Впрочем, едва потускнеет блеск новизны, скука втиснется куда угодно. Как только мистеру Тачвуду удалось устроить все по-своему в Клейкемском подворье, то есть когда он научил почтенную миссис Додз тайнам приготовления кэрри и малегатони, когда добился, чтобы служанка привыкла стелить ему постель с таким наклоном, как то рекомендует сэр Джон Синклер, и когда достиг кое-каких успехов в обучении горбатого кучера арабскому способу чистить лошадей, бес скуки стал одолевать нашего чудака. Кучи брошюр и газет, присылаемых из Лондона и Эдинбурга, оказались не в силах отразить этого нарушителя покоя, и мистер Тачвуд затосковал по обществу. Тут вполне естественным прибежищем мог оказаться источник, но мистера Тачвуда охватывал трепет ужаса при одном воспоминании о леди Пенелопе, от которой ему изрядно досталось в пору его краткого пребывания на Сент-Ронанских водах. И хотя прелесть пухлых форм прекрасной леди Бинкс могла бы соблазнить любого азиата, наш старые путешественник давно перешагнул возраст, когда мечтают о султаншах и гаремах.
Наконец его осенила блестящая мысль. Как-то за завтраком, когда миссис Додз наливала ему чаю в большую чашку из какого-то особенного фарфора — он подарил ей целый такой сервиз, лишь бы она оказывала ему это одолжение, — он вдруг задал ей вопрос:
— Скажите, пожалуйста, миссис Додз, что за человек ваш священник?
— Человек как все прочие, — отвечала Мег Додз. — Кем ему еще быть, мистер Тачвуд?
— Человек как все прочие — это значит, что у него имеется обычный набор глаз, ушей, рук и ног, не так ли? Но разумный ли он человек?
— Разума-то в нем, пожалуй, не много, сэр, — отвечала добрая Мег. — И если бы угостить его вот этим чаем, что вы получаете почтой из Лондона, он не отличил бы его от обыкновенного черного.
— Тогда у него не все органы на месте, миссис Додз: носа у него не хватает либо он не умеет им пользоваться, — сказал мистер Тачвуд. — Ведь это настоящий зеленый чай! А какой чудесный букет!
— Ну, может быть, — сказала хозяйка. — Только раз я налила ему из моей собственной заветной бутылки глоточек настоящего бренди, и с места мне не сойти, если, ставя рюмку на стол, он не похвалил… виски! Ни в одном приходе, а то и в целом синоде не найдется священника, который не умел бы отличить виски от бренди.
— Но что он за человек? Он у вас ученый? — добивался Тачвуд.
— Ученый? Учености-то у него хватает, — отвечала Мег. — Он даже поглупел от своей учености — пусть на усадьбе все прахом идет, лишь бы к нему не приставали. Смотреть больно, как запущен дом. Попадись только те две дуры, что дармоедствуют у бедняги, ко мне в науку на недельку, уж я выучила бы их убирать комнаты!
— А как он читает проповеди?
— Довольно прилично. Правда, он подчас вставит длинное слово или проявит такую ученость, что наши фермеры и лэрды вовсе перестают его понимать. Но что с того? — говорю я им: им же лучше, если они за свои деньги получают больше, чем им следует.
— А заботится он о своих прихожанах? Добр к бедным?
— Даже больше, чем надо, мистер Тачвуд. Он, воистину по слову евангельскому, не отворачивается от просящего у него. Все негодяи и бродяги, что рыщут по нашим дорогам, лезут к нему в карман без спросу.
— Рыщут по дорогам? А что бы вы сказали, если бы видели факиров, дервишей, бонз, имамов, нищенствующих монахов и всех прочих, которых видел я, миссис Додз? Впрочем, это неважно, я слушаю вас. А этот ваш священник часто бывает на людях?
— На людях? Да нет, — отвечала Мег, — он вовсе людей не видит, ни в своем дому, ни в чужом. Он спускается по утрам из спальни в длинном рваном халате, словно огородное чучело, и усаживается за свои книги. И если ему не принесут чего-нибудь поесть, так этот бедный полоумный не посмеет и спросить. Рассказывают, что он все сидит за книгами и так и будет поститься десять часов подряд, а это уж просто папистская ересь, хоть он и блюдет такой пост из одной забывчивости.
