Тревожный месяц вересень - Смирнов Виктор 6 стр.


...Бабка Серафима услышала, как я дергаюсь и скриплю зубами, и тут же подскочила к топчану.

– Выпей! - она подала мне медную ендовку.

Знал я, что в ендовке, но очень хотелось пить, и я выпил всю чуть отдававшую затхлостью и металлом воду. Бабка облегченно вздохнула, вытерла мне лоб.

– Ох, Серафима, - сказал я, - отравите вы меня!

Но она только замахала руками в ответ на такое богохульство: "Что ты, что ты!" Во время войны, насмотревшись и смертей, и чудесных избавлений, бабка стала на редкость религиозной. Все обряды она справляла самодеятельным манером, проявляя немалую изобретательность. Святила просвиры, отстаивала заутрени, всенощные... Все сама по себе, без батюшки. А святую водичку изготовляла путем окунания любимых икон Николая Чудотворца и божьей матери черниговской в кадку с колодезной водой, отчего вода приобретала какой-то странный привкус. Так что я сразу догадался, чем меня попотчевала сердобольная Серафима.

– Николай или черниговская? - спросил я.

– И архистратиг Михаил, - ответила бабка. - Тройной силы вода, к утру как рукой снимет.

В этом я был почти уверен. Ночной озноб обычно уходил с утренними петухами.

–Завтра твой день, Иван постный, - зашептала, склоняясь ко мне, бабка, Смилостивятся покровители наши в день ангела... Месяц на небе, мертвяк в гробе, камень в море, - забормотала она и принялась укутывать меня теплее. Как три брата до кучи сойдутся банкет робить, тогда и от раба божия Ивана лихорадку отгонять... Месяц в небе...

Под это нашептывание я и заснул.


* * *

Утром я выглянул в окно. Мне показалось, солнце встало не по времени рано, пробилось сквозь туман и высветило садочек, прилепившийся к приземистой хате. И, только всмотревшись внимательно, я понял, что это осенний обман. Никакого солнца нет, а светятся алым вишневые листья. Они еще густо и плотно держались на ветках, но изменили окраску и стали ржаво-красными.

Серафима уже встала, слышно было, как она возится в сарае, по обычаю своему выговаривая корове и кабанчику. В особенности доставалось кабанчику Яшке, которого бабка упрекала в дармоедстве. Яшка ел много, но был худ, жилист, тонконог, как будто готовился к бегам. "Фашисты породу испортили,-жаловалась частенько бабка.-При них только те свиньи выжили, которые успевали в лес убежать..."

Я оделся и выскользнул на улицу. После такой ночи ноги мягко сгибались в коленках, словно приглашали присесть. Туман все еще обволакивал село, дома не были видны, но гроздья золотых шаров горели в палисадниках как сигнальные огни. Орали петухи, кое-где уже скрипели калитки.

Было радостно после перенесенного приступа вновь чувствовать себя частицей этого осеннего, медленно разгорающегося утра. Но меня не оставляло ощущение какой-то ошибки, какого-то промаха. Как будто я проспал что-то важное, упустил частицу той тайной жизни, которой жило село ночью.

Я прошел за огороды к озимому клину. Тропинка исчезла в тумане. От этого тумана, от загадочного рассеянного света казалось почему-то, что тропинка там, дальше, за мягкой белой стеной, уходит вверх, вверх и вверх, что вся земля, вся плоскость ее, сколько ни охватит глаз впереди от фланга до фланга, выгибается и становится склоном гигантской, нескончаемой горы, покрытой нежной шерсткой озими. И еще казалось, что если подождать немного, то по тропинке с невидимой пока горы спустится - как в то, иное, более теплое и ясное, утро молчаливая, закутанная в черный платок дочь гончара Семеренкова Антонина. Она пройдет по этой узкой стежечке, как по канату, прямая и строгая, ступая ровно и плавно; может быть, я увижу ее лицо за выступающими вперед складками платка. В селе говорили, она очень красивая, младшая Семеренкова, но, с тех пор как я вернулся с фронта, я не встретил человека, который мог бы сказать, что посмотрел ей в глаза. И давно никто не слышал ее голоса. Довоенная Антонина, девчонка, тень старшей красавицы сестры, забылась вовсе, осталась только нынешняя- взрослая, молчаливая и странная.

Я постоял... В стороне, на правом фланге, из тумана выплыл Гаврилов холм. На вершине его обозначились кладбищенские кресты. Они блестели от осевшей на них влаги.

Стежка была пуста. Нельзя требовать от жизни повторений. Каждая счастливая минута, выпавшая на нашу долю,- это как капля, сорвавшаяся с листа. Упала - и растворилась в земле. Ее не найти, можно лишь ждать следующую!

