В отцов - Надежда Лухманова


Надежда Александровна Лухманова В отцов

Повседневная история.

— Кончил! Господи, как было тяжело! Я думал — оборвусь… Последние два дня у меня в голове всё время тесно было, — точно там всё сжалось в комок. Я никак не мог выгнать из памяти то, что уже не нужно, сдано, и оставить только очередное… Сегодня я всю ночь спал, представь себе — спал, и в то же время, не переставая, делал какие-то алгебраические выкладки; когда ты меня разбудила, я был так утомлён, точно действительно всю ночь напролёт сдавал экзамен. А алгебра-то когда была? Ведь, это замечательное явление? Ты помнишь, я страшно волновался перед алгеброй, готовился день и ночь… Экзамен сошёл совсем хорошо: какие-то пустяки достались… А теперь, подумай, уже через сколько времени и вдруг алгебраическое наваждение! Сегодня у меня экзамен по аналитической, а в голове прежние выводы, цифры… Не могу оторвать мыслей и всё работаю над ними, работаю… Я думал: «Ну, пропал!» Ведь, это кошмар какой-то и притом — представь себе — необыкновенная ясность математических представлений, самые сложные положения — те, которых я больше всего боялся, теперь логично так и вытекали… Может быть, на проверку всё это вышло бы чушь, но в уме всё складывалось так великолепно, а главное непрерывно, и это продолжалось до той самой минуты, пока взял билет… Взял и точно проснулся, отошёл, прочёл и всё вспомнил, алгебра куда-то к чёрту и — всё кончено!.. Господи, как я доволен! — он ходил по комнате, потирал руки, останавливался около молодой женщины, сидевшей у письменного стола и слушавшей его, целовал её тёмные волосы, смеялся, и её большие тёмно-серые глаза смеялись ему в ответ ясно и ласково.

— Есть хочешь или подождёшь немного, пока отдохнёшь?

— Подождём немного, я пойду к себе, вымоюсь, оболью голову водой, надену свежее бельё, и тогда давай есть.

— Ступай, — у тебя там всё приготовлено, если будет что нужно — позови, я здесь…

Степан Прохорович Столетов, студент московского университета, математик, кончивший только сегодня курс, ушёл в свою комнату, а жившая с ним Наталья Андреевна Егорова снова опустила голову и принялась было читать развёрнутую перед ней книгу, но мысли, наполнявшие её голову, были гораздо значительнее и жизненнее тех, которые были написаны в романе, и потому она закрыла книгу, встала и начала ходить по комнате. Походка у неё была хорошая, спокойная; юбка мягкой шерсти, без всякого шороха или свиста шёлка, фасон платья простой, гладкий, именно такой, какой шёл её фигуре… Роста она была среднего, далеко не худая, но так пропорционально сложённая, что казалось и выше, и тоньше, чем была на самом деле; голова у неё была небольшая, с густыми тёмными волосами, причёсанными, вопреки трёпаной моде, довольно гладко назад и свёрнутыми на макушке рыхлым жгутом; открытый гладкий лоб был безукоризненно молод, брови тонки и мягко очерчены, под ними, в тёмных ресницах, лежали открытые, ясные, серые глаза, казавшиеся то тёмными, то зелёными, то хрустальными светлыми, и только иногда, под влиянием душевной боли или негодования, они точно задвигались невидимыми ставнями, теряли блеск, ясность, углублялись, и уже в них не было никакого выражения, кроме необыкновенного холода. Они напоминали те затемнённые стёкла пустого, вымершего дома, в которые напрасно, загородив свет руками, глядел бы прохожий: за ними всё темно, беззвучно и безжизненно. Прямой, короткий нос с тонкими ноздрями указывал на упрямство и впечатлительность. Небольшой рот больше всего выдавал, что эта женщина уже не первой молодости: губы были розовые, полные, красивого изгиба, умели, улыбаясь, ложиться ямочками в углах и, смеясь, показывать белые, мелкие зубы, но две складки, лежавшие по их сторонам, иногда короче, мягче, иногда длиннее, глубже, говорили об усталости и пережитом тяжёлом прошлом.