— Ну, хозяюшка, тогда он все что угодно, но только не обыкновенный человек, как вы о нем говорили. Забыть про обед! Да он, верно, совсем спятил! Сегодня он со мной пообедает, и я буду не я, если не закачу ему такой обед, какого он долго не забудет.
— Смотрите, как бы не оказалось, что это легче пообещать, чем выполнить, — сказала миссис Додз. — Добряк, можно сказать, не понимает, что ест. Да он к тому же никогда не обедает на стороне — если вообще обедает. Выпьет молока с куском хлеба — вот и весь обед, да, может быть, еще две-три холодные картошки съест. И хоть он и хороший человек, а это у него языческий обычай, потому что всякий добрый христианин заботится о своем брюхе.
— Может быть, — отвечал Тачвуд. — Однако знавал я людей, хозяюшка, которые так заботились о своем брюхе, что больше уже не заботились ни о ком на свете. А пока — живее за дело и готовьте обед на двоих, да повкуснее, да к трем часам минута в минуту. Подайте старого рейнвейна, что прислали от Кокберна по моему заказу, и того особого индийского хереса бутылку, да бутылку старого кларета из четвертого ящика, вы сами помните, где это вино, Мег. Постойте-ка, ведь он пастор, — значит, для него надо подать портвейну. Пусть все будет готово, только не ставьте вино на солнце, как на днях сделала эта глупышка Бек. Я сам спускаться в погреб не могу, но вы уж смотрите не перепутайте ничего.
— Будьте покойны, — запальчиво ответила Мег, — я в свой погреб лазить никому не позволю, пойду сама, поверьте мне. Только вы заказываете слишком много вина на двоих, да притом ваш гость еще и священник.
— Ох, несообразительная вы особа! Неужто здесь, в верхнем поселке, не найдется женщины, которая только что произвела на свет еще одного глупца, и неужто, если вино останется, оно не пригодится ей для подкрепления сил?
— Ей больше пригодилось бы питье из пива с молоком, — заявила Мег. — Впрочем, раз вам так хочется— сделаем по-вашему! Ну, знаете, такого постояльца, как вы, еще не бывало у меня в доме!
Мег не успела закончить своей речи, как путешественник уже ушел, предоставив ей ворчать и суетиться на досуге сколько душе угодно. Сам же с поспешностью, присущей всем его действиям, когда ему приходила в голову какая-нибудь новая затея, отправился заводить знакомство с сент-ронанским священником. А пока мистер Тачвуд идет вниз по улице к пасторскому дому, мы постараемся представить его хозяина нашему читателю.
Достопочтенный Джосайя Каргил был сыном мелкого фермера из Южной Шотландии. Был он хилого сложения, и это обстоятельство заодно со склонностью мальчика к наукам, что нередко сопутствует слабому здоровью, заставило родителей, правда ценою некоторых жертв, дать сыну образование и готовить его в священники. Примириться с лишениями, связанными с этими расходами, им помогли семейные предания, рассказывавшие, что в жилах их сына текла кровь знаменитого Воанергеса пуританского ковенанта— Доналда Каргила, казненного гонителями в городе Куинсферри в годину печального царствования Карла II за то лишь, что, опираясь на всю полноту своей власти священнослужителя, он путем формального отлучения изверг из лона церкви и обрек сатане короля и королевское семейство вместе с сановниками, придворными и со всеми их присными. Но если Джосайя и в самом деле происходил от этого непреклонного поборника веры, то семейная пылкость, которую он мог унаследовать, умерялась мягкостью его собственного нрава и мирным характером времени, в какое он имел счастье родиться. Все знавшие молодого священника дружно считали его кротким, уступчивым, прилежным приверженцем науки, который, мирно стремясь к достижению своей единственной цели — приобретению знаний, и особенно — знаний в области своей профессии, выказывал крайнюю терпимость ко всем, чьи занятия не были сходны с его собственными. Развлечения он предпочитал тоже самого кроткого, мирного и созерцательного характера и ограничивался обычно прогулками, почти всегда одинокими, по холмам и лесам, для прославления которых он грешил подчас стихами, да и то скорее потому, что не мог удержаться от искушения, чем в надежде на славу или награду, выпадающие на долю удачливого поэта. И действительно, он не только не пытался навязывать свои легкокрылые строки газетам и журналам, но краснел за свои поэтические попытки даже наедине с собой и редко настолько уступал своему порыву, чтобы доверить их бумаге.
