Собрание сочинений в трех томах. Том 2. Хладнокровное убийство - Трумэн Капоте 15 стр.


Неделю они с Диком провели в Мехико, потом двинули на юг — в Куэрноваку, Таско, Акапулько. И как раз в Акапулько в «баре с музыкальными автоматами» они встретили Отто, отличительными чертами которого были волосатость ног и широта души. Дик его «подцепил». Но у этого джентльмена, адвоката из Гамбурга, проводящего в Мексике отпуск, уже был приятель — юный уроженец Акапулько, называющий себя Ковбоем. «Он оказался своим парнем, — сказал как-то Перри про Ковбоя. — В каком-то смысле он был подлый как Иуда, но до чего же занятный проныра, шустрый такой. Дику он тоже понравился. Мы здорово спелись».

Ковбой нашел для покрытых татуировками бродяг комнату в доме дяди, вызвался помочь Перри в освоении испанского языка и делился с ним благами своей связи с отдыхающим гамбуржцем, в компании и на средства которого они пили, ели и покупали женщин.

Но тот, казалось, считал, что неплохо тратит свои песо уже потому, что имеет возможность смаковать шуточки Дика. Каждый день Отто нанимал «Звездочку», суденышко для ловли рыбы в глубоких водах, и четверо друзей, распевая, плавали вдоль берега. Ковбой правил лодкой; Отто делал зарисовки и удил рыбу; Перри наживлял крючки, мечтал, пел и иногда удил рыбу; Дик не делал ничего — только стонал, жаловался на качку, лежал вялый и одуревший от солнца, словно ящерица в сиесту. Но Перри сказал: «Вот оно. Наконец-то все так, как должно быть». Однако он знал, что бесконечно так продолжаться не может — такая жизнь фактически должна была закончиться уже в этот день. Назавтра Отто возвращался в Германию, а Перри с Диком уезжали обратно в Мехико — по настоянию Дика. «Конечно, малыш, — сказал он, когда они обсуждали этот вопрос. — Это все очень мило. Солнце в спину и тому подобное. Но денежки-то уже тю-тю. Ну, продадим мы машину, и что у нас останется?»

Оставалось у них очень немного, поскольку к настоящему моменту они в основном уже распорядились товарами, приобретенными в ходе прощального чекового кутежа в Канзас-Сити, — камерой, запонками, телевизорами. Кроме того, они толкнули полицейскому, с которым Дик познакомился в Мехико, бинокль и серый приемник «Зенит». «Что надо сделать, так это вернуться в Мехико и продать машину. Может быть, я устроюсь в какой-нибудь гараж. В любом случае, там проще найти работу. Больше возможностей. Черт, да и эта Инес еще может мне пригодиться». Инес была проститутка, которая подцепила Дика в Мехико на ступенях Дворца искусств (посещение которого входило в экскурсионный тур, купленный, чтобы порадовать Перри). Ей было восемнадцать, и Дик обещал на ней жениться. Но он еще обещал жениться на Марии, пятидесятилетней вдове «очень известного в Мексике банкира». Они познакомились в баре, а наутро она выдала Дику эквивалент семи долларов. «Так как тебе мой план? — сказал Дик Перри. — Мы продадим фургон. Найдем работу. Подкопим деньжат. И посмотрим, что будет дальше». Как будто Перри уже сейчас не мог точно предсказать, что будет дальше. Допустим, они выручат за старенький «шевроле» сотни две или три. Дик, насколько он знает Дика — а теперь он узнал его как следует, — сразу же начнет тратить их на водку и женщин.

