Обоснование и защита марксизма .Часть первая - Георгий Плеханов 3 стр.


В своих "Vues des révolutions d'Angleterre" Ог. Тьерри изображает историю английских революций, как борьбу буржуазии с аристократией. "Всякий тот, чьи предки принадлежали к числу завоевателей Англии, — говорит он о первой революции, — покидал свой замок и ехал в королевский лагерь, где и занимал положение, соответствующее его званию. Жители городов толпами шли в противоположный лагерь. Тогда можно было сказать, что армии собирались одна — во имя праздности и власти, другая — во имя труда и свободы. Все праздношатающиеся, каково бы ни было их происхождение, все те, которые искали в жизни лишь достающихся без труда наслаждений, становились под королевские знамена, защищая интересы, подобные их собственным интересам; и, наоборот, те из потомков прежних завоевателей, которые занимались тогда промышленностью, присоединялись к партии общин" [12].

Религиозное движение того времени было, по мнению Тьерри, лишь отражением положительных житейских интересов. "С обеих сторон война велась за положительные интересы. Все остальное было внешностъю или предлогом. Люди, отстаивавшие дело подданных, были по большей части пресвитерианами, т. е. они не хотели никакого подчинения, даже в религии. Те, которые примыкали к противной партии, принадлежали к англиканскому или католическому исповеданию; это потому, что даже в религиозной области они стремились к власти и к обложению людей налогами". Тьерри цитирует при этом следующие слова Фокса из его "History of the reign of James the Second": на все религиозные мнения виги смотрели глазами политиков. Даже ненависть их к папизму вызывалась не столько суевериями или так называемым идолопоклонством этой непопулярной секты, сколько ее стремлениями установить абсолютную власть в государстве".

По мнению Минье, "общественное движение определяется господствующими интересами. Посреди различных препятствий, это движение стремится к своей цели, останавливается, раз она достигнута, и уступает место другому движению, которое сначала незаметно и обнаруживается только тогда, когда становится преобладающим. Таков был ход развития феодализма. Феодализм существовал в нуждах людей, еще не существуя фактически, — первая эпоха; во вторую эпоху он существовал фактически, постепенно переставая соответствовать нуждам, отчего прекратилось, наконец, и его фактическое существование. Еще ни одна революция не совершалась другим путем" [13].

В своей истории французской революции Минье смотрит на события именно с точки зрения "нужд" различных общественных классов. Борьба этих классов составляет у него главную пружину политических событий. Разумеется, такой взгляд не мог быть по вкусу эклектикам даже в то доброе старое время, когда их головы работали много больше, чем работают теперь. Эклектики упрекали сторонников новых исторических теорий в фатализме, в пристрастии к системе (esprit de systиme). Как всегда бывает в таких случаях, эклектики вовсе не замечали действительно слабых сторон новых теорий, но зато с тем большей энергией нападали на их бесспорно сильные стороны. Впрочем, это старо, как мир, и потому мало интересно. Гораздо интереснее то обстоятельство, что эти новые взгляды защищал сенсимонист Базар, один из самых блестящих представителей тогдашнего социализма.

Базар не считал безупречной книгу Минье о французской революции. Ее недостатком было в его глазах, между прочим, то, что она изображает описываемое событие как отдельный факт, стоящий без всякой связи с "той длинной цепью усилий", которая, свергнув старый общественный порядок, должна была облегчить установление нового строя". Но в книге есть и несомненные достоинства. "Автор задался целью характеризовать те партии, которые одна после другой направляют революцию, обнаружить связь этих партий с различными общественными классами, показать, какая именно цепь событий ставит их одну за другой во главе движения, и как, наконец, они исчезают". Тот самый "дух системы и фатализма", который эклектики ставили в упрек историкам нового направления, выгодно отличает, по мнению Базара, работы Гизо и Минье от произведений "историков-литераторов (т. е. историков, заботящихся лишь о красоте "стиля"), которые при всей своей многочисленности, ни на шаг не подвинули вперед историческую науку со времени XVIII века" [14].

