Кто теперь знал, думала ли в самом деле Варея, что ее смерть даст кнесинке время и поможет спастись от убийц? Ох, навряд ли. Волкодаву было стыдно собственного душевного безобразия, но он в том весьма сомневался. А впрочем, песни вот так и нарождаются.
Декша закончил ее молитвой Светлым Богам, прося Их позволить парню и девушке если не соединиться, то хотя бы видеться на том свете. Известно ведь, что у каждого народа свои небеса.
Кнесинка Елень слушала молча, с застывшим лицом, служанки всхлипывали, вспоминая подругу. Мал-Гона шепнул что-то своим, и в скором времени из рук в руки проплыла пузатая фляга.
– За помин души, – сказал вельх и вынул костяную затычку. – Отведай первой, государыня.
Кнесинка отведала, не поморщившись, и передала флягу Дунгорму.
– Эх! – сказал Аптахар, когда души были должным образом помянуты и из флаги вытрясли последние капли. – Отец Храмн, чья премудрость сравнима только с длиной его… ну, в общем… Короче, он не велел топить мертвых в слезах. Я слышал, те, по ком много плачут, не могут вознестись: поди втащи с собой на небо лохань со слезами! Дайте-ка мне ее сюда, пятиструнную, Хегг ею подавись, поминать так поминать!
Аптахар пел гораздо хуже сына, оставшегося в Галираде, да и на арфе не играл, а скорее бренчал, громко, но без особого ладу. А уж песня, которой он разразился, иных заставила испуганно подскочить. Исполнять такое при кнесинке поистине возможно было только в конце дальней дороги, когда пережитые вместе опасности и труды превращают хозяев и слуг в ближайших друзей.
Посланник Дунгорм в ужасе покосился на кнесинку, но государыня не остановила певца. Аптахар же со смаком перечислял племена и народы, жизнерадостно сравнивая девичьи достоинства и воспевая разнообразие утех:
К середине песни вокруг костра начали украдкой хихикать.
– Про вас бы, мужиков, такую сложить, – буркнула Эртан. Рана не давала ей смеяться как следует.
– А ты займись! – посоветовал Аптахар. – Только сперва… каждого это самое, чтобы сравнивать. Хихиканье сменилось откровенным хохотом. Мангул вместе с мальчиком скромно примостились за спинами воинов, на самой границе освещенного круга. Маленькая женщина взяла на колени галирадские гусли: на них порвалась струна, и у раздосадованного игреца, как водится, не сыскалось нужной на смену. Мангул осторожно примеривалась к малознакомому инструменту, гладила пальцем струны и подносила к уху – слушала, как поет. Это не прошло незамеченным.
– А ты, похоже, толк смыслишь! – сказал сидевший поблизости длинноусый вельх. И торжествующе заорал: – Лекарка спеть хочет! Заклинания колдовские!.. Ребята, спасайся, сейчас присушит-приворожит!..
Женщина испуганно отшатнулась, а паренек взвился на ноги, стискивая кулаки. Кнесинка послала Лихобора:
– Приведи ее сюда.
Молодой телохранитель подошел к Мангул, перешагивая через ноги воинов.
– Пойдем, государыня зовет. Не бойся. А ты, малый, воевать погоди.
– Ты правда хочешь спеть для нас, добрая знахарка? – спросила кнесинка Елень, когда Мангул предстала перед ней, прижимая к груди гусли с болтающейся струной. – Ты умеешь?
Ответил мальчишка:
– Раньше моя приемная мать пела для людей, венценосная шаддаат. Нас за это кормили.
– Вот даже как? – удивилась кнесинка. – Значит, нам повезло. Спой что-нибудь, чего не слыхали в наших краях.
– Только околдовывать не вздумай, – хмыкнул Мал-Гона. – Все равно не получится.
Волкодав вытряс из потертой коробочки берестяную книжку, повернул ее к свету, раскрыл на четвертой странице и перестал слушать.
Мангул опустила голову и на несколько мгновений о чем-то задумалась. Потом села на пятки, как было принято у них в Саккареме. Гусли устроились у нее на левом колене. Устроились так естественно, словно всю свою жизнь оттуда не сходили.
– На моей родине, – сказала Мангул, – ученик певца, проходя Посвящение, должен сложить и спеть четыре песни. Песнь Печали, чтобы никто не сумел удержаться от слез. Песнь Радости, чтобы высушить эти слезы. Песнь Тщеты, чтобы каждый ощутил себя бессильной песчинкой на берегу океана и понял, что все усилия бесполезны. И Песнь Пробуждения, которая заставляет распрямить спину и вдохновляет на подвиги и свершения. Мне кажется, ты не нашла бы в них того, чего жаждет твой дух, венценосная шаддаат. Позволь, я спою тебе совсем другую песню. Это Песня Надежды. Я слышала ее от одного человека из западного Саккарема. Он утверждал, будто ее сложили рабы страшного горного рудника, из которого нет обратной дороги…
– Госпожа моя, – осторожно, вполголоса, заметил Дунгорм. – Песня наемников, а теперь еще песня рабов! Стоит ли тебе осквернять свой слух песнями, сочиненными на каторге?
Мангул опять испуганно сжалась, а кнесинка мило улыбнулась посланнику.
– Дома я любила ухаживать за маленьким садиком, благородный Дунгорм. Да ты и сам его видел. И скажу тебе, на кустах, которые я подкармливала навозом, расцветали неплохие цветы. Люди низкого звания совсем не обязательно слагают низкие песни. К тому же я всегда могу приказать ей умолкнуть. Пой, знахарка.
Женщина склонилась над инструментом, и струны заговорили. Застонали. Заплакали человеческим голосом. Невозможно было поверить, что Мангул только сегодня впервые увидела гусли. Ратники, еще обсуждавшие разухабистую песенку Аптахара, умолкли, как по команде. Даже те, что обнимали тихо попискивавших девчонок, навострили уши и замерли.
При первых же аккордах Волкодав едва не выронил книжку из рук. По позвоночнику откуда-то из живота разбежался мороз. Подобного с ним не бывало уже очень давно. Он прирос к месту и понял, что на самом деле каторга кончилась вчера. Сегодня. Только что. А может, и вовсе не кончалась. Какое счастье, что на него никто не смотрел.
Он знал эту песню. Кажется, единственную, доподлинно родившуюся в Самоцветных горах. Если там пели, то рвали сердце чем-нибудь своим, принесенным из дому. Эта была одна, и в ней было все. Поколения рабов шлифовали ее, вышелушивали из ненужных слов, как драгоценный кристалл из пустой породы. Только тогда ее называли Песней Отчаяния. Почему она стала Песней Надежды ?…
Мангул вскинула голову, собираясь запеть, и венн напрягся всем телом, предчувствуя пытку.
Женщина запела. В первый миг он понял только одно: слова были другие.
Вот тут Волкодава из холода мигом бросило в жар, да так, что на лбу выступил пот. Чтобы старинная Песнь Отчаяния в одночасье стала Песней Надежды, требовалось потрясение. Чудо. И, кажется, он даже догадывался, какое именно.
Мангул пела по-саккаремски: этот язык здесь многие понимали. В Саккареме на волков охотились с беркутами. Особых псов не держали, не было и названия. Женщина употребила слово, обозначавшее птицу. Венн родился заново: в его сторону не повернулась ни одна голова.
На самом деле могучие крылья принадлежали не «грозе волков», а двум симуранам, унесшим в небо и своих всадниц-вилл, и почти бездыханного молодого венна. И с ним маленького Мыша.
Мыш соскочил с плеча Волкодава на запястье и озабоченно уставился ему в лицо.
Любой мотив, как известно, можно исполнить по-разному. Можно так, что только у последнего бревна не потекут слезы из глаз. Можно так, что нападет охота плясать. А можно так, что рука сама потянется к ножнам. Слушавшие Мангул, даже Волкодав, не заметили, когда тоскливый плач струн сменился гордым и грозным зовом к победе. К свободе, за которую и жизнь, если подумать, – не такая уж великая плата.
Любой мотив, как известно, можно исполнить по-разному. Можно так, что только у последнего бревна не потекут слезы из глаз. Можно так, что нападет охота плясать. А можно так, что рука сама потянется к ножнам. Слушавшие Мангул, даже Волкодав, не заметили, когда тоскливый плач струн сменился гордым и грозным зовом к победе. К свободе, за которую и жизнь, если подумать, – не такая уж великая плата.
Смолкли гусли. Сделалось слышно, как в ночной темноте холодный ветер шевелил на деревьях листья, еще не успевшие облететь.
– Да, – тихо сказала кнесинка Елень. – Это сочинили невольники, благородный Дунгорм. Подойди ко мне, песенница.
Мангул встала с колен и робко приблизилась. Кнесинка стянула с левого запястья прекрасный серебряный браслет, усыпанный зелеными камешками, и надела его на руку знахарке. Та собралась было благодарить, но Елень Глуздов-на жестом остановила ее. Поднялась и, не прибавив более ни слова, скрылась в палатке.
Петь после Мангул не захотелось уже никому. Люди начали расходиться, притихшие, смущенные. Открывшие в себе что-то, чего никогда прежде не замечали. Почему? Никто из них, благодарение Богам, не имел касательства к страшным Самоцветным горам. И ни разу не слыхал о невольнике по прозвищу Беркут, сумевшем вырваться с каторги. А вот поди ж ты.
Ушла и Мангул – к великому облегчению Волкодава. Венну казалось, она-то уж точно видела его насквозь и сейчас скажет об этом. Спасибо Илладу, увел обоих, ее и приемыша. Остались у костра одни телохранители, благо им здесь было самое место. Волкодав зябко пошевелил плечами в промокшей от пота рубашке. И разжал пальцы, намертво заломившие берестяную страницу.
Предстояла ночь, и до утра, как во всякую другую ночь, следовало ожидать любой гадости от судьбы. Ибо, когда прячется Око Богов, сильна в мире неправда.
Волкодав обычно нес стражу во второй половине ночи, когда добрым людям всего больше хочется спать, а лукавые злодеи, зная об этом, выбираются на промысел. Нынче, против обыкновения, венн сразу отправил братьев Лихих на боковую и, в общем, не собирался будить их до рассвета. Благо сам все равно заснуть не надеялся.
Он бесшумно ходил туда и сюда, привычно слушая ночь. И думал о том, что зря прожил жизнь. Почти двадцать четыре года сравняется в начале зимы. Еще сегодня днем он был уверен, что сделал все. Или почти все. Отдал все долги. И так, как следовало. Обошел сколько-то городов и весей, отыскал семьи многих из тех, с кем побратался на каторге. Потом отправился убивать Людоеда, отлично зная, что убьет наверняка: теперь-то его и целая дружина комесов не остановит. Еще он знал, что погибнет. И не особенно о том сожалел. Зачем коптить небо поскребышу пресеченного рода?.. Которого и вспомнить-то некому будет, кроме старой жрицы чуждого племени?.. Ан не погиб. Даже обзавелся семьей. И поплыл по течению, положив себе прожить остаток дней для тех, кто в нем будет нуждаться. Еще и мечтать начал, облезлый кобель. Бусинку принял у неразумной Оленюшки…
Волкодав непонимающе скосил глаза на хрустальную горошину, которую с такой гордостью носил на ремешке в волосах. О том ли сказал ему Бог Грозы, ясно ответивший на молитву: ИДИ И ПРИДЁШЬ? Где-то там, на юге, по-прежнему стояли Самоцветные горы. И рядом с тем, чего он там насмотрелся, его ничтожная распря с Людоедом была так же мала, как лесистые холмы его родины – перед гигантскими кряжами в курящихся снежных плащах.
Мысль о том, что есть Долг превыше долга перед родом, впервые посетила венна. И не показалась крамольной. Может, утром и покажется, на то оно и трезвое утро. Но не теперь.
А в недрах хребтов каждый день гасли человеческие жизни. Род Серого Пса без следа затерялся бы в толпе мертвецов. А ведь он, Волкодав, уже слышал повеление Бога Грозы: ИДИ И ПРИДЁШЬ. Понадобилось послать ему навстречу эту знахарку, чтобы наконец-то прожег нутро стыд, чтобы понял, скудоумный, КУДА.
Послезавтра, навряд ли позже, поднимет пыль на дороге скачущий навстречу велиморский отряд. Быстры, ох быстры шо-ситайнские жеребцы. Синие глаза?.. Какого цвета глаза были у Людоеда? Он не помнил. Все остальное помнил. А глаза – хоть убей.
Волкодав оглянулся на неожиданный шорох, увидел старуху няньку, на четвереньках выползавшую из палатки, и сразу насторожился. Он неплохо чувствовал время. Колесница Ока Богов, летевшая над бесплодными пустошами Исподнего Мира, понемногу уже направлялась к рассветному краю небес. Хайгал поманила пальцем, и Волкодав подошел.
– Девочка тебя зовет, – прошипела старуха. – Ступай!
Вид у нее неизвестно почему был мрачно-торжественный. Ни дать ни взять «девочка» лежала при смерти и с ней самой уже попрощалась, а теперь собиралась проститься с верным телохранителем. Волкодав невольно подумал о последнем способе избежать немилого замужества и на всякий случай спросил;
– В добром ли здравии госпожа?
– В добром, в добром! – заверила старуха. И зло ткнула в спину: – Ступай уж!
Волкодав подошел сперва к Лихобору. Натасканный парень почувствовал неслышное приближение наставника и сел, открывая глаза. Будет кому оборонить кнесинку и без…
– Буди брата, – сказал Волкодав. – Меня госпожа зачем-то зовет.
Палатка, заменившая цветной просторный шатер, была очень невелика. Еле-еле хватало места самой кнесинке и еще няньке. Волкодав приподнял входную занавеску и, пригибаясь, ступил коленом на кожаный пол, рядом с нетронутым старухиным ложем. Вышитая, ключинской работы, внутренняя занавеска была спущена, но мимо отогнутого уголка проникал лучик света.
– Звала, госпожа? – окликнул он негромко. Кнесинка помедлила с ответом…
– Иди сюда, – послышалось наконец.
На хозяйской половине во время ночлега венн был всего один раз. Когда пришлось вытаскивать кнесинку из-под разбойничьих стрел. Волкодав нахмурился, стянул с ног сапоги и нырнул под плотную занавеску.
Кнесинка Елень сидела на войлоках, поджав ноги и до подбородка закутавшись в плащ. Пламя маленького светильничка, горевшего перед ней, заметалось от движения воздуха. Выпрямиться под холстинным потолком было невозможно, и Волкодав опустился против кнесинки на колени. Огонек бросал странные блики на ее лицо, освещая его снизу. Волкодав опустил взгляд. Невежливо долго смотреть прямо в глаза тому, кому служишь. Кнесинка все молчала, и чувствовалось, что ей чем дальше, тем труднее заговорить. Потом она сделала над собой видимое усилие и прошептала, словно бросилась с обрыва в глубокую темную воду:
– Я все знаю про тебя. Серый Пес. Волкодав вздрогнул, вскинул глаза, вновь опустил голову и ничего не ответил.
– Скоро приедет мой жених, – продолжала она по-прежнему очень тихо, чтобы не услышали даже братья Лихие. – Я знаю, кто он тебе, Волкодав…
Венн уже успел собраться с мыслями. И глухо ответил:
– Это не имеет значения, госпожа. Кнесинка запрокинула голову, но слезы все-таки пролились из глаз.
– Для меня – имеет, – сдавленно прошептала она. – Я хочу, чтобы ты уехал. Прямо сейчас. Пока люди не встали… – Слезы душили ее, скатывались по щекам, оставляя широкие мокрые полосы, но она их почему-то не вытирала. – Я тебя с письмом отошлю… к батюшке… Серка возьмешь и еще лошадь на смену… Я люблю тебя, Волкодав…
– Государыня, – только и выговорил венн. У нее блестели глаза, как у больного, мечущегося в жару.
– Я больше не увижу тебя, – шептала кнесинка Елень. – Я сама пошла замуж… я дочь… Я ненавижу его!.. Когда у меня… у меня… родится сын… я хочу хоть надеяться, что этот сын – твой…
Мир в очередной раз встал на голову. Кнесинка подалась к Волкодаву и, в точности как когда-то, ухватилась за его руки. Перед мысленным взором телохранителя пронеслась тысяча всевозможных картин, одинаково сводящих с ума. Но все они тут же разлетелись в разные стороны, потому что с плеч кнесинки съехал плотно запахнутый плащ.
Венн понял, почему песнопевцы называют красавиц ослепительными. Внезапная нагота женская – как полуденное солнце в глаза. Помнишь: видел!!! А что видел? И сказать нечего, если только ты не поэт. Много позже, отчаянно стыдясь себя самого, Волкодав пытался вспомнить кнесинку, какой она предстала ему в тот единственный миг. Но так и не сумел.
Руки оказались быстрей разума. Волкодав подхватил сползший плащ и поспешно закутал девушку. Она обнимала его за шею, прижималась к груди. И всхлипывала, всхлипывала, силясь не разрыдаться во весь голос. Она хотела принадлежать ему. Только ему. Хотя бы один раз. А потом…
Волкодав баюкал ее, словно ребенка, увидевшего страшный сон. И думал об этом самом «потом». Насколько он вообще способен был сейчас думать. Свершилось! – ликовала, наливаясь жизнью, некая часть его существа. – Она пожелала меня! Тонкие пальцы неумело гладили меченое шрамами лицо, озябшее тело пыталось согреться в кольце его рук… Было бы величайшей неправдой сказать, что Волкодав остался совсем равнодушен, что близость кнесинки нисколько не взволновала его. Но тех, кто слушает только веления плоти, венны за мужчин не считали.