Пока Перри пел, Отто набросал в альбоме его портрет. Сходство было довольно сильное, к тому же художник уловил одну не самую заметную особенность в лице своей модели — некую злокозненность, злое детское озорство, наводящее на мысль о недобром купидоне, у которого в колчане вместо любовных стрел отравленные. Он был обнажен до пояса. (Перри было «стыдно» снимать брюки, «стыдно» носить плавки: он боялся, что людям будет «противно смотреть» на его изувеченные ноги, и в связи с этим, несмотря на все свои мечты о подводном плавании, все разговоры об аквалангах, ни разу даже не окунулся.) Отто воспроизвел татуировки, украшающие мускулистую грудь Перри, его плечи и мозолистые, но маленькие, как у девушки, кисти рук. В альбоме, который Отто отдал Перри в качестве прощального подарка, было также несколько набросков Дика — «этюды обнаженной натуры».

Отто закрыл альбом, Перри убрал гитару, и Ковбой, выбрав якорь, запустил двигатель. Пришло время поворачивать. До берега было десять миль, а вода уже начала темнеть.

Перри все уговаривал Дика порыбачить.

— Такого шанса может больше никогда не быть, — сказал он.

— Какого «такого»?

— Поймать крупную рыбу.

— Черт, опять мне паршиво, — пробурчал Дик. — И тошнит. — У Дика часто случались головные боли, сильные, как при мигрени, — это и называлось «мне паршиво». Он считал их последствием той аварии. — Будь друг, малыш, давай посидим очень, очень тихо.

Мгновением позже Дик забыл о боли. Он вскочил на ноги и заорал от восторга. Отто и Ковбой тоже заорали. Перри подцепил «крупную». Десятифутовая рыба — парусник — билась на крючке, прыгала, выгибалась радугой, ныряла, уходила в глубину, туго натягивая лесу, поднималась, взлетала, падала и снова поднималась. Прошло больше часа, прежде чем промокшие от пота рыболовы втащили парусника в лодку.

В гавани Акапулько вечно околачивается старик с фотоаппаратом в древнем деревянном кожухе, и когда «Звездочка» причалила к берегу, Отто заказал ему шесть фотографий Перри в обнимку с уловом. С точки зрения техники снимки оказались ужасными — коричневые и полосатые. Но все же это были замечательные фотографии, главным образом благодаря выражению лица Перри, взгляду, полному неомраченного удовлетворения, блаженства, словно могучая желтая птица из снов наконец подхватила его и несет к небесам.


В этот декабрьский день Пол Хелм прореживал цветочные дебри, которые оправдывали членство Бонни Клаттер в Клубе садоводов Гарден-Сити. Грустная это была работа, потому что напоминала ему о другом дне, когда он ею занимался. В тот день ему помогал Кеньон, и это был последний раз, когда он видел живым и Кеньона, и Нэнси, и их родителей; Недели, прошедшие с того дня, были тяжелыми для мистера Хелма. Он был «нездоров» (более нездоров, чем думал; ему оставалось жить меньше четырех месяцев), и ему приходилось беспокоиться о многих вещах. В первую очередь о работе. Он сомневался, что долго продержится на этом месте. Никто вроде бы точно не знал, но мистер Хелм понял так, что «девочки», Беверли и Эвиана, собираются продать усадьбу — хотя, как сказал один парнишка в кафе, «никто не станет ее покупать, пока не будет раскрыта эта тайна». Неприятно было думать о том, что здесь поселятся чужаки, что они соберут урожай с «нашей» земли. Мистер Хелм переживал — и переживал он в память о Гербе. Этой ферме, говорил мистер Хелм, «нужны настоящие хозяева». Однажды Герб сказал ему: «Я надеюсь, что здесь всегда будут жить Клаттеры и Хелмы». Это было всего год назад. Боже, куда податься, если ферму продадут? Он чувствовал, что «слишком стар, чтобы привыкать к новому месту».