По той же своей девичьей скромности наш молодой ученый подавлял в себе сильную природную склонность к рисованию, хотя сделанные им наброски не раз одобряли люди, с чьим суждением все считались. Однако именно этому оставленному в забросе дарованию, как быстрым ногам оленя в басне, было суждено сослужить ему службу, которой напрасно дожидался бы он от своей учености и прочих достоинств.
Лорду Бидмору, выдающемуся знатоку и любителю искусств, случилось искать домашнего учителя для своего сына и наследника, молодого Огастеса Бидмора. По этому поводу лорд совещался с одним профессором богословия, и тот назвал ему нескольких своих любимых студентов, из которых каждый, по его мнению, вполне подходил для замещения этой должности. Однако на один важный и неожиданный вопрос: «Умеет ли кандидат рисовать?» — профессор вынужден был всякий раз отвечать отрицательно. Правда, он прибавлял, что, по его понятию, такого таланта нечего ожидать от студентов, богословия и что такой талант, пожалуй, и вовсе нежелателен для них. Но ввиду настояний лорда Бидмора, считавшего это условие как бы sine qua non,[52] он в конце концов припомнил среди студентов одного задумчивого юношу. Его с трудом можно было заставить повысить голос, даже когда ему приходилось отвечать свой урок, но зато про него говорили, что он обладает выдающимися способностями к рисованию. Этого для милорда Бидмора оказалось достаточно. Он пожелал посмотреть наброски молодого Каргила, и они убедили его, что с таким воспитателем его сын не преминет поддержать наследственное право на звание знатока и обладателя хорошего вкуса, приобретение которого его отцу и деду стоило целого поместья, а ценность эгого поместья ныне была наглядно представлена раскрашенными холстами в большой галерее Бидмор-хауза.
Лорду Бидмору, выдающемуся знатоку и любителю искусств, случилось искать домашнего учителя для своего сына и наследника, молодого Огастеса Бидмора. По этому поводу лорд совещался с одним профессором богословия, и тот назвал ему нескольких своих любимых студентов, из которых каждый, по его мнению, вполне подходил для замещения этой должности. Однако на один важный и неожиданный вопрос: «Умеет ли кандидат рисовать?» — профессор вынужден был всякий раз отвечать отрицательно. Правда, он прибавлял, что, по его понятию, такого таланта нечего ожидать от студентов, богословия и что такой талант, пожалуй, и вовсе нежелателен для них. Но ввиду настояний лорда Бидмора, считавшего это условие как бы sine qua non,[52] он в конце концов припомнил среди студентов одного задумчивого юношу. Его с трудом можно было заставить повысить голос, даже когда ему приходилось отвечать свой урок, но зато про него говорили, что он обладает выдающимися способностями к рисованию. Этого для милорда Бидмора оказалось достаточно. Он пожелал посмотреть наброски молодого Каргила, и они убедили его, что с таким воспитателем его сын не преминет поддержать наследственное право на звание знатока и обладателя хорошего вкуса, приобретение которого его отцу и деду стоило целого поместья, а ценность эгого поместья ныне была наглядно представлена раскрашенными холстами в большой галерее Бидмор-хауза.
Затем, в результате произведенных расспросов об учености и нравственных качествах молодого человека, выяснилось, что всеми прочими нужными достоинствами он обладает даже в большей степени, чем, быть может, требовалось лорду Бидмору. И к удивлению сотоварищей-студентов, а особенно к своему собственному, Джосайя Каргил получил желаемое и желанное место домашнего учителя молодого мистера Бидмора.