Наталии Андреевне было 32 года, а белокурому, плотному, красивому Степану Прохоровичу всего 24. Она уже была в разводе с мужем, недавно только умершим, и уже четыре года жила в гражданском браке со Столетовым.

Вечером в день окончания экзаменов у Столетова были товарищи, распили бутылку шампанского за окончание курса и несколько бутылок красного и белого вина для закрепления дружбы, говорились тосты, пели студенческие гимны и песни. Наталия Андреевна аккомпанировала на пианино и пела с ними; она была весела, оживлена, голос её был красивый, полный и звуками своими придавал жизнь и энергию всему, что она говорила.

— Ну, так как же ты теперь, Столетов, — спросил кто-то, — не изменил намерения, хочешь в путей сообщения?

— Непременно! Мы в Петербург… Наташа, налей мне красного!..

— Как, сейчас переезжаете?

— Нет, я на каникулы думаю сперва к родителям, на далёкие окраины, а Наташа в Петербург, куда-нибудь на дачку; возьмёт на лето своего сына, а к августу… даже к первому, уж и я к ней вернусь, и заживём в столице…

— Да, тебе не беда… Можно и ещё пройти курс, средства есть, да и года твои подходят, а вот мне прямо на «действительную» нужно, а какая она будет, эта «действительная», где и на какой оклад? Это всё вопросы…

И Охлопов, брюнет, лет 27, худой и жёлтый, озабоченно потёр свою короткую, курчавую бородку.

— Хорошо, что жена у меня молодец, никогда не унывает!..

— «Вниз по матушке по Волге»… — подхватил хор и серьёзные разговоры рассеялись.

Уже светало, когда разошлись, но лестница была ещё тёмная, и Столетов вышел провожать гостей со свечою. Когда внизу за последним из студентов хлопнула дверь и оборвала ещё долетавшие до верха смех и восклицания, Столетов вернулся и с удовольствием, всей грудью вдохнул свежий весенний воздух; окна были открыты настежь. Наталья Андреевна с кухаркой Анной быстро приводили всё в порядок, складывали грязную посуду в одну корзину, чтобы забрать всё сразу.

Не прошло и четверти часа, как большая комната приняла снова свежий и приличный вид. Окурки, бумажки, пепел — всё исчезло, в проветренной комнате дышалось легко.

— Ступай спать, Стёпа, а то завтра головы не поднимешь от подушки…

Но он обнял Наташу за талию и несколько раз поцеловал в шею.

— Ложись и ты, я тебя невольно измучил, ни одной ночи не спала ты порядочно за мои экзамены.

— Окна-то затворять или так оставить?

* * *

На другой день Степан Прохорович ещё спал крепким сном счастливого человека, нервная система которого отдыхала, а Наташа уже давно встала, осмотрела маленькую квартиру и, изгнав окончательно все признаки вчерашнего беспорядка, хлопотала в столовой около чайного стола. Лицо её было серьёзно, между бровями лежали две морщинки, и чёрточки около губ врезались глубже. Когда послышалось весёлое посвистывание Столетова из спальни, она покачала головой и глубоко вздохнула.

— Наташа, какое блаженство, наконец, выспаться, встать с сознанием, что тебя не потянут сегодня к экзамену. Да и день же какой славный, как раз для катания на лодке!

Он сел за стол и принялся за приготовленные ему ломтики хлеба с маслом.

— Ну, когда же ты думаешь в Петербург?

— Я совсем не собираюсь туда; думаю, напротив, как ты уедешь к своим, выписать сюда сына…

— Что так? Ты ничего подобного не говорила мне.

— Да, ведь, ты, Стёпа, ещё ни о чём не спросил меня… До экзаменов мы не говорили, потому что, — она засмеялась, — «под руку не говорят», какие же проекты, когда вся мысль уходит на одну заботу. Кончились они только вчера, ну, вот, сегодня и поговорим толком обо всём.

