Ночь без любви - Виктор Пронин 45 стр.


Понимая, что дел у Квардакова в директорском кабинете нет никаких, что прошмыгнул он туда с единственной целью вставить свое лыко в разговор, Вадим Кузьмич входить не торопился, решив побеседовать с секретаршей, упитанной молодой женщиной с зычным голосом и мохнатыми ногами. Ее звали Анжела Федоровна. Время от времени по заводскому репродуктору она властно вызывала к директору то начальника участка, то бригадира, буфетчицу, водителя персональной «Волги», а то и простого рабочего, подавшего Подчуфарину какое-нибудь прошение да не осмеливающегося напомнить о себе. Причем делала это Анжела Федоровна настолько толково и часто, что весь прилегающий район Москвы был хорошо осведомлен обо всем, что делается на заводе, как продвигается выполнение плана, кому выделяется квартира, кто погорел на пьянке, кто загулял в командировке с недостойной личностью. Домохозяйки района, включив государственные репродукторы и уйдя от мировых и всесоюзных событий, предавались новостям заводским — от них несло жизнью, страстью, все происходило в сию минуту. Знамение времени, ничего не поделаешь.

Анфертьев поздоровался с Анжелой Федоровной, любимицей директора и его первой советчицей, прошелся по приемной, выглянул в окно, убедился, что на заводском дворе сносный порядок, сел на подоконник.

— Что директор? — спросил он как бы между прочим.

— Еще не сняли, — ответила Анжела Федоровна сипловатым, сорванным басом, не прекращая ни курить, ни печатать на машинке.

— А что, могут снять?

— Как пить дать! — прорвались слова сквозь дробь машинки.

— За что? — удивился Анфертьев для виду, поскольку хорошо знал мрачный юмор секретарши.

— За что угодно. За развал работы, за хорошую работу…

— За хорошую разве снимают?

— Снимают, хотя бы для того, чтобы повысить! — Анжела Федоровна усмехнулась, скривившись от дыма, ползущего от сигареты прямо ей в ноздри и в глаза.

— А меня еще не снимают?

— Фотографов вообще не снимают. Их гонят. В шею. Когда нет сил терпеть.

— Да? — переспросил Анфертьев с застывшей улыбкой, но Анжела Федоровна уже забыла о нем.

Поначалу Анфертьев задумывался: почему любой бригадир, мастер, шофер, не говоря уже о заме, почитает за надобность поставить его на место, ткнуть носом в обязанности — дескать, фотограф ты и грош тебе цена в базарный день. Но вскоре перестал это замечать, утвердившись в спасительном пренебрежении к самому себе. Анфертьев открыл, что изгалялись над ним как раз те, кто больше страдал от вышестоящих товарищей.

Окончательно Анфертьев все понял, услышав, как приехавший на завод какой-то пятый зам начальника управления последними словами материл его любимого директора Геннадия Георгиевича Подчуфарина за недостаточное внимание к наглядной агитации — плакатам, лозунгам, транспарантам, щитам и призывам, которые должны были радовать глаз рабочего человека, куда бы этот глаз ни упал и где бы этот рабочий ни оказался. Оказывается, еще на подходе к заводу, за несколько кварталов он должен видеть приветственные слова, которые настраивали бы его на высокопроизводительный труд. Подчуфарин, налившись краской, или, лучше сказать, покраснев от нахлынувших чувств, в белоснежной рубашке с тесным воротником и при плохом галстуке, смиренно склонившись над столом, записывал указания вышестоящего гостя. А тот, поглядывая на случайно заглянувшего фотографа с несколькими снимочками в черном конвертике, продолжал неторопливо костерить директора. Анфертьев все порывался уйти, чтобы избавить отца родного Подчуфарина от позора, но гость останавливал его, извинялся перед ним, перед фотографом, за то что прервал важную его беседу с директором, и снова принимался за Геннадия Георгиевича. А когда все-таки убрался, уехал, укатил на черной блестящей машине с уймой фар и подфарников, Анфертьев, стоя у окна директорского кабинета, смотрел, как Подчуфарин говорит благодарственные слова высокому гостю, улыбается вслед, с прощальной грустью машет рукой, а потом, круто повернувшись, направляется в подъезд. Вадим Кузьмич представил, как он поднимается по лестнице, идет по коридору, глядя прямо перед собой, не смея взглянуть на стоявших вдоль его пути сотрудников, поскольку не уверен, что совладает со своим лицом, со своим голосом. В кабинет директор вошел молча, и в глазах у него была обесчещенность.

— Геннадий Георгиевич, а вы не могли бы послать его к чертовой матери? — спросил Анфертьев.