Мистер Каргил умело и добросовестно исполнял свои обязанности при избалованном, хотя и добродушном мальчике, притом слабого здоровья и весьма средних способностей. Он, разумеется, никак не мог разжечь в нем глубокого и благородного вдохновения, которое отмечает молодые годы гения; все же его ученик во всем, чему учился, делал такие успехи, какие были ему доступны. Он понимал древние языки и мог со знанием дела рассуждать о прочитанном; он занимался науками и мог классифицировать раковины, сушить мхи и раскладывать по группам минералы; рисовал, не проявляя вкуса, но зато с большой точностью; и хотя не овладел в совершенстве ни одним предметом, все же в области литературы и науки узнал достаточно, чтобы заполнить свое время и отвлечь от соблазна свою душу, которая отнюдь не отличалась стойкостью.
Мисс Огаста Бидмор — кроме сына и дочери, у его милости других детей не было — тоже пользовалась наставлениями Каргила в тех отраслях знания, которые отец считал нужными для нее и которые учитель в состоянии был ей преподать. Но ее успехи отличались от успехов брата так, как огнь небесный отличается от простого огня, разводимого крестьянином на своем чадящем очаге. Ее познания в итальянской и испанской литературе, в истории, а также в рисовании и в других художествах росли так быстро, что восхищали наставника и в то же время заставляли его быть начеку, чтобы в своем быстром и успешном продвижении ученица не перегнала учителя.
Увы, такое общение, само по себе чреватое опасностями, возникающими из самых лучших, самых добрых и притом самых естественных чувств с каждой стороны, оказалось в данном случае (как и во многих других) роковым для душевного мира наставника. Любое отзывчивое сердце простит слабость, которая, как мы сейчас увидим, повлекла за собой свою суровую кару. Правда, Каденус уверяет нас — пусть, кто хочет, верит ему, — будто в подобном опасное положении он сам соблюдал границы, нарушенные на свое несчастье злополучной Ванессой, его более пылкой ученицей.
Однако Джосайя Каргил оказался менее удачливым или менее осторожным. И прежде, чем он заметил, к какой пропасти ведет его слепая, нерассуждающая страсть, допустил, чтобы прекрасная ученица стала невыразимо дорога ему.
Он, правда, был совершенно неспособен использовать возможности, какие предоставляло его положение, чтобы опутать свою ученицу тенетами взаимного чувства. Избрать такой путь ему воспрещали честь и совесть, не говоря уже о том, что этот путь был несовместим с природной робостью, прямым нравом и невинностью его побуждений. Вздыхать и страдать втайне, принимать решение бежать прочь, чтобы прекратить встречи, сопряженные с такой опасностью, и со дня на день откладывать выполнение своего благоразумного плана, — вот и все, к чему мог себя принудить наставник. И, может статься, благоговейное чувство, с каким он взирал на дочь своего патрона, в сочетании с явной безнадежностью тайной страсти делало его любовь еще чище и бескорыстней.
Настал, однако, день, когда действия, которые давно подсказывал ему рассудок, уже не могли откладываться далее. Было решено, что молодой мистер Бидмор на целый год отправится путешествовать за границу, и патрон предложил мистеру Каргилу на выбор — либо сопровождать своего ученика, либо получить отставку с соответствующим пособием в виде награды за его педагогические труды. Едва ли можно сомневаться в том, что он предпочел: ведь, оставаясь с молодым мистером Бидмором, он как будто не окончательно отрывался от его сестры. Он мог быть уверен, что до него часто будут доходить вести об Огасте, что он изредка даже будет читать письма, которые ей придется писать брату; мог даже надеяться, что в этих письмах его подчас вспомянут как своего друга и наставника. И тихий, созерцательный и в то же время пылкий характер Каргила заставлял его обращаться к этому единственному утешению, словно к тайному источнику радости, который жизнь еще оставляла ему.