Я снова повернул к селу и на огородах, среди подсолнухов, наполовину выклеванных воробьями, лицом к лицу столкнулся с Гнатом. Мне просто везло на встречи с нашим деревенским дурачком.

На лице Гната, густо заросшем рыжеватыми волосами, появилась лучезарная улыбка. Глаза-пуговки засветились. Гнат всегда радовался, увидев человека. Он не знал недоверия и подозрений, свойств, изобретенных нормальными людьми как оружие защиты. "Может быть, люди со временем кое-чему станут учиться у дурачков", - подумал я. На плече Гната висел пустой огромный мешок-"овсянник". Каждое утро Гнат уходил в лес с этим мешком. Наверно, побирался в соседних деревнях.

Придерживая мешок одной рукой, он снял шапочку со своих путаных волос, поклонился и сказал, показывая на винтовку:

– Хорошо. Пуф-пуф. Полицей-начальник, хорошо!

– Иди-иди! Гуляй...

– Хорошая девка!.. Ой, хорошая девка, ма-асковская сладкая девка! - Гнат засмеялся, показал рукой, как будто поддерживает коромысло на плече, и стал мелко перебирать ногами, подражая девичьей походке. - Хе-хе-хе!..

Он погрозил мне пальцем и, поправив мешок, потопал по тропинке в туман, в сторону призрачной горы. Он громко запел о девке, поджидающей жениха. Я остолбенело смотрел на его огромные, перевязанные проводом ботинки, на широкую спину, обтянутую рваным, лоснящимся армейским ватником. Неужели он имел в виду Семеренкову? Как он догадался, что я думаю о ней? Юродивые, стало быть, действительно прозорливы?

Нет, мне еще на школьной скамье твердо внушили, что никакой мистики и ничего сверхъестественного в жизни нет и быть не может. Очевидно, Гнат не однажды встречал на этой тропке дочь гончара, когда она возвращалась от родника, неся коромысло с полными ведрами. Может быть, и я лишь чуть-чуть опоздал: встань я несколько минут раньше, я бы увидел Антонину.

Наверно, она каждое утро отправляется к далекому роднику. Глухарчане обычно пользуются колодцем, что в центре села. Скрипучий журавель над срубом стихает лишь к поздней ночи... Но она любит родниковую воду и чуть свет идет к опушке, туда, где в песчаном ложе, шевеля зелеными нитями водорослей, дышит известный всей округе Кумов ключ.

5

– Кто из села был в полицаях и скрылся, когда немцы ушли? - спросил я у Глумского.

– А ты не знаешь? - сказал тот, щурясь.

– Меня здесь не было тогда.

– А, ну конечно. Чистенький. А мы тут виноватые. Хорошо быть чистеньким, да, сынок?

Никита Глумский был едкий человек. Хмурый. Неуживчивый. Он до войны не отличался добродушием, а теперь и подавно. Но глухарчане единодушно выбрали его председателем колхоза на первом же собрании после изгнания фашистов. Говорят, Глумский ругался на этом собрании и клял своих земляков, но они только посмеивались. В Глухарах больше не было ни одного мужика, который так хорошо, как Глумский, знал бы, когда сеять, когда жать и все прочее. Неуживчивый характер и упрямство председателю к лицу, так рассуждали грухарчане. Председатель должен справиться с любым районным уполномоченным, если тот приедет командовать и указывать, как жить.

– А вы не злитесь, - сказал я.

– Надоело, когда приходят и расспрашивают. Как будто я сам у фрицев служил. Вы бы обращались прямо к Бандере.

Я только второй день ходил в "ястребках", но Глумский уже причислял меня к надоедливому начальству. К ним.

– Я вот председатель, с револьвером, а боюсь в соседнее село съездить. Где же ваша защита, "ястребки"? - спросил Глумский.

Никакой форы он мне, новичку, не давал. Это было несправедливо, но возразить я не мог.

Он был маленький, Глумский, и сутулый до такой степени, что казался горбатым. Клыки у него выдавались вперед, оттопыривая губы, и от этого создавалось впечатление, что он хочет вцепиться в первого встречного. Природа ему бульдожий прикус подарила. Вообще, мало в нем было приятного для глаза, в Глумском. Вот только руки... Та же скупая природа, вылепливая маленького Глумского, в последнюю минуту расщедрилась и подарила ему руки, предназначавшиеся для какого-нибудь Добрыни Никитича. А может, это они так раздались от работы.

– Вы же сами знаете, некому воевать с бандитами,- сказал я. - Нельзя же раздать оружие подросткам или детям.

Насчет подростков и детей - это я зря ляпнул. Спохватился, когда было уже поздно. Глумский даже потемнел лицом.

– Да, - выдохнул Глумский.

– Да, - выдохнул Глумский.