Подчуфарин сел за стол, не глядя, взял конвертик со снимочками, повертел в пальцах и бросил одно слово: «Идите!» И Анфертьев вышел, понимая: директора покоробило сочувствие фотографа. Главный инженер — нормально, главбух — тоже куда ни шло, даже зам, этот пустой человечишко, коротающий годы в ожидании, пока где-то, на каком-то заводике помрет от возраста и болезней тамошний директор, даже Квардаков мог выразить директору сочувствие. Но фотограф?! Как знать, может быть, сочувствие Анфертьева унизило директора куда больше, чем высокопоставленный мат. Осознав это, Анфертьев не подумал о Подчуфарине ничего плохого, он лишь усмехнулся, вскинув бровь, но где-то в нем образовалось место, которое потом заполнили мысли злые и беспощадные.

Через несколько дней, вручая директору конверт с фотографиями, сделанными на заводской спартакиаде, Анфертьев, не слушая восторгов, непочтительно перебил Подчуфарина:

— Геннадий Георгиевич, а вам не кажется, что на вверенном вам предприятии лишь один человек работает более или менее прилично?

— Кто же это?

— Фотограф Анфертьев.

Подчуфарин с интересом посмотрел на Вадима Кузьмича, потом на зама: каково, мол? Еще раз перебрал снимки, небрежно сдвинул их в сторону.

— Может быть, — ответил он. — Очень может быть. Но ведь ваше усердие никак не отражается на качестве продукции, на плановых показателях. Верно?

Анфертьев собрал снимки, сложил в черный конверт, поднял глаза:

— Я могу идти?

— Вы мне не ответили, — напомнил Подчуфарин.

— Вы о чем? Отражается ли мое усердие на качестве снимков или снимки на качестве моего усердия? Благодаря моим кадрам вы забыли о трудностях с кадрами, — пошутил Анфертьев. — На завод пришли неплохие специалисты… Но это все, конечно, чепуха. На плановых показателях больше всего отражается усердие машинистки, Анжелы Федоровны.

— Что вы хотите сказать? — встрепенулся Квардаков, уловив в словах Анфертьева второе дно.

— Не больше того, что вы поняли, Борис Борисович.

— Вы намекаете на то, что мы занимаемся очковтирательством? — зам сурово нахмурился, готовясь дать достойный отпор наглецу.

— Упаси боже! — Анфертьев, как дурак, замахал руками. — Я только хотел сказать, что одиночные усилия кого бы то ни было мало отражаются на конечных результатах.

— Даже усилия директора?! — Квардаков поперхнулся, ужаснувшись своему вопросу.

— Разве что директора, — улыбнулся Анфертьев так, будто лет двадцать проработал на дипломатическом поприще в недружественных нам странах, предпочитающих капиталистический путь развития.

— Ваши слова ко многому обязывают, — заметил Подчуфарин многозначительно. В его тоне более зрелый человек мог бы ощутить нечто вроде угрозы, но Анфертьев не пожелал.

— Не возражаю! — ответил Вадим Кузьмич. И с тех пор никакие ссылки на срочность, важность задания не могли заставить его сдать фотографии, не доведенные до последней стадии совершенства. Только отглянцованные, обрезанные скальпелем под линейку, отобранные в строгом порядке, только такие снимки ложились на стол Подчуфарину.

Анфертьев в разговоре с директором не зря поиграл словом «кадр». Дело в том, что действительно благодаря его усилиям заводец был известен гораздо более других, мощных, современных предприятий. Уступая настоятельным советам жены, Вадим Кузьмич стал посещать редакции газет и предлагать снимки на производственные темы. Снимки его были лучше тех, которые делали газетные фотографы, измордованные сроками, починами, прожорливостью газеты. И когда ответственный секретарь товарищ Ошаткин перебирал тощую папку со снимками, решая, чем бы украсить первую полосу, чем порадовать читателя, истосковавшегося по волнующим новостям, чаще всего его безутешный взгляд останавливался на снимках Анфертьева. И завод по ремонту строительного оборудования опять оказывался на первой полосе, в центре внимания, на вершине успеха. Лучшие специалисты, сбитые с толку снимками Анфертьева, бросали свои предприятия и почитали за честь быть принятыми на завод, а потом с недоумением оглядывались по сторонам, видя не больно благоустроенные цехи, захудалое оборудование, неразбериху в производственных делах.