— Да о чём же собственно говорить!? Разве в нашей жизни может произойти теперь какая-нибудь перемена? Ведь моё положение ещё всё то же — опять студент на несколько лет…

— Теперь пока еще твоё положение то же, — а потом?

— Потом? Что потом? Придёт время и посмотрим.

— А я думаю: именно теперь пришло время решить вопрос нашей жизни. Четыре года мы прожили вместе, за это время, я полагаю, и взгляд твой на меня и на наши отношения установился, и вообще думаю, что человек, кончивший университет, не ребёнок, и жизнь, и наука настолько близко шли с ним, что он должен, наконец, хорошо понимать, чего он хочет и как хочет.

Столетов кончил чай и, побледнев, глядел на Наташу: не слова её, но твёрдый, ясный тон говорили ему, что они подходят к какому-то серьёзному решению вопроса их жизни.

— Наташа, что это — сцена? Кажется, первая с тех пор, как живём вместе! Объяснения, счёты? Это ново!..

Наташа встала.

— Ты кончил чай? Пойдём в кабинет…

Она позвонила.

— Анна, милая, уберите чай и не пускайте никого; если придут, скажите — нас нет дома… Поняли?

— Поняла, Наталья Андреевна, вас, значит, совсем нету дома…

— Именно: совсем.

В кабинете Столетов сел к письменному столу, ещё заваленному книгами и лекциями, а Наташа села в кресло по другую сторону — против него.

— Видишь, Стёпа, мне ужасно трудно будет тебе сказать всё… Жизнь создала такие ложные понятия, что есть вопросы, о которых не принято говорить, о них думают, но не говорят, и это приводит людей к нелепым столкновениям и ненужным страданиям. Ты сейчас поймёшь, о чём я говорю, только раньше я хочу установить, что сцен я делать неспособна, мелкие ссоры я ненавижу и не понимаю в них смысла; то, что я говорю тебе, вполне обдумано, решение, как поступить, мною принято бесповоротно, и потому я могу и говорить, и твои ответы выслушать совершенно спокойно, не теряя самообладания, не унижая ни тебя, ни себя упрёками или слезами. Я в Петербург с тобой не поеду.

— Не поедешь со мной? Почему? Ведь, ты знала, Наташа, уже год тому назад, что я решил, кончив университет, поступить в путей, ты одобряла. Как раз к тому времени, как я кончу, начнётся постройка большой железной дороги на наших окраинах, я сразу получу место на родине…

— Ты туда поедешь со мной?

Столетов откинулся на спинку кресла.

— Туда — на родину!?

— Прошу тебя, Стёпа, погляди на дела так: вот перед тобой сидит женщина, четыре года бывшая самым близким тебе человеком, т. е. прямо часть твоего ума, души и тела. Так вот, пришла минута, когда надо одно отделить от другого, т. е. забыть о женщине и говорить только с равноправным человеком и говорить так вот: взять и раздвинуть двумя руками сердце, чтобы всякую таящуюся там мысль можно было прочесть. Можешь так говорить со мною?

— И ты также будешь говорить?

— Да, также, без личной обиды, без женского взгляда, даю тебе слово…

Столетов закрыл лицо руками, минуту как бы сосредоточился, затем, отняв руки, протянул их на столе.

— Попробую — спрашивай.

Наташа протянула свои и крепко сжала в них его руки.

— Стёпа, можешь ты жениться на мне?

Руки Столетова вздрогнули, ему хотелось крикнуть: «Ага, этого я ожидал, вот они женские расчёты!» — но он вспомнил только что заключённое условие, которое подчеркнуло бы пошлость этого восклицания, и, помолчав, ответил:

— Я об этом не думал.

— Когда мы сходились — да; я верю, что ни ты, ни я не думали об этом, но теперь, через четыре года, когда нам предстоит разлука…

— И теперь не думал…

— Так подумай и отвечай: можешь ты жениться на мне?

— Не могу, уже потому, что нас не повенчает ни один поп: при разводе ты приняла вину на себя и по закону не имеешь права венчаться второй раз.