Но судьба приберегала для него удар, которого он был не в силах предвидеть. Предположение, что Огаста может сменить свое девичество на замужество, предположение, вполне вероятное при ее знатности, красоте и богатстве, никогда не приходило ему в голову. И, несмотря на внушенную себе твердую уверенность в том, что она никогда не будет принадлежать ему, он был невероятно поражен известием, что она стала собственностью другого.
Вскоре письма молодого мистера Бидмора возвестили отцу, что бедный мистер Каргил впал в нервическую горячку, затем — что он выздоравливает, но чрезвычайно ослабел духом и телом и потому сделался вовсе бесполезен в качестве дорожного спутника. Недолго спустя путешественники расстались, и Каргил один отправился в родные края. В дороге он находился в состоянии рассеянной меланхолии, под власть которой он подпал после перенесенного им нравственного потрясения и которая со временем стала главной чертой его характера. Никакое беспокойство о дальнейшем существовании не нарушало его размышлений, хотя потеря должности делала его будущее ненадежным. Правда, тут позаботился за него лорд Бидмор: будучи пустым фатом во всем, что касалось искусства, он во всех других отношениях был человеком справедливым и честным. Он искренне гордился тем, что помог проявиться талантам Кар-гила, и испытывал к нему заслуженную признательность за прекрасное выполнение важной задачи, доверенной ему в семье лорда.
Его милость уже давно секретно выкупил у семейства Моубреев право распоряжаться Сент-Ронанской бенефицией, которую занимал тогда очень старый священник, вскоре затем скончавшийся. И вот по приезде в Англию Каргил был сразу назначен священником в этот вакантный приход. Однако сам Каргил настолько равнодушно отнесся к такой перемене в своей жизни, что, вероятно, не позаботился бы сделать все, что следовало, для рукоположения, если бы это не было необходимо для обеспечения его матери, теперь уже ставшей вдовой и не имевшей никакой поддержки, кроме той, что ей оказывал сын. Он посетил мать в ее скромном убежище на окраине Марч-торна, выслушал, как она изливала благодарения небу за то, что ей было даровано дожить до дня, когда сын достигнет должности, в ее глазах более почетной и желанной, чем должность епископа, и услышал, как она радовалась тому, что они теперь заживут вместе, наслаждаясь скромным и независимым существованием, выпавшим на его долю, — услышал все это, и у него не стало силы разбить ее надежды и сокрушить ее горделивую радость в угоду своим романтическим переживаниям. Почти механически прошел он через обычные обряды и церемонии и был вскоре водворен в Сент-Ронанский приход.
При всех его романтических причудах, все же не в характере Джосайи Каргила было уступать меланхолии, бесполезной и ни к чему не ведущей. Он стал искать облегчения, правда, не в обществе людей, но в тиши кабинета. Его уединение оказалось тем более полным, что его мать, чье образование было таким же скудным, как и события ее жизни, чувствовала себя неловко в своем новом звании. Поэтому она охотно примирилась с тем, что сын ее отдалился от общества, и проводила все свое время в заботах о скромном хозяйстве священника, справляясь самостоятельно во всех тех случаях, которые могли бы принудить Каргила оторваться от своих любимых книг. Когда с возрастом деятельность домоправительницы сделалась для нее трудной, ей пришлось пожалеть о неумении сына надзирать за своим собственным хозяйством, и она стала поговаривать о браке и радостях семейной жизни. Однако на ее увещания мистер Каргил отвечал лишь пустыми и уклончивыми фразами. Когда же, достигнув глубокой старости, старая леди упокоилась на деревенском кладбище, в доме священника стало уж вовсе некому исполнять хозяйские обязанности. Впрочем, Джосайя Каргил и не искал себе никого, но покорно подчинился сопутствующим холостому состоянию бедствиям, которые почти равнялись тем, что осаждали прославленного Маго Пико в дни его безбрачия. Масло оказывалось плохо сбитым, и все, кроме служанки, взбивавшей его, и самого священника, объявляли, что оно вовсе несъедобно. Молоко пригорало в кастрюле, фрукты и овощи раскрадывались, а черные чулки священника были обычно заштопаны голубой или белой ниткой.