Ответственный секретарь Ошаткин не единожды заводил разговор с Анфертьевым, предлагая ему должность фотокорреспондента. Вадим Кузьмич не отказывался, благодарил за доверие, но просил подождать — дескать, на заводе производственные трудности. Ошаткину нравилось, что Анфертьев так любит предприятие, уважает общественные интересы. Он полагал, что эти качества сделают Анфертьева незаменимым человеком в газете. Однако проходил месяц за месяцем, Вадим Кузьмич продолжал радовать читателей отличными фотографиями, но подавать заявление об уходе с завода не торопился. И была тому важная причина, о которой не знала ни единая живая душа на всем белом свете. Причина все больше овладевала мыслями Анфертьева и на сегодняшний день овладела настолько, что, сам того не желая, во все свои дела, слова и устремления он невольно вносил поправку на эту самую причину. Тайна томила его душу, мешала покинуть завод и отдаться почетным обязанностям фотокорреспондента, которые…

Ответственный секретарь Ошаткин не единожды заводил разговор с Анфертьевым, предлагая ему должность фотокорреспондента. Вадим Кузьмич не отказывался, благодарил за доверие, но просил подождать — дескать, на заводе производственные трудности. Ошаткину нравилось, что Анфертьев так любит предприятие, уважает общественные интересы. Он полагал, что эти качества сделают Анфертьева незаменимым человеком в газете. Однако проходил месяц за месяцем, Вадим Кузьмич продолжал радовать читателей отличными фотографиями, но подавать заявление об уходе с завода не торопился. И была тому важная причина, о которой не знала ни единая живая душа на всем белом свете. Причина все больше овладевала мыслями Анфертьева и на сегодняшний день овладела настолько, что, сам того не желая, во все свои дела, слова и устремления он невольно вносил поправку на эту самую причину. Тайна томила его душу, мешала покинуть завод и отдаться почетным обязанностям фотокорреспондента, которые…

2

Вы не поверите — прошло два года со дня написания предыдущего слова! Два года пронеслось с того момента, когда оставили мы Анфертьева на подоконнике приемной. Автор, откровенно говоря, изменил Анфертьеву, отдав свое время и силы другим героям, сугубо положительным, не отягощенным зловещими замыслами, которые если и бросают взгляды на старинные сейфы, то исключительно из любви к прошлому.

Но все это время перед мысленным взором Автора маячил Анфертьев, ерзающий на жестком подоконнике директорской приемной. Он, словно сказочный принц, замер на эти два года, а перед ним, окаменев у микрофона, сидела секретарша с мохнатыми коленками, Анжела Федоровна. А в кабинете маялись, бессмысленно уставясь друг на друга, Геннадий Георгиевич Подчуфарин и его незадачливый зам Борис Борисович Квардаков. Ни единым словечком не смогли они обмолвиться. Смотрели друг на друга, моргали глазами и никак не могли понять, что происходит, почему вдруг все остановилось. А самое страшное — из ворот завода не вышло ни одного отремонтированного бульдозера, трактора, экскаватора. Именно это обстоятельство огорчает Автора более всего. Но он утешает себя тем, что ему на два года удалось задержать особо опасное преступление. Деньги находились в обороте и приносили пользу народному хозяйству.

Анфертьев… Вернемся к нему, позабыто сидящему в приемной и рассматривающему в окно заводской двор. Там снова забегали электрокары, сдвинулись грузовики, раскурили наконец рабочие по сигаретке и упал с крыши кирпич, два года страшновато провисевший в воздухе напротив окон второго этажа. Его раскачивало осенними ветрами, на нем скапливался снег, он разогревался на летнем солнце, а по ночам его освещала так же потерянно висевшая луна. Упал кирпич, будто и не было в его судьбе странных двух лет, когда он жил по другим законам мироздания. О, сколько у него будет воспоминаний и как возненавидят его другие кирпичи… Но это другая история.

Жесткий, целесообразный век с грохотом катился по земле, проглатывая судьбы, страны и народы, сжирая леса, выпивая реки и озера, загаживая океаны, побеждая пустыни и порождая новые, уничтожая миллионы и порождая миллионы новых жильцов для этой круглой коммуналки — Земли. И не было ему никакого дела до отдельных товарищей, пытающихся отстоять свои жалкие и смешные представления о способностях, призвании, помнящих старые нелепые потешки вроде самостоятельности мышления, независимости мнения… Кому это все нужно и зачем? Какая от всего этого может быть польза?

Анфертьев по простоте душевной все еще полагал, что его хорошие качества нужны, что его искренность может служить общему делу, что его призвание тоже небесполезно для общества. В этой жестокой ошибке, или, лучше сказать, милом заблуждении, его оправдывало только то, что он был не одинок. Ходят, ходят по земле неудачники, постепенно превращающиеся в озлобленных кляузников. Жалуются, пишут, возмущаются, а все идет от их непомерной гордыни, которая мешает им принять законы века и обрести в этом радость, счастье и упоение. Нет, не желают. В результате Большой Маховик перемалывает их, как песчинки, и отбрасывает в сторону растерзанных, старых и слезливых.

Но Анфертьев противился, не мог он отказа от своего презренного эгоизма. Часами, случалось, бродил вокруг завода, не находя в себе сил войти и приняться фотографировать для стенда «Не проходите мимо», для фотоальбома «Наши достижения», для аллеи «Ими гордится наш завод», для доски «Они позорят наш завод». А когда наконец ему удавалось заставить себя отснять положенное, за час он уставал так, будто отработал полную смену, и домой уходил, еле волоча ноги.