Однако он должен был работать и хотел работать. Как он сам говорил, он не из тех, кто скинут башмаки и сидят у печки, греются. И все же надо признать, что сейчас ему было не по себе: дом заколочен, лошадь Нэнси одиноко ждет в поле, под яблонями гниют упавшие яблоки, и не слышно привычных звуков — голоса Кеньона, зовущего Нэнси к телефону, посвистывания Герба, его приветливого «Доброе утро, Пол». Они с Гербом отлично ладили — даже не спорили никогда. Почему же тогда шериф и его помощники без конца его допрашивают? Не иначе, думают, будто ему «есть что скрывать»? Наверное, не стоило рассказывать им про мексиканцев. Мистер Хелм сообщил Элу Дьюи, что приблизительно в четыре часа дня в субботу, 14 ноября, в день, когда произошло убийство, на ферму «Речная Долина» приходили двое мексиканцев: один усатый, другой рябой. Мистер Хелм видел, как они постучались в дверь кабинета, видел, как Герб вышел с ними поговорить, и минут десять спустя заметил, как чужаки уходили с «мрачным видом». Мистер Хелм полагал, что они спрашивали, не найдется ли для них работы, и получили отрицательный ответ. К сожалению, хотя его неоднократно вызывали для дачи показаний о событиях того дня, об этом эпизоде он впервые рассказал лишь спустя две недели после преступления, потому что, как он объяснил Дьюи, «совершенно неожиданно об этом вспомнил». Но Дьюи и некоторые другие следователи, казалось, не поверили в эту историю и вели себя так, словно все это он придумал для того, чтобы ввести их в заблуждение. Они предпочитали верить Бобу Джонсону, страховому агенту, который провел в субботу весь день в кабинете мистера Клаттера и был «абсолютно уверен», что с двух до десяти минут седьмого он был единственным посетителем Герба. Мистер Хелм стоял на своем не менее твердо: мексиканцы, усы, оспины, четыре часа. Герб сказал бы им, что он говорит правду, уверил бы их в том, что он, Пол Хелм, человек, который «честно молится и честно зарабатывает на хлеб». Но Герба больше нет.

Он покинул этот мир. И Бонни тоже. Окно ее спальни выходило в сад, и иногда, как правило в те дни, когда у нее начинался очередной приступ, мистер Хелм видел, как она долгие часы простаивает, зачарованно глядя на свой садик. («Когда я была девочкой, — сказала она однажды подруге, — я была твердо уверена, что деревья и цветы такие же живые, как птицы или люди. Что они умеют думать и разговаривают друг с другом. И что если хорошенько постараться, можно услышать, как они разговаривают. Нужно лишь освободить мозг от всех остальных звуков. Дождаться полной тишины и внимательно прислушаться. Иногда я и теперь так думаю. Но никак не могу добиться такой тишины…»)

Он покинул этот мир. И Бонни тоже. Окно ее спальни выходило в сад, и иногда, как правило в те дни, когда у нее начинался очередной приступ, мистер Хелм видел, как она долгие часы простаивает, зачарованно глядя на свой садик. («Когда я была девочкой, — сказала она однажды подруге, — я была твердо уверена, что деревья и цветы такие же живые, как птицы или люди. Что они умеют думать и разговаривают друг с другом. И что если хорошенько постараться, можно услышать, как они разговаривают. Нужно лишь освободить мозг от всех остальных звуков. Дождаться полной тишины и внимательно прислушаться. Иногда я и теперь так думаю. Но никак не могу добиться такой тишины…»)

Вспомнив, как Бонни стояла у окна, мистер Хелм посмотрел вверх, словно ожидая снова ее увидеть — призрак за стеклом. Если бы он увидел ее, это поразило бы его меньше, чем то, что он разглядел на самом деле: руку, придерживающую штору, и глаза. «Но, — как он рассказывал впоследствии, — на эту сторону дома падали лучи солнца». От этого стекло окна сверкнуло, искажая то, что скрывалось за ним, и когда мистер Хелм, защитив глаза ладонью, посмотрел снова, шторы, качнувшись, сомкнулись, а в окне уже никого не было.