— Ты это оставь! Жена Охлопова поступила так же, как и я, чтобы освободиться от человека развратного, больного и при этом ещё идиотски самолюбивого, она приняла на себя вину. У неё тот же паспорт, но Охлопов женился на ней, нашёл попа, который венчает, а её дело уладить было труднее: её муж жив, а мой уже умер. Значит, дело не в том, обвенчают ли нас, а опять в том: женишься ли ты на мне?

— Ты старше меня на восемь лет… — Столетов выговорил это и в упор посмотрел на Наташу; он думал, что нанёс ей как женщине самое тяжёлое оскорбление.

— Верно, но ты разницу эту заметил ли хоть в чём-нибудь, в течение этих четырёх лет?

— Нет, конечно…

— Между тем, ты знал её всегда; с первого дня нашего знакомства я не скрывала от тебя ни мои годы, ни моё семейное положение.

— Если ты хочешь знать правду, то тогда я был так влюблён в тебя, что не слушал именно потому, что не сватался за тебя, и, знакомясь с тобой, не подходил к тебе как к девушке, которой делают предложение, а как к женщине, испытавшей любовь и понимающей, чего от неё ждёт влюблённый человек. Может быть, если бы ты тогда спросила меня как теперь: женюсь ли я на тебе, я сразу ушёл бы и не вернулся.

— Очень может быть… Я тогда и не имела права этого спросить у тебя; я хорошо понимала, на что иду, но теперь, когда мы прожили вместе четыре года, я вправе подумать, что мы уже не влюблены друг в друга, но любим, уважаем и привязаны настолько, что не захотим расставаться…

Столетов молчал; ясно было, что мысли эти не приходили ему в голову, и что впервые он углубился в этот вопрос.

Наташа посмотрела на него и продолжала:

— Ты несколько месяцев бывал у меня каждый день, и ты знал, что тогда я не была влюблена в тебя; ты нравился мне как молодой, неглупый, красивый; сходиться с тобой я не думала, но — твоя молодая влюблённость, твои шутки, слова, просьбы, слёзы мало-помалу размягчили моё сердце, я поняла, до чего я одинока, до чего бессмысленно мои дни распределены на конторские занятия и одиночество в часы отдыха от утомительной, скучной службы. Ты должен же понимать, что холостая жизнь женщины совсем не то, что холостая жизнь мужчины. Ведь наше холостое существование — безусловно монашеская жизнь. Чем порядочнее женщина, тем более она стеснена всюду: одной неприлично да и тоскливо, а тех случайных встреч, о которых на другой день мужчина и не думает, у неё не может быть, потому что уж таков закон природы, или жизни, или, вернее, — женского естества, что такие встречи загрязнили бы не только её тело, но и ум, и душу; женщина не может считать мимолётную связь «эпизодом», это непременно падение. Ведь, падших мужчин нет, а женщины становятся падшими, и это не простое слово, — нет — это факт: женщина падает, когда отдаётся без любви, просто — при случае. Я жила совершенно одиноко, монотонно, серо… Ты встретился… полюбил… Сперва я была только польщена тем, что вот такой молодой, сильный, здоровый остановил свой выбор именно на мне; потом сердце моё согрелось, забилось… откликнулось… само запросило любви… Мы сошлись. Я знала, что кончив курс, ты уедешь на родину, но передо мной были четыре счастливых года. Ведь, мы были счастливы? Но, вот, они прошли, и мы должны расстаться.

— Но почему же, Наташа, почему мы должны расстаться? Ведь, я не уезжаю в провинцию, не начинаю карьеры, которая там, конечно, немыслима для человека, стоящего, что называется в фальшивом положении. Мы едем в Петербург, и перед нами ещё несколько лет той же студенческой жизни, полной свободы.