Таким человеком оказался этот Анфертьев, но что же делать! Встречаются люди и похуже. И вряд ли кто-нибудь, глядя на Вадима Кузьмича, улыбающегося, общительного, готового пошутить, надерзить, всегда при хорошем галстуке, выбритого, умытого и причесанного, вряд ли кто мог догадаться, как тяжело давался ему каждый день. Но не будем его жалеть — нам не легче. Мы тоже бываем очаровательны, однако это нисколько… Ну, и так далее.

Дело, которое предстоит Анфертьеву, настолько необычно, что, право же, лучше не оставлять его ни на минуту. Вот он легко спрыгнул с подоконника и, ощущая покалывание в ноге от долгого сидения, прошелся по ковровой дорожке — высокий, подтянутый, насмешливый, в сером костюме, рубашка тоже серая, но светлее, галстук производства Чехословацкой Социалистической Республики, красный с еле заметной светлой ниткой наискосок. У небольшого зеркала он остановился и пристально посмотрел себе в глаза, будто спрашивая себя о чем-то важном, будто советуясь с собой.

За это время Вадим Кузьмич немало передумал, многое потеряло для него всякую ценность, но зато обрели влияние на его судьбу события, которым раньше он не придавал значения. Так бывает и с теми, кто уже решился потревожить свой Сейф, а свой Сейф есть у каждого, и с теми, кто пока еще не додумался до этого, кто колеблется и прикидывает.

Анжела Федоровна докричала очередной нагоняй какому-то мастеру и, оторвавшись от микрофона, недоуменно посмотрела на Анфертьева.

— А ты чего здесь торчишь? Директор вызывал? Ну и иди.

Представляете себе недоумение домохозяек округи, которые два года не слышали зычного баса Анжелы Федоровны и ничего не знали о жизни завода! А в каком положении оказались наши плановые органы, министерства и ведомства, на два года лишившиеся производственных мощностей завода! Но надо отдать им должное, они сумели перераспределить заказы таким образом, что на общем итоге это не отразилось. Впрочем, они могли и не заметить исчезновения завода по ремонту строительного оборудования, и такое случается.

Анфертьев поправил галстук, толкнул дверь и вошел в кабинет.

— Здравствуйте, Геннадий Георгиевич!

— А, Анфертьев… — хмуро проговорил Подчуфарин, еще не оправившись после пробуждения. — Что скажешь?

— Осень, Геннадий Георгиевич. Осень.

— Ну и что? — красноватое лицо директора выразило удивление. — Что из этого следует?

— Зима следует.

— Это хорошо или плохо?

— Плохо.

— Почему? — спросил Подчуфарин, раздражаясь. Разговор с фотографом затягивался.

— Падает освещенность предметов. Приходится увеличивать выдержку, открывать диафрагму. Это, в свою очередь, приводит к потере резкости изображения. О чем я вас заранее предупреждаю. Отсутствие резкости на снимке уменьшает количество подробностей, в результате информационная насыщенность фотографии падает.

— Да? — Подчуфарин выразительно посмотрел на Квардакова, и тот в мимолетный миг встречи своего взгляда с директорским успел, все-таки успел, проходимец, состроить горестную гримасу. Дескать, что взять с человека — фотограф! — Да, — опять протянул Подчуфарин. — Скажи, Вадим, ты бы пошел на мое место?

— Конечно, нет.

— Почему? — обиделся директор.

— Мне пришлось бы отказаться от многих вещей. Думаю, что приобрел бы я меньше, чем потерял.

— И что бы ты потерял? — спросил Квардаков, чувствуя неловкость оттого, что разговор идет без его участия.

— Самого себя, например.

— Ха! Велика потеря! — хмыкнул Квардаков и преданно уставился на директора белесыми, узко поставленными глазами.

Подчуфарин помолчал, выпятив вперед губы, передвинул календарь на столе, в окно посмотрел, на поблекшие клены, на капли, падающие с крыши мимо его окна, на серое небо, заводскую трубу…

— Ты полагаешь, что со мной это уже произошло?

— Может быть, не полностью, не окончательно…

— Ты не прав, Анфертьев. Ты не прав. Ты совершенно не прав. Разве ты не отказываешься от самого себя, занимаясь работой пустой и никчемной? Разве ты не пренебрегаешь своими желаниями, проходя мимо магазина только потому, что у тебя пусто в кармане? А здороваясь с постылыми людьми, желая успехов сволочи, поздравляя подонка, разве ты не предаешь самого себя? Разве не становишься при этом и сам немного мерзавцем, а? Анфертьев!

Назад Дальше