— Вижу я плоховато и поэтому сначала засомневался, не обманывают ли меня глаза, — вспоминал он. — Но я был на все сто уверен, что мне не померещилось. И я был на все сто уверен, что это был не призрак. В привидения я не верю. Тогда кто же это мог быть? Кто там шастает? Входить в дом не имел права никто, кроме законников. Да и как этот кто-то умудрился туда проникнуть? Ведь все двери и окна были так глухо заперты, словно по радио объявили торнадо. Вот над всем этим я и ломал голову. Но мне не полагалось самому выяснять, что там такое. Так что я бросил работу и полями дунул в Холкомб. А уж там я позвонил шерифу Робинсону и объяснил, что в доме Клаттеров кто-то ходит. Ну, они сразу же и приехали. Полиция штата. Шериф со своими молодчиками. Ребята из Канзасского бюро расследований. Эл Дьюи. Как только они начали окружать дом и готовиться к действию, открылась передняя дверь. Из нее вышел человек, которого никто из присутствовавших прежде никогда не видел, — мужчина лет тридцати пяти со скучными глазами, встрепанный, с кобурой на бедре, из которой торчал пистолет тридцать восьмого калибра.

Я думаю, нас всех в тот момент поразила одна и та же мысль: это он, тот, кто их убил, — продолжал мистер Хелм. — Он не шевелился. Стоял смирно. Помаргивал. У него забрали оружие, а потом начали задавать вопросы.

Мужчину звали Адриан — Джонатан Дэниел Адриан. Он направлялся в Нью-Мексико и в настоящее время не имел никакого постоянного адреса. С какой целью он влез в дом Клаттеров, и как, кстати, это ему удалось? Он показал как. (Поднял крышку водопроводного колодца и прополз по трубам в подвал.) Что касается того, зачем он это сделал, — прочел в газете об этом деле, и ему стало любопытно, просто захотелось посмотреть, где все это произошло.

— А потом, — вспоминает мистер Хелм, — кто-то спросил его, не автостопом ли он приехал? Не автостопом ли он добирается до Нью-Мексико? Нет, сказал он, у него своя машина, она стоит на подъездной дорожке. Все пошли смотреть машину. Когда они увидели то, что было в машине, кто-то — возможно, это был Эл Дьюи — сказал ему, сказал этому Джонатану Дэниелу Адриану: «Что ж, мистер, похоже, нам с вами нужно кое-что обсудить». Потому что внутри машины они нашли дробовик 12-го калибра. И охотничий нож.


Гостиничный номер в Мехико. В номере стоит уродливое современное бюро с зеркалом голубоватого стекла, и за угол зеркала засунуто напечатанное типографским способом предупреждение администрации:

Su dia termina las 2 p. m.

Ваш день заканчивается в 2 часа пополудни.

Иными словами, гости должны освободить комнату к заявленному часу или внести плату за следующий день — роскошь, о которой нынешние постояльцы даже не помышляли. Они думали только о том, как им расплатиться с теми, кому они уже задолжали. Ибо все произошло именно так, как Перри и предсказывал: Дик продал машину, и уже через три дня от денег, чуть менее двухсот долларов, остались какие-то гроши. На четвертый день Дик отправился на поиски честного заработка, а вечером объявил Перри:

— Дурдом! Знаешь, сколько они платят? Какую ставку? Механику, специалисту? Два доллара в день. В гробу я видал эту Мексику! Нет, дружок, пора отсюда линять. Назад в Штаты. Больше я тебя слушать не намерен. Алмазы, потонувшие клады. Проснись, мой мальчик. Нет никаких сундуков с золотом. Никаких затонувших кораблей. А даже если и есть — черт, да ты ведь даже плавать не можешь.

И на следующий день, заняв денег у той своей невесты, что побогаче, — вдовы банкира, — Дик купил билеты на автобус, который должен был отвезти их через Сан-Диего до самой Калифорнии, в город Барстоу. «А оттуда, — сказал он, — двинем пешком».