Осенью сорок первого фашисты застрелили у Глумского сына. Все помнили в Глухарах, что в пятнадцать лет это был настоящий парубок - рослый, плечистый, со светлым лихим чубом. Вот уж наверно Глумский им гордился... И имя он дал ему подходящее - Тарас. Так вот, Тарас решил подорвать карателей, которые во дворе ощипывали кур. Каратели много поработали за день и решили закусить. Рассказывали, всю Перечиху каратели выжгли за час, а это тридцать дворов. И вот они, чумазые, в копоти, ощипывали кур и гоготали, а Тарас и бросил в них гранату...

Но только пятнадцать лет это пятнадцать лет: то ли он негодный запал вставил, то ли не выдернул кольцо с чекой. Не взорвалась граната.

– Крамченко был во вспомогательной украинской полиции,- сказал Глумский. Он ушел. Помнишь Крамченко? Задуй его ветер!..

Я помнил Крамченко. Это был длинный, нескладный мужик-недотепа. Вечно у него в хозяйстве случались какие-нибудь беды. То корова клевера объестся, то куры ни с того ни с сего перестанут нестись.

– Дурень, - продолжил председатель. - Думал, для него легкая, везучая жизнь будет. Из колхозной фермы Розку взял, корову-рекордистку. Так она у него и трех литров не давала. Завидущий его глаз...

– Семья у него здесь осталась?

– Семья - не ответчик, - буркнул Глумский. - Или у вас там по-другому учат?

– Товарищ Глумский! - закричал я, не выдержав.- В школе меня этому не учили, на фронте тоже! Других учебных заведений не кончал!

– Ну ладно! - смилостивился председатель и чуть приоткрыл губу, что должно было изображать улыбку. - Просто не люблю расспрашивателей. Все время расспрашивают, как было да что было. Зачем тебе семья?

– С кем-то из села бандиты поддерживают связь. Кто-то их подкармливает.

– Семья у Крамченко ушла с ним, - сказал Глумский. - Побоялись, дурни... В Европу подались. Там их не хватало.

– Может, дружки остались?

Глумский усмехнулся криво, вытер рукой лицо. Ладонь у него была куда шире лица. По-моему, он мог пальцы на затылке сомкнуть, если бы постарался.

– "Дружки" - опасное слово, - сказал Глумский. - Я, может, тоже до войны Крамченке был дружок. На рыбалку вместе ходили.

Он пристально, изучающе поглядел на меня, как бы решая, стоит ли все выкладывать начистоту. Глумский и так баловал меня сегодня беседой.

– Не сомневаюсь, что это Горелый зверствует, - сказал он наконец. - Был такой здесь полицейский командующий. Он!.. Я ведь привозил Штебленка из Шарой рощи.

– Ну и что?

– У каждого свои привычки, - продолжал председатель. - Вот и у Горелого была привычка: вешать человека, чтобы ноги чуть касались земли. Так он дольше мучается, человек-то. Все хочется ему на землю встать... Дергается он, человек... Я видел, так Горелый в сорок втором партизан вешал.

Он помолчал. И я молчал, а пальцы впились в край стола, точно судорогой свело.

– И еще для этого он применял провод, - сказал Глумский. - Кабель! Он пружинит, и у человека больше надежды. Труднее помирать. Понял, сынок?

Он отвернулся, глядя в окно, а я все сидел, вцепившись в стол. Вот, значит, какой у меня враг... О Горелом я уже слышал от глухарчан. Но теперь все выглядело по-иному.

– У Горелого были счеты со Штебленком? - спросил я. Глумский насупил брови, размышляя.

– Кто знает... Он сам из Мишкольцев, Горелый. Был до войны вроде ветеринаром на участке. Вообще-то самоучка, коновал. Но выдавал себя - вроде ученый. Не успели мы его вывести на чистую воду. Да и трудно такого... Знал, как подмазать, как проехать. Пройдисвит!{7} Обирал наших мужиков, пользовался, что ветеринаров настоящих, ученых у нас не было. Сам знаешь, если корова подыхает, у мужика можно полхаты позычить... или бабу на часок. Жадный был до всяких удовольствий, до власти. Эх, не успели мы!.. При немцах подался в начальники вспомогательной полиции. Потом, слышал, к бандеровцам... У тех тоже своя власть была, да ого! Расправа короткая. Темный элемент. Похоже, именно он возле Глухарев бродит. И что ему нужно здесь?

Я пожал плечами. Что ему нужно, Горелому? Колхозная гончарня, рассказывали, при фашистах "отошла" к Горелому, точнее, к его отцу, но отец помер; не могла же удерживать здесь полицая память о былой собственности!

– Говорят, к Нинке Семеренковой он сватался, - нахмурившись, пробормотал Глумский. - Да она, как наши пришли, в Киев уехала. Мало ли что говорят. Вон, говорят, он к Варваре захаживал. Так на то она и Варвара, чтоб захаживали.