Если бы Огюстена Тьерри, Гизо или Минье спросили, — нравы ли данного народа создают его государственное устройство, или же, наоборот, его государственное устройство создает его нравы, каждый из них ответил бы, что как ни велико и как ни бесспорно взаимодействие между нравами народа и его государственным устройством, но в последнем счете и то, и другое обязаны своим существованием третьему, глубже лежащему фактору: "гражданскому быту людей, их имущественным отношениям". Таким образом противоречие, в котором путались философы XVIII века, было бы разрешено, и всякий беспристрастный человек признал бы, что Базар прав, что наука сделала шаг вперед в лице представителей новых исторических взглядов.

Но мы уже знаем, что упомянутое противоречие есть лишь частный случай коренного противоречия общественных взглядов XVIII века:

человек со всеми своими мыслями и чувствами есть плод среды;

среда есть создание человека, плод его "мнений". Можно ли сказать, что новые исторические взгляды разрешили это коренное противоречие французского материализма? Посмотрим, как объясняли себе французские историки времен реставрации происхождение того гражданского быта, тех имущественных отношений, внимательное изучение которых одно только и могло, по их мнению, дать ключ к пониманию исторических событий.

Имущественные отношения людей принадлежат к области их правовых отношений; собственность есть, прежде всего, правовой институт. Сказать, что ключа к пониманию исторических явлений надо искать в имущественных отношениях людей, значит сказать, что этот ключ лежит в учреждениях права. Но откуда берутся эти учреждения? Гизо совершенно справедливо говорит, что политические конституции были следствием прежде, чем стать причиной; что общество прежде создало их, а потом стало видоизменяться под их влиянием. Но разве нельзя сказать то же самое и по адресу имущественных отношений? Разве они не были, в свою очередь, следствием прежде, чем стать причиной? Разве общество не должно было создать их прежде, чем испытать на себе их решительное влияние? На эти вполне резонные вопросы Гизо отвечает в высшей степени неудовлетворительно.

У народов, явившихся на историческую сцену после падения западной Римской империи, гражданский быт стоит в тесной причинной связи с землевладением [15]: отношение человека к земле определяло его общественное положение. В течение всей эпохи феодализма все общественные учреждения обусловливались в последнем счете поземельными отношениями. Что же касается этих отношений, то они, по словам того же Гизо, "первоначально, в первое время после нашествия варваров", определялись общественным положением землевладельцев: "земля получала тот или другой характер, смотря по тому, в какой степени был силен землевладелец [16]. Но чем же определялось в таком случае общественное положение землевладельцев? Чем определялась "первоначально, в первое время после нашествия варваров", большая или меньшая степень свободы, большая или меньшая степень могущества землевладельцев? Прежними политическими отношениями в среде варваров-завоевателей? Но ведь Гизо уже сказал нам, что политические отношения — следствие, а не причина. Чтобы понять политический быт варваров в эпоху, предшествовавшую падению Римской империи, мы должны были бы, согласно совету нашего автора, изучить их гражданский быт, их социальный строй, отношения различных классов в их среде и проч.; а такое изучение опять привело бы нас к вопросу о том, чем определяются имущественные отношения людей, чем создаются существующие в данном обществе формы собственности. И понятно, что мы ничего не выиграли бы, если бы для объяснения положения различных общественных классов мы стали ссылаться на относительные степени их свободы и могущества. Это был бы не ответ, это было бы повторение вопроса в новом виде, с некоторыми подробностями.

Вопрос о происхождении имущественных отношений едва ли даже возникал в голове Гизо в виде строго и точно поставленного научного вопроса. Мы видели, что не считаться с ним ему было совершенно невозможно, но уже запутанность тех ответов, которые он давал на него, свидетельствует о неясности его формулировки. В последнем анализе развитие форм собственности объяснялось у Гизо до крайности туманными ссылками на человеческую природу. Неудивительно, что этот историк, которого эклектики обвиняли в излишней систематичности воззрений, сам оказался порядочным эклектиком, например, в своих сочинениях по истории цивилизации.