Конечно, Перри мог настоять на своем, остаться в Мексике, и пусть Дик катится, куда его проклятой душе угодно. А что? Разве не был он всегда одиночкой, у которого нет настоящих друзей (кроме седовласого, сероглазого и «непревзойденного» Вилли-Сороки)? Но он боялся оставлять Дика одного; при мысли об этом он чувствовал, что его подташнивает, словно он пытается убедить себя «спрыгнуть с поезда, идущего со скоростью девяносто девять миль в час». В основе этих страхов была — по крайней мере, сам он считал именно так — недавно выросшая суеверная убежденность в том, что «то, что должно случиться, не случится» до тех пор, пока они с Диком «держатся вместе». Опять же суровость этого «проснись», воинственность, с которой Дик высказал свое до той поры скрываемое мнение о мечтах и чаяниях Перри, — все это и злоба, сквозившая за всем этим, больно ранили и потрясли Перри, но они же и околдовали его, почти восстановив в нем прежнюю веру в крутого, прагматичного Дика, который, как «настоящий мужчина», всегда берет принятие решений на себя и которому Перри когда-то позволил собой командовать. Итак, с самого восхода солнца холодным декабрьским утром Перри бродил по нетопленому гостиничному номеру и укладывал свои пожитки — тихонько, чтобы не разбудить пару, спящую в одной из двух одинаковых кроватей: Дика и ту его нареченную, что помоложе, — Инес.

Об одной вещи ему больше не нужно было беспокоиться. В последний вечер их пребывания в Акапулько неизвестный вор украл гибсоновскую гитару — похитил в прибрежном кафе, где Перри, Отто, Дик и Ковбой прощались, чествуя друг друга обильными возлияниями. И Перри испытывал горечь утраты. Он чувствовал себя, сказал он позже, «скверно и гадко», и пояснил: «Если гитара живет у тебя долго, как моя, и ты ее полируешь до блеска воском, приноравливаешь к ней голос, холишь ее, словно девушку, с которой собираешься связать свою судьбу, — можно сказать, что она становится для тебя святыней». Но как раз с похищенной гитарой не возникало никаких трудностей, а вот о его уцелевшей собственности этого никак нельзя было сказать. Поскольку теперь им с Диком предстояло путешествовать пешком или голосовать на шоссе, они определенно не могли взять с собой больше нескольких рубашек и нескольких пар носков. Остальную одежду придется отправлять почтой — и Перри уже собрал картонную коробку (в которую, помимо грязного белья, попали две пары сапог: одни, оставляющие отпечатки кошачьей лапки, другие с ромбическим рисунком на подошвах) и адресовал ее себе самому в Лас-Вегас, штат Невада, до востребования.

Но ему не давал покоя вопрос, что делать с такими дорогими ему памятными вещами — двумя огромными коробками с книгами, картами, пожелтевшими письмами, текстами песен, стихами и необычными сувенирами (подтяжки и ремень из кожи невадской гремучки, которую он собственноручно убил; эротические нэцкэ, купленные им в Киото; раскидистое карликовое деревце в горшке, тоже из Японии; медвежья лапа с Аляски). Наверное, лучше всего — по крайней мере, лучшее из того, что мог придумать Перри, — было бы оставить все это добро у «Иисуса». Под «Иисусом» подразумевался Хесус, бармен из кафе через дорогу от гостиницы, которого Перри считал «muy simpatico» и стоящим доверия. Ему можно было оставить коробки, не боясь, что он не вернет их по первому требованию. (Перри собирался послать за ними, как только обзаведется постоянным адресом.)

Однако оставались еще некоторые гораздо более ценные вещи, рисковать которыми он не мог, и поэтому, пока любовники дремали, а время потихоньку подбиралось к двум пополудни, Перри просмотрел старые письма, фотографии, вырезки из газет и выбрал из них те, которые ему хотелось взять с собой. Среди них было плохо напечатанное сочинение, озаглавленное «История жизни моего мальчика». Автором этой рукописи был отец Перри, который, стремясь помочь сыну получить условное освобождение из исправительной колонии, написал ее в прошлом декабре и отправил в канзасскую комиссию по условному освобождению. Этот документ Перри читал по меньшей мере раз сто, и он никогда не оставлял его равнодушным:

Назад Дальше