Я почувствовал, что краснею. Я изо всех сил старался не допустить этого, но от такого усилия краска разлилась до ушей. Кожу жгло как от огня. Я стал смотреть только на стол, на черные, толстые, похожие на чечевицу ногти Глумского. Ладони председателя лежали на досках как две наковальни.

– Черт его ведает, - Глумский покачал головой. - Вообще-то Штебленок много про него знал. Сталкивались в войну.

– Штебленок?.. Он же нездешний, из Белоруссии.

– Да вот где-то там они и сталкивались. Теперь-то ничего не узнаешь!.. Э, задуй его ветер!..

Мы помолчали. Глумский посмотрел на ходики, которые громко отсчитывали секунды. В сентябре у хозяина каждый день на строгом учете. Я чувствовал себя как рыба, которая попала в вершу: тычется, дуреха, из стороны в-сторону, а кругом прутья. И где выход? Ничего я не понимал, надеялся на якось{8}. Якось прояснится!

– А нужно тебе в это дело лезть? - спросил Глумский. Он с сомнением оглядел мой карабин. - Силенок у вас мало, и вооружение против бандитов слабоватое!

– А вы что хотели бы, самоходку?

– Да хоть что... По-моему, держат вас по деревням вроде пугал. Я бы на их месте Гната вооружил. Он страшнее. Я встал.

– Ну, ладно. Спасибо за беседу, за приятный разговор.

– Не серчай, не серчай. А насчет оружия -ты ж солдат. Дают солдату котелок, а навар он сам ищет. Знаешь, как солдат из топора борщ варил? Пусть Попеленко ко миг зайдет. Мы в деревне у детишек любого оружия наберем. Они все с полей таскают да по сараям прячут... Очень интересуются оружием. Дурни! - Он странно хмыкнул и отвернулся.- На меня можешь полагаться, если дело дойдет до стрелянины. Все?

– Штебленок у Маляса квартировал? - спросил я.

– А ты не знаешь!-усмехнулся Глумский. - Привычка у ваших - все спрашивать да спрашивать.

Он вышел вслед за мною - выводить Справного на утреннюю прогулку. В приотворенной двери сарая я увидел тонкую удлиненную морду жеребца. Королевская белая, как горностаев мех - я видел такой мех на старых картинах, - полоса, тянувшаяся вдоль храпа ото лба, блеснула в сумраке. Глумский никому не показывал жеребца, боялся дурного глаза. Этого красавца он держал у себя и сарае беспривязно, никому не доверял, сам на нем почти не ездил и особенно тщательно скрывал от районного начальства. Справный был гордостью Глухаров, их честью, наконец, основой колхозного благосостояния.

– Н-не балуй, - выдохнул председатель, и столько любви прозвучало в голосе этого угрюмого, маленького, сутулого человека, что я остановился от удивления. Его. л и голос я слышал? Откуда такая воркующая нежность?

Жеребец бил копытом в перегородку, всхрапывал... В колхозе были две лошади, если не считать Лебедки, числящейся за "ястребками", а точнее, за Попеленко, который, как многодетный отец, полагал, что имеет на лошадь особые права. Справный стоил всех трех и еще сотни. Соседние колхозы водили в Глухары своих захудалых кобыл, надеясь улучшить породу. Глумский брал за это с соседей семенами - пшеницей, картошкой. "Семя на семя",- говорил Глумский, показывая свои бульдожьи зубы.

– Все еще меня не признает, нервничает, - пожаловался Глумский. - Вот кто тебе про Горелого рассказал бы! Это его был конь, полицай его откуда-то с племенного завода взял... Н-но, малыш! - прикрикнул он на жеребца, когда тот дернулся, не давая надеть узду.

6

Маляс, охотник и талалай{9}, жил за четыре дома от Глумского, на взгорке. Было бы кстати, если бы эти хаты стояли впритык, тогда сюда водили бы школьников, чтобы показывать, про кого написана басня о муравье и стрекозе. Хата у Глумского была чисто побелена, покрыта свежей соломой, утеплена высокими завалинками и погружена в букет из золотых шаров, что росли за крепкой, плотной оплетки изгородью.

Хата Маляса и сейчас, и до войны выглядела так, словно только что пронесся ураган. Словно ее долго крутило в воздухе, а потом шваркнуло на землю так, что крыша просела, как седло, и окна пошли враскос. За покосившимся дырявым плетнем росли две яблони, да и те дички, "свинячья радость". Но Маляс всему находил толковое объяснение. Он говорил, что благодаря такому образу жизни оказал сопротивление немецким оккупантам. Они никогда не останавливались у него на постой. И если бы все жили так, как он, Маляс, то немцы просто перемерли бы с голоду и холоду, потому что, мол, они к таким условиям совершенно непривычные.

Назад Дальше