«Может, и объявится где?» — метнул взгляд начальник.
«Помоги ему, господи», — сказала жена потерявшегося человека.
«Из огня заново не слепишь. Свидетели отыщутся. Ладно бы сгорел! — страшно улыбнулся начальник. — Человек не солома…»
«Куда же деться-то ему?»
«Дорог много. Живи да оглядывайся. А вдруг заявится тишком?»
«Он? О, аллах! Свет не мил без него».
«Он бо-ольшой специалист был, а не углядели, — сказал начальник. — Тебе не знать. Где работаешь?»
«Буфетчицей на аэродроме».
«Переведись, так будет лучше. Другое место сохраннее».
«Уговаривают в зоопарк».
«Вот-вот, подальше от машин. Понимать должна…»
Потом вызывали по жилью: «Квартира большая!»
Женщина Сююмбике в три дня заострилась лицом, потемнела глазами. Черная мысль завязалась узлом в голове: «С корня сорвут!» Но вскоре о ней будто забыли — и ладно, и ладно, затолкали, может, бумажки в угол, а то и вовсе потеряли: тут человек пропал на войне, а бумага, что же, вечная разве, ее и ветер унесет, и вода зальет…
Летом она уже обмахивалась веточкой в зоопарке. Не хуже, не лучше работа. А страх перед неведомой силой, способной сокрушить гнездо, не истребился. Царапал сердце. Чудилось среди ночи, что кто-то легонько притрагивается к окну, зовет — душа холодела и падала. Как птица, кружила над спящими детьми, а по окнам свет набирал силу, и двор не казался глубокой ямой. Сююмбике улыбалась сама себе, видя отчего-то давнее лицо старухи, изъеденное оспой: «А ты везучая, чертовка! С виду пришибленная, а кровь в тебе густая, как мед…» Откуда и взялась эта старуха, ни имени, ни рода, вошла в память и нашептала. По тревоге явился ее образ.
А тут еще Тауфик пугал ее по вечерам коровой, подкрадывался к душе с непонятной тоской своей. Корова… Здесь человека, в которого она готова кровь до капли перелить, сыскать не могут, а сынок его о корове Резеде поет песни, словно умом повредился.
Кричать Сююмбике не умела, слезы высыхали под веками.
— Изнуряешь ты меня скотиной, — сказала, не вытерпев. — На что и думать. Тянешь и тянешь, без коровы а то не проживешь. Самих могут выселить.
— Кто? — подобрался Тауфик.
— Полно людей начальственных, не отобьешься. Домоуправ опять же, хоть плешивый — Абросим. Красную звезду не снимает, чтоб видели: боец. Я же не подношу ему стаканчик. При деле он, при деле. Люди не попорченные, люди хорошие. Да у всякой дороги поворот есть, то овраг, а то пень случайный. Абросим сам как ошпаренный.
Подошел к матери Тауфик, прислонился головой.
— Еще маленько подрасту. С коровой не пропали бы. Я ж так про нее, вроде сказочки. Белая с черными пятнами. Как географическая карта, живая — острова на боках, моря-океаны.
— Помечтай, помечтай, — просветлела мать. — О другом пока знать тебе рано. Я тоже училась, а вышло вот — буфетчица. С отцом о себе не помнила. Да перетерпим, ты у меня помощник.
— В техникум пойду. Как отец, самолеты строить.
— Жалко, не увидит он тебя.
— Ты к волкам близко не подходи, они железо перегрызут запросто, они ж хитрые, а злоба в горле скопилась. Животина от них шарахается. Габдулхай говорил, у коровы Резеды молоко перегорелым стало, как волки повадились шастать. Воют, а леса, считай, не видно. Им обязательно мясо живое подавай. В зоопарке мослы, наверное, не разживешься больно-то.
— Ты как крестьянин говоришь. От деда, что ли, в тебе. Два лета пожили в деревне, а кровь задумалась. Чудеса! Ученье не забрасывай. Осенью и Атилла соберется в школу. И его поднимать надо.
Мягкобровая Сююмбике не ожесточилась против жизни, устойчивым добром согревалась душа еще не до конца погибшей надеждой, что вернется ее Абдразяк бесшумной ночью — в ночь ушел, из ночи и выйдет, не погребенный, не рассеянный по ветру пеплом, — и терпеливая печаль настигала ее в одиночестве.
Домоуправа Абросима Тауфик остановил у ворот.
— Здравствуйте! — сказал, но тут же сбился. — На мать руками нечего махать! — Напрягся голосом. — Не ворона.
— Ишь взбеленился! — достал платок и вытер красную шею Абросим. — Милиция по таким скучает.
— Гляди, дяденька! — сказал Тауфик.
— Цыц! — потемнел домоуправ. — Женилка не выросла, а грозишься. Танков не боялся с крестами.
— Мать не трожь. Вырасту — ответишь.
— Дурак! — сказал Абросим с сожалением. — Слыханное ли дело, пацанчик на рожон лезет, как вражина какая. Мать твоя смертью отца заговоренная. Не лезь куда не следует.
— А на мать все равно не замахивайся. Мельница, что ли…
— Шпаной нехорошо быть…
И поковылял домоуправ, оберегая хромую ногу.
«На что привязался к инвалиду, — укорил себя Тауфик. — Из окопа чуть живой вылез, перекосило», — пожалел Абросима.
Дни сшибались друг с дружкой, как резвые козлята. До стадиона «Трудовые резервы» рукой подать, ворота всегда открыты. Бегали, прыгали, мяч гоняли. Атилла в траве кузнечиков ловил для обещанной рыбалки. Кружили с Азатом по дорожкам стадиона, дыхание обгоняли. Планка звенела алюминиевая на малой высоте, поднималась помаленьку выше, карабкалась — коленки посбивали об нее, так старались: на глазок прикинуть — метр тридцать одолели. Отряхивали песок с волос. Потом купались на Казанке до полудня — саженками, саженками, жаль, речка неширокая, шибкой волной не поднимет, но зато в песне про нее поется: «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке сизый селезень плывет…» Лежали на подогревшемся берегу лицом к небесам, не заслоняясь от солнца, звон стоял в голове, словно множество птиц били клювами о стекло. Атилла тянулся за ними, бесстрашно входя в воду.
Обедали то у Тауфика, то у Азата — где глянется: не густо, но и не пусто. Спали, как богатыри. Дневной сон — в силу.
И снова бежали без оглядки уже к новенькой даче, местечку при городском парке, к поляне лютиковой. Боксерские перчатки болтались в сетке. Спешили жить взахлеб. Азат был левша. Тауфик работал правой — на каждого по перчатке. Бились без пощады и до крови, пока не выдыхались вконец. Со стороны поглядеть, изводили почем зря силешку. Но это — «со стороны», а руки будто удлинились, грудь расширилась, сердце билось с нарастающим гулом. И горячо было, и замечательно — огромно от прