Ночь без любви - Виктор Пронин 63 стр.


Анфертьев оказался в сложном положении. Он готов был отвечать на прямые, самые жестокие вопросы, но у него ни о чем не спрашивали, его просили поделиться соображениями, и он почувствовал подвох.

— Мне трудно об этом говорить, — начал Анфертьев, но Следователь перебил его.

— Почему?

— Вы знаете гораздо больше меня…

— Ничуть! — воскликнул Следователь. — Мои знания никак не связаны, они рассыпаются в руках, понимаете?

— Вы говорите о подготовке к ограблению… Мне об этом ничего не известно. Грамотно ли она проделана, проделана ли… Вы сказали, что все сделали два человека…

— Как бы два! — в горячности воскликнул Следователь. — Как бы два! А сколько на самом деле… Я этого не знаю.

— Вы говорите, что вина Квардакова доказана?

— Да!

— Мне трудно в это поверить, — осторожно сказал Анфертьев. — Очевидно, доказательства имеют значение для суда, я же позволю себе… не поверить. У меня хорошие отношения с Борисом Борисовичем, и я…

— Другими словами, вы сомневаетесь в его вине? Вы что-то знаете? Скажите, помогите следствию… Уж если вы цените свои отношения с Квардаковым, то вы не можете безразлично относиться к его судьбе, вы должны ему помочь, верно?

Такого поворота в разговоре Анфертьев не ожидал. Он помолчал, глядя в пол, перекинул ногу за ногу, исподлобья посмотрел на Следователя:

— А как отнесся к вашим доказательствам сам Борис Борисович?

— У меня такое ощущение, что он все время думает о другом. Мои вопросы словно отрывают его от более важных мыслей… Он как-то спросил меня, допрашивал ли я вас… Потом поинтересовался показаниями Луниной, вашего кассира. Мне кажется, что он не всерьез относится к тому положению, в котором оказался. Как если бы слишком затянулась неудачная шутка и вот-вот все прояснится и станет на свои места.

Ввели Квардакова.

Борис Борисович был все в том же своем мохнатом пиджаке, но теперь ворс совсем погас, свалялся комьями. Однако вошел он легко, увидев Анфертьева, быстро шагнул к нему и, двумя руками сжав ладонь Вадима Кузьмича, пытливо посмотрел в глаза, словно хотел спросить о чем-то, но так и не спросил. Анфертьев отметил про себя, что Борис Борисович похудел, черты лица его обострились, глаза стали еще ближе друг к другу, сделались меньше, и в них появилась смятенность. Квардаков сел на приготовленный для него стул, уставился в стену прямо перед собой, ожидая вопросов.

— Вадим Кузьмич Анфертьев — единственный человек, который не верит в вашу виновность, — бесстрастно произнес Следователь.

— Да? — живо обернулся Квардаков и посмотрел на Анфертьева с некоторой подозрительностью. — Это правда, Вадим? Но почему ты не веришь очевидному?

— А что очевидно, Борис Борисович? — с чувством произнес Анфертьев и вдруг осознал, что вот эти его слова, произнесенные так сочувствующе, едва ли не самое подлое из всего, что он сделал. Он мысленно усмехнулся своему падению, но не возникло в нем ни раскаяния, ни сожаления. Он начинал привыкать к этому нервному типу с бледным лицом и хорошим галстуком. Хотя прошло больше месяца после происшествия в заводоуправлении, Анфертьев не торопился брать деньги из папки. Но все чаще ловил себя на мысли, что и затягивать с этим делом не следует. Ему стали видеться кошмары, от которых он просыпался, вцепившись пальцами в подушку, — какие-то люди очищали архив, выбрасывали в окно пыльные папки, грузили в грязные машины, вывозили на городскую свалку и там сжигали их. А грузчики были неестественно веселы, они не знали, что ворочается в толстой папке, отчего из-под ее картонок просачивается такой тяжелый стелющийся дым — желтый, зеленый, фиолетовый. Струи его свивались, заворачивались в спирали и походили на галактики, которые Анфертьев видел когда-то в школьном учебнике по астрономии. И эти зеленые, красные, синие вселенные вертелись у него перед глазами, как шутихи в праздничном небе, сталкивались, кружились, возникали и гасли звезды, и миллиарды лет со свистом проносились мимо него, и миры корчились в денежном дыму, рождаясь и умирая в тяжелом воздухе городской свалки… — А что очевидно, Борис Борисович? — с чувством произнес Анфертьев, протянул руки к Квардакову, даже пальцами своими пытаясь послать волны сочувствия и скорби.

— Но столько улик, Вадим! Откуда они?

— Для меня их не существует! — и ответил, и уклонился от ответа Анфертьев.

— Почему? Почему ты им не веришь, если уже я начинаю принимать их, если мне они уже кажутся убедительными?

— Я видел вас все обеденное время. До последней минуты. Мы с вами договаривались ехать в театр. Может быть, для кого-то, — он покосился в сторону Следователя, — эти напильнички имеют значение, но я знаю совершенно твердо — у вас не было времени совершить все это.

— А краска? — напомнил Следователь.

— Неужели она была в бутылке с кефиром? — вскинулся надеждой Квардаков…

— Но я тоже держал ее в руках, — заметил Анфертьев.

— Да, верно… Пока я ходил за деньгами, ты держал ее в руках. И твои руки остались чистыми. Ты был в театре? — спросил Квардаков.

— Был, — кивнул Анфертьев. — Им понравились мои снимки, они сказали, что у меня золотые руки.

— Тебя берут? — спросил Квардаков с таким напряжением, будто для него сейчас не было ничего важнее.

— Берут. Я сказал, что буду с месяц занят… Пока идет следствие. А потом готов отдать себя в полное их распоряжение.

— Ну и слава Богу, — облегченно откинулся Квардаков. — Хоть это удалось. А что Света?

— Нормально. Подписка о невыезде… Мы с ней почти не видимся.

— Почему?

— Не знаю. Она… переживает… От разговоров уклоняется. С ней что-то происходит… Мне так кажется.

— Вы не могли бы мне устроить очную ставку с Луниной? — обратился Квардаков к Следователю.

— Зачем? У вас нет расхождений в показаниях. А устраивать из очной ставки свидание… Так не принято..

— Я хочу ее видеть! Поймите, — Квардаков прижал руки к груди, — у меня нет других просьб, жалоб, нареканий… Мне нужно ее увидеть. Хотя бы для того, чтобы попрощаться. А?

— Скоро будет суд. Она вызвана в качестве свидетельницы. Увидитесь и попрощаетесь. Взглядами, — жестковато ответил Следователь.

— Вы думаете, будет суд? — спросил Квардаков со странной улыбкой.

— Совершенно в этом уверен.

— Суда не будет, — твердо сказал Квардаков, глядя невидяще в стенку прямо перед собой. — Вадим, скажи Свете, что суда не будет.

— У вас есть доказательства вашей невиновности? — растерянно спросил Следователь.

— Да. Есть.

— Так предъявите их!

— Я сделаю это, когда сочту нужным. А теперь прошу отвести меня в камеру. Я устал.

Квардаков вышел, не взглянув на Анфертьева.


Ближайшей ночью Квардаков покончил с собой в тюремной камере.

Он повесился на оконной решетке, использовав жгут, сплетенный из собственной рубашки, которую купил когда-то исключительно ради Светы и был несказанно рад, когда она заметила его обнову. На рассвете сокамерники увидели раскачивающееся тело, подняли крик, вызвали дежурного. Срезали жгут, освободили шею, но было уже поздно. Борис Борисович провисел несколько часов.

Накануне он затребовал нотариуса и по всем правилам юридического искусства составил дарственную. Отныне его машина принадлежала Анфертьеву. Это были «Жигули» красного цвета, в отличном состоянии, поскольку Квардаков, слегка злоупотребляя служебным положением, время от времени поручал лучшим механикам завода посмотреть машину. Да и стояла она в заводском гараже — в безопасности, в тепле, всегда смазанная и заправленная.

А Свете завещал несколько подписных приложений к журналу «Огонек» на будущий год и японский магнитофон.

Произошло событие настолько значительное, что оно потребовало отдельной главы, подробного описания душевного смятения Бориса Борисовича Квардакова, чувства безысходности, охватившего его, возникла необходимость рассказать о тюремной камере, ее гнетущей обстановке, о сокамерниках, этих непрошеных советчиках, которые и убедили Квардакова в безнадежности его положения. Но Автору пришлось, не без колебаний правда, отвергнуть эти соблазны. Они нарушили бы все повествование, перекосили бы его в криминальную сторону. А кроме того, описывать, как Борис Борисович, в ужасе перед судом, на котором ему пришлось бы предстать опасным преступником, безнравственным, падшим человеком, расхитителем народного добра, не выдержал душевных мук и повесился, — работа тяжелая и неблагодарная. Эти страницы обязательно вычеркнет знакомая нам литературная дама, и правильно сделает. В самом деле, только представьте: Квардаков раскачивает тюремную решетку, чтобы убедиться, что она выдержит его вес, небольшой в общем-то вес заместителя директора ремонтного завода, рвет на полоски белую рубашку, с которой у него связано столько воспоминаний и надежд, плетет из полосок жгут, захлестывает его на собственной шее и под равнодушный храп преступников…

— Нет, так нельзя, — убежденно скажет дама и перечеркнет страницу крест-накрест.

Но в то же время нужно заметить, что жизненные неурядицы, случавшиеся с Квардаковым до сих пор, были не слишком серьезными, они не закалили его, не воспитали в нем разумного недоверия или, скажем, здравого пренебрежения к общественному мнению. Наверно, не было у него случая убедиться, что мнение это не всегда справедливо и окончательно. Похоже, Квардаков был из тех людей, для которых самой страшной была мысль о том, кто что про них подумает, скажет, как посмотрит, в каком виде во сне увидит. Вообще-то, все мы испытываем подобные страхи, по ведь не вешаемся же… Иначе некому было бы описывать такие вот истории, некому было бы их читать.

Задумаемся о другом: а почему, собственно, Квардаков завещал свою машину именно Анфертьеву? Промашка Автора? Никакой промашки. Прежде всего, Квардаков был одинок. А те люди, с которыми его сталкивала судьба, не вызывали в его душе теплоты и привязанности. С Анфертьевым у Квардакова установились дружеские отношения достаточно давно. Анфертьев изготовил несколько превосходных портретов зама, тот, в свою очередь, отвел его в театр, где ему предложили работу, более интересную и выгодную. Вадим Кузьмич на протяжении долгого следствия твердо придерживался мнения, что Квардаков ни в чем не виновен, что он честный человек и оказался втянутым в эту историю только по дикому стечению обстоятельств. И ни улики, обнаруженные Следователем, ни общее осуждение коллектива, ни доводы разума не могли поколебать Анфертьева. Приказав себе вести себя столь мужественно и благородно, Вадим Кузьмич этим как бы искупал собственную вину.

Шли дни, мелькали допросы и очные ставки, уточнялись минуты и секунды злосчастного обеда, Следователь заполнял документами третий том уголовного дела — Анфертьев оставался непреклонен. О, сколько знакомых, соседей, подчиненных и руководителей отшатнулись за это время от преступного Квардакова, сколько людей искали и находили в его характере, в его внешности, в прошлом столько отрицательного, что было даже удивительно, как он до сих пор оставался на свободе.

А Анфертьев твердил свое.

И постепенно само ограбление, которое он так ловко провернул, позабылось, подернулось дымкой времени, страхи ушли, а суть происшедшего измельчилась в вопросах Следователя, в бесконечном уточнении подробностей, в долгой череде дней, не приносящих ничего нового. И нет удивительного в том, что в предсмертный час перед мысленным взором бедного Квардакова возник именно Анфертьев, как человек неподкупной порядочности и высокой гражданской совестливости.

Дотошный читатель, однако, призадумается: а почему бы Борису Борисовичу не подарить машину Свете? Ведь, судя по некоторым скромным намекам Автора, он относился к кассиру далеко не равнодушно, и только его недоступная должность мешала Квардакову вести себя более раскованно и целеустремленно по отношению к Луниной. Знали, знали же о подавленных вздохах Квардакова и он сам, и, конечно, Света, она о них догадалась раньше самого Бориса Борисовича, знал и Анфертьев, относясь к ним со смешанным чувством ревности и снисходительности. Более всего умиляли Анфертьева томные взгляды узко поставленных глаз Квардакова — в них столько было любовной тоски и неги! И вздохи его умиляли, и новые несуразные галстуки, и даже кисточки, которыми Квардаков украсил окна своей машины, чтобы сделать ее более привлекательной для Светы.

Так почему же в таком случае «Жигули» не достались кассиру? При нынешнем повальном стремлении к обладанию автомобилями такой вопрос никому не покажется праздным.

Мелькнула у Квардакова мысль подарить машину Свете, мелькнула. Но, поразмыслив, он отказался от этой затеи. И правильно сделал. Подарок от человека, запятнавшего себя грязными делами, от человека, который повесился в тюрьме… Нет, дорогие товарищи, такой подарок мог пагубно отразиться на чести и достоинстве девушки. Едва только в смятенном мозгу Квардакова пронеслись слова «машина висельника», он тут же отказался от своего намерения. Анфертьеву же положено быть менее чувствительным к подобным нравственным тонкостям.

Было еще одно соображение. Хотя задержанным оказался один Квардаков, не снимались подозрения и со Светы. Она кассир, у нее ключи, во время знаменитого обеда она несколько раз отлучалась, якобы прогуливалась. Поэтому Следователь не обделял и ее своим вниманием. А теперь представьте, что Квардаков дарит ей свою машину, — подозрения только усугубятся. Значит, решат многие, между ними действительно был сговор! «Просто так невинным девушкам не дарят в наше время машины», — скажет испорченный жизнью обыватель. И будет прав.

И Борис Борисович Квардаков отказался от мысли подарить машину Свете. Он отписал ей магнитофон и приложения к журналу «Огонек», которые сумел как-то выбить, опять же злоупотребив служебным положением. Вряд ли стоит осуждать его, поскольку подписаться в наше время на приличное издание, можно, лишь злоупотребив положением, деньгами, знакомством с театральным кассиром, с уборщицей поликлиники, с банщиком, официантом. Что делать, злоупотребляем старыми заслугами, орденами отцов, юными секретаршами, собственным происхождением, произношением и подписываемся, подписываемся, подписываемся! Но не будем каяться и посыпать голову пеплом. Что ни говори, а из своих скромных доходов мы оплачиваем полиграфическую промышленность крупнейшей державы мира, а потом вовсе не исключено, что как-нибудь тихим одиноким вечером мы возьмем да и раскроем новенький, похрустывающий, попахивающий волнующим запахом клея и коленкора томик, возьмем да и прочтем страничку-другую, чего не бывает…


Когда Анфертьев получил очередную повестку от Следователя, его охватило состояние покорной безнадежности. Он еще не знал о трагическом происшествии в тюремной камере и поэтому лишь хмыкнул, прочитав приглашение.

— Что-то, я смотрю, не остывает у Следователя интерес к твоей особе, — сказала Наталья Михайловна. — Что ему от тебя нужно? — спросила она не дождавшись ответа.

— Черт его знает, — вяло ответил Вадим Кузьмич, заталкивая руку в рукав плаща. Пиджак на нем сбился комом, плащ оказался перекошенным, но Анфертьев не замечал этого.

— Вадим! — произнесла Наталья Михайловна ошарашенно. — Да ты небрит!

— Думаешь, Следователь это заметит?

— Тебе мало, что заметила я?

— Если бы я взялся исправлять все недостатки, которые ты во мне видишь… У меня бы ни на что другое не осталось времени.

— А зачем тебе еще на что-то время? По-моему, самое достойное занятие для мужчины — исправлять недостатки, замеченные женщиной. Учти, Анфертьев, я вижу далеко не все, я ко многому привыкла, со многим смирилась. Свежий взгляд рассмотрит куда больше, он будет безжалостнее и потому справедливее.

— Ты полагаешь, что безжалостность и справедливость…

— Да! — ответила Наталья Михайловна уже из прихожей. — Да! — повторила она с лестничной площадки. — Да! — донесся ее голос с улицы.

Анфертьев отвел Таньку в сад, вернулся домой, медленно разделся, бросив в кресло плащ, пиджак, рубашку. Он хотел бросить в эту кучу и галстук, но с удивлением обнаружил, что на нем нет галстука. Анфертьев озадачился, пригорюнился. Надо же, подумал он, похоже, со мной что-то происходит…

— Так нельзя, с этим надо бороться, — проговорил он подвергнувшиеся слова и отправился бриться. А через полчаса поймал себя на том, что сидит на краю ванны, уставившись в махровое полотенце производства Китайской Народной Республики. На полотенце были изображены диковинные птицы с длинными хвостами, но от многократной стирки хвосты поблекли, повылезли, и птицы стали похожи на обыкновенных кур.

С трудом поднявшись, Анфертьев заставил себя побриться, надел голубую рубашку, постоял перед дверцей шкафа, выбирая галстук. Безошибочно взял темно-синий, гладкий и, остановившись перед зеркалом, неприязненно осмотрел себя.

— Да, старик, — сказал он вслух, — что-то, я смотрю, большие деньги если и повлияли на тебя, то далеко не в лучшую сторону. Хиреешь, старик. И что-то не торопишься вынести с завода эту паршивую папку с мешком внутри, не торопишься…

Он попытался понять, почему. Страшно? Нет, теперь это можно сделать спокойно, вынести в фотосумке, можно вообще каждый день брать по пачке, по две, но три… Нет. Он даже заметил за собой нежелание смотреть на дверь архива. Иногда накатывалось желание, чтобы в квартире сделали обыск и убедились в его честности, хотелось, чтобы за ним следили, записывали бы все покупки, и чтобы каждый раз убеждались: он не тратит ни копейки сверх того, что зарабатывает. Он стал брать билеты в автобусе, чего раньше избегал. Как-то продавщица дала ему лишнее яйцо, и Анфертьев с гордостью за самого себя это яйцо ей вернул. Как-то его охватила полнейшая уверенность в том, что за ним следят, и он начал вести себя подчеркнуто раскованно, показывая невидимым наблюдателям свою беззаботность. И даже то, что он не торопился брать мешок из архива, наполняло его надеждой, что все происшедшее еще может обернуться шуткой и он еще подумает, он еще решит, как ему поступить.

Назад Дальше