— Я смотрю на это иначе. Если теперь мне надо всю мою справедливость, весь мой ум, чтобы понять и простить тебе нежелание связать со мною твою жизнь после прожитых лет, то как же я буду на это глядеть ещё спустя три-четыре года, когда я уже так сживусь с тобой, что оторваться буду не в силах? Теперь, ты видишь, я не плачу, мало того, я прямо говорю тебе, что оправлюсь, буду жить, снова примусь за труд, может быть, придёт время, я даже в состоянии буду дружески встретиться с тобой и сказать спасибо за прошлое счастье. А кто мне поручится, что через три года я буду такая же? Что, если мои нервы тогда не выдержат; оскорбление покажется слишком сильным?

— Оскорбление!?

— А ты думаешь, это не оскорбление, что человек меня любит, живёт со мною восемь лучших лет своей жизни, но только потому, что он ещё за эти года считает себя школьником, не ответственным за свои поступки перед родными и обществом, но вот, он кончит учиться, войдёт в настоящую жизнь, сделается настоящим человеком и бросит свою любовницу вместе со своей студенческой формой, из которой вырос, и со всеми глупыми, юношескими мечтами, которые, по своей наивной честности, неприменимы в практической жизни.

Столетов тёр лоб, тёр руки, у него был какой-то сумбур в мыслях и чувствах.

— Надо же понимать вещи, как они есть; надо же иметь благоразумие!

— Ну, вот, оно у меня теперь и есть… Простимся!

— Теперь? Да разве я к этому был подготовлен? Разве так можно? — он глядел в её глаза: в них было много муки, но никакой затаённой мысли он в них не нашёл.

— Как же ты будешь жить? Чем?

— Я сама ещё этого не знаю…

— Однако, это очень существенный вопрос…

— Ты заставляешь меня о нём думать?.. Изволь, я буду говорить, но не то, что я решила, так как повторяю, я ни о чём подобном не думала, а то, что мне сейчас приходит в голову. Эта квартира заплачена тобою до сентября, когда кончается контракт; мы с тобой уже говорили о том, что надежды мало на то, чтобы сдать её. Мебель есть и моя, и твоя… Так как ты в деньгах не нуждаешься, то и оставь мне эту квартиру так, как она есть. Моих золотых вещей, серебра, ну там всякой дряни, если продать, можно выручить 200–300 рублей. Я выпишу сюда сына, и так как отец его умер, то опекуны не помешают мне воспитывать его там, где я живу. До сентября — или найду жильцов на две комнаты и в состоянии буду сохранить эту квартиру, или же я продам всю обстановку, что опять-таки даст мне небольшую сумму, найму себе с сыном комнату и снова начну служить. Та же контора или опять даст мне работу, или отрекомендует меня в другую. Иных проектов у меня нет!

— И ты твоё решение не изменишь?

— Не изменю, Стёпа, потому что не мо-гу, не мо-гу!

Она встала и сложила руки.

— Я не хочу страдать, я не хочу, чтобы жизнь изломала меня, теперь я не бегу за тобой, я говорю тебе: «Прощай!» и ты видишь меня здоровой, сильной, крепкой женщиной, ты меня видишь человеком, а поеду с тобой в Петербург… — она вздрогнула и махнула рукой, — ой, как этой страшно! Ведь, произнесённых слов назад не воротишь, и вот этот же твой отказ жениться на мне будет грызть меня там, в новой жизни день и ночь. Срок нового студенчества будет для меня сроком человека, посаженного в тюрьму до казни; я буду каждый день спрашивать себя: «Сколько же ещё осталось? Когда же наступит день окончательной разлуки?..» Боже, избави! Кто за себя поручится? Может, я тогда возненавижу тебя, дойду до отчаяния, потому что… Пойми же, Стёпа, если ты теперь уговоришь меня переехать с тобой в Петербург, то у меня в душе будет жить надежда… Я с ней буду засыпать, с нею буду просыпаться и всё буду ждать, когда ты сам скажешь мне: «Обвенчаемся!» Нет, нет! Жить хитря, скрывая, переходя от надежды к отчаянию, я не могу!.. Простимся… ради Бога, простимся теперь!..

Дальше