Ог. Тьерри, рассматривавший борьбу религиозных сект и политических партий с точки зрения "положительных интересов" различных общественных классов и страстно сочувствовавший борьбе третьего сословия против аристократии, объяснял происхождение этих классов и сословий завоеванием. "Tout cela date d'une conquкte, il y a une conquкte là dessous" (все это пошло со времен завоевания; под всем этим лежит завоевание), — говорит он о классовых и сословных отношениях у новейших народов, о которых у него исключительно идет речь. Эту мысль он без устали развивает на разные лады как в публицистических статьях, так и в позднейших ученых своих сочинениях. Но уже не говоря о том, что "завоевание" — политический международный акт — возвращало Тьерри к точке зрения XVIII века, который объяснял всю общественную жизнь деятельностью законодателя, т. е. политической власти, всякий факт завоевания неизбежно возбуждает вопрос: почему же социальные последствия его были именно те, а не иные? Прежде нашествия германских варваров Галлия уже пережила римское завоевание. Социальные последствия этого завоевания были очень отличны от тех, которые были вызваны завоеванием германским. Социальные последствия завоевания Китая монголами очень мало похожи на социальные последствия завоевания Англии норманнами. Откуда берутся подобные различия? Сказать, что они определяются различиями в социальном строе различных народов, сталкивающихся между собою в разные времена, значит не сказать ничего, потому что остается неизвестным, чем же определяется этот социальный строй. Ссылаться по поводу этого вопроса на какие-нибудь прежние завоевания — значит вертеться в заколдованном круге. Сколько ни перечисляйте завоеваний, вы все-таки придете, в конце концов, к тому неизбежному заключению, что в общественной жизни народов есть какой-то X, какой-то неизвестный фактор, который не только не обусловливается завоеванием, но который, напротив, обусловливает собою последствия завоеваний и даже часто, а может быть, и всегда, и самые завоевания, являясь коренной причиной международных столкновений. Тьерри в своей "Истории завоевания Англии норманнами" сам указывает, на основании старых памятников, те побуждения, которые руководили англосаксами в их отчаянной борьбе за свою независимость. "Мы должны бороться, — говорит один из их герцогов, — какова бы ни была опасность, потому что тут дело идет не о признании нового господина… а совсем о другом. Предводитель норманнов роздал уже наши земли своим рыцарям и всем людям, которые по большей части уже и признали себя за это его вассалами. Они захотят воспользоваться этими пожалованиями, если норманнский герцог станет нашим королем, а он вынужден будет отдать в их власть наши земли, наших жен, наших дочерей: все это им обещано уже заранее. Они хотят разорить не только нас, но и наших потомков, они хотят отнять у нас землю наших предков" и т. д. С своей стороны, Вильгельм Завоеватель говорит своим спутникам: "Сражайтесь храбро, убивайте всех; если мы победим, мы все разбогатеем. То, что приобрету я, приобретете вы все, что завоюю я, завоюете вы; если у меня будет земля, будет земля и у вас" [17]. Тут как нельзя более ясно, что завоевание не было само себе целью, что "под ним" лежали известные "положительные", т. е. экономические интересы. Спрашивается, что же придало этим интересам тот вид, который они тогда имели? Отчего и туземцы, и завоеватели склонялись именно к феодальному, а не к какому-нибудь другому землевладению? "Завоевание" ничего не объясняет в этом случае.

В "Histoire du tiers état" того же Тьерри и во всех его очерках по истории внутренних отношений Франции и Англии мы имеем уже довольно полную картину исторического движения буржуазии. Достаточно ознакомиться хотя бы с этой картиной, чтобы видеть, до какой степени неудовлетворителен взгляд, приурочивающий к завоеванию происхождение и развитие данного социального строя: ведь это развитие шло совершенно в разрез с интересами и желаниями феодальной аристократии, т. е. завоевателей и их потомков.

