирая на то, есть номер на его руке или нет. Избил бы за то, что так смотрел на меня. Вскоре после этого я уехал из Германии навсегда.
— И очень кстати, — сказал Тодд.
Дуссандер пожал плечами.
— Везде было одно и то же. Гавана, Мехико, Рим. Я жил три года в Риме и, знаешь, мне казалось, что на меня смотрят все: мужчина с чашкой капуччино в кафе… женщина в вестибюле отеля, которую, как мне казалось, больше интересую я, чем ее журнал… официант в ресторане, который все время смотрел в мою сторону, хотя обслуживал других. Мне казалось, эти люди изучают меня, и в ту же ночь ко мне возвращался кошмар: звуки, джунгли, глаза.
Но когда я приехал в Америку, все это выбросил из головы. Ходил в кино, раз в неделю ел в одном из ресторанчиков-бистро — чистых и хорошо освещенных лампами дневного света. А у себя дома складывал разрезные картинки-головоломки, читал романы, по большей части плохие, смотрел телевизор. Вечером я пил, пока не засыпал. Больше кошмары мне не снились. Когда кто-то на меня смотрел в супермаркете, библиотеке или в табачной лавке, я думал, что, наверное, я похож на их дедушку… или старого учителя… или соседа в городе, из которого они давно уехали. — Он покачал головой, обращаясь к Тодду: — Все, что произошло в Патине, случилось не со мной. Там был совсем другой человек.
— Отлично, — сказал Тодд. — Расскажите об этом все.
Глаза Дуссандера сощурились, а потом медленно открылись вновь:
— Ты не понял. Я не хочу говорить об этом.
— Придется. Не то я расскажу всем, кто вы такой.
Дуссандер повернул к нему серое лицо:
— Я знал, — проговорил он, — что рано или поздно начнется вымогательство.
— Сегодня я хочу услышать о газовых печах, — сказал Тодд, — о том, как вы пекли евреев. — Он опять широко и лучисто улыбнулся. — Только сначала вставьте свои зубы. С ними вам лучше.
Дуссандер повиновался. Он рассказывал Тодду о газовых печах, пока мальчик не ушел домой обедать. Каждый раз, когда Дуссандер пытался углубиться в обобщения, Тодд строго хмурился и задавал специальные вопросы, возвращая рассказчика к теме. Во время разговора Дуссандер много пил. Он не улыбался.
Зато улыбался Тодд. Улыбался за них обоих.
2
Август, 1974 г.
Они сидели у Дуссандера на веранде под безоблачным улыбающимся небом. На Тодде были джинсы, кеды и футболка «Литтл лиг». Дуссандер был одет в серую мешковатую рубашку и брюки цвета хаки на подтяжках, — брюки пропойцы, — как презрительно называл их про себя Тодд. Они имели такой вид, словно их достали из коробки на заднем дворе магазина Армии спасения, что в центре города. Тодду хотелось, чтобы Дуссандер лучше одевался дома. Это портило все удовольствие.
Оба ели гамбургеры, которые Тодд привозил на велосипеде, изо всех сил крутя педали, чтобы гамбургеры не остыли. Тодд потягивал кока-колу через соломинку, перед Дуссандером стоял стакан с виски.
Голос старика то возвышался, то затихал — бесцветный, неуверенный, иногда еле слышный. Его выцветшие голубые глаза с красными прожилками все время бегали. Со стороны казалось, что это дедушка передает внуку жизненный опыт.
— Вот и все, что я помню, — закончил Дуссандер и откусил огромный кусок сэндвича. Секретный соус Макдональдса потек у него по подбородку.
— Ну постарайтесь, вспомните еще что-нибудь, — мягко попросил Тодд.
Дуссандер сделал большой глоток.
— Робы делались из бумаги, — сказал он, наконец, почти проворчал. — Когда один узник умирал, робу передавали другому, если ее еще можно было носить. Иногда одну и ту же робу носили до сорока человек. Я получал высокие оценки за бережливость.
— От Глюка?
— От Гиммлера.
— Но в Патине была швейная фабрика. Вы мне об этом говорили на прошлой неделе. Почему вы там не шили робы? Заключенные сами могли бы это делать.
— На фабрике в Патине шили форму для немецких солдат. А что касается нас… — Дуссандер на мгновение умолк, но потом заставил себя продолжать. — Мы не занимались перевоспитанием, — закончил он.
Лицо Тодда осветилось широкой улыбкой.
— Может, хватит на сегодня? Пожалуйста. У меня уже в горле першит.
— Вам не следует столько курить, — сказал Тодд, продолжая улыбаться. — Расскажите еще об униформе.
— О чьей? Заключенных или СС? — Дуссандер покорился.
Улыбаясь, Тодд ответил:
— И о той, и о другой.
3
Сентябрь 1974 г.
Тодд стоял на кухне у себя дома и намазывал хлеб арахисовым маслом и джемом. Чтобы попасть на кухню, нужно подняться на шесть ступенек из красного дерева, и сразу оказываешься в комнате, сияющей хромом и пластиком. Электрическая пишущая машинка матери стрекотала непрерывно с тех пор, как Тодд пришел из школы. Она печатала дипломную работу для студента выпускника. У студента были короткие волосы и очки с толстыми стеклами, — похож на существо с другой планеты, по мнению Тодда. Диплом был на тему влияния плодовых мушек на Салинас-Велли после Второй мировой войны, или еще какая-то чепуха в этом роде. Вот машинка замолчала, и мать вышла из кабинета.
— Тодд-малыш, — приветствовала она сына.
— Моника-малышка, — откликнулся он достаточно дружелюбно.
Мать неплохо выглядела для своих тридцати шести, как казалось Тодду: светлые волосы, кое-где чуть тронутые сединой, высокая, стройная. Сейчас на ней были темно-красные шорты и тонкая блуза теплого коньячного цвета, небрежно завязанная узлом под грудью, оставлявшая для всеобщего обозрения плоский гладкий живот. Ножичек для исправления ошибок в тексте она воткнула в волосы, небрежно убранные назад и сколотые черепаховой заколкой.