Можно без всякого преувеличения сказать, что сам Ог. Тьерри позаботился о том, чтобы своими историческими исследованиями опровергнуть свой собственный взгляд на историческую роль завоеваний [18]. У Минье — та же путаница. Он говорит о влиянии землевладения на политические формы. Но отчего зависят, почему развиваются формы землевладения в ту или другую старому, этого Минье не знает. В последнем счете и у него формы землевладения приурочиваются к завоеванию[19]. Он чувствует, что и в истории международных столкновений мы имеем дело не с отвлеченными понятиями: — "завоеватели", "завоеванные", — а с людьми, обладающими живою плотью, имеющими определенные права и общественные отношения, но и здесь его анализ идет не далеко. "Когда два народа, живя на одной почве, смешиваются друг с другом, — говорит он, — они утрачивают свои слабые стороны и сообщают свои сильные стороны один другому" [20].

Это не глубоко, да и не совсем ясно.

Поставленный лицом к лицу с вопросом о происхождении имущественных отношений, каждый из названных французских историков времен реставрации наверное попытался бы, подобно Гизо, выйти из затруднения с помощью более или менее остроумных ссылок на "человеческую природу".

Взгляд на "человеческую природу", как на высшую инстанцию, в которой решаются все "казусные дела" из области права, морали, политики, экономии, был целиком унаследован писателями XIX века от просветителей предшествовавшего столетия.

Если человек, при своем появлении на свет, не приносит с собою готового запаса врожденных "практических идей"; если добродетель уважается не потому, что она прирождена людям, а потому, что она полезна, как утверждал Локк; если принцип общественной пользы есть высший закон, как говорит Гельвеций; если человек есть мерило вещей всюду, где речь идет о взаимных человеческих отношениях, — то совершенно естественно умозаключить, что природа человека и есть та точка зрения, с которой мы должны судить о пользе или вреде, о разумности или бессмысленности данных отношений. С этой точки зрения и обсуждали просветители XVIII столетия как существовавший тогда общественный строй, так и те реформы, которые были для них желательны. Человеческая природа является у них главнейшим доводом в спорах с их противниками. До какой степени было велико в их глазах значение этого довода, прекрасно показывает, например, следующее рассуждение Кондорсе: "Идеи справедливости и права складываются непременно одинаковым образом у всех существ, одаренных способностью ощущать и приобретать идеи. Поэтому они будут одинаковы". Правда, бывает, что люди их искажают (les altиrent). "Но всякий, правильно рассуждающий, человек так же неизбежно придет к известным идеям в морали, как и в математике. Эти идеи представляют собою необходимый вывод из той неоспоримой истины, что люди суть существа ощущающие и мыслящие". В действительности общественные взгляды французских просветителей не выводились, разумеется, из этой более чем тощей истины, а подсказывались им окружающею их средою: "Человек", которого они имели в виду, отличался не только способностью к ощущению и мышлению: его "природа" требовала определенного буржуазного порядка (сочинения Гольбаха заключают в себе как раз те требования, которые впоследствии были осуществлены Учредительным Собранием); она предписывала свободу торговли, невмешательство государства в имущественные отношения граждан (laissez faire; laissez passer!) [21] и проч., и проч. Просветители смотрели на человеческую природу через призму данных общественных нужд и отношений. Но они не подозревали, что история поставила перед их глазами какую-то призму; они воображали, что их устами говорит сама "природа человека", понятая и оцененная, наконец, просвещенными представителями человечества.

Не все писатели XVIII века имели одинаковое понятие о человеческой природе. Подчас они очень сильно расходились между собою на этот счет. Но все они одинаково были убеждены, что только правильный взгляд на эту природу может дать ключ к объяснению общественных явлений.

Выше мы сказали, что многие из французских просветителей замечали уже известную законосообразность в развитии человеческого разума. На мысль об этой законосообразности их наводила прежде всего история литературы: "какой народ, — спрашивали они, — не был прежде поэтом, а потом уже мыслителем?" [22]. Чем же объясняется такая последовательность? Общественными нуждами, которыми определяется даже развитие языка, — отвечали просветители: "Искусство говорить, как и все искусства, есть плод общественных нужд и интересов", — доказывал аббат Арно в речи, только что упомянутой нами в примечании. Общественные нужды изменяются, а потому изменяется и ход развития "искусств". Но чем же определяются общественные нужды? Общественные нужды, нужды людей, составляющих общество, определяются природой человека. Следовательно, в этой природе надо искать и объяснения того, а не иного хода умственного развития.

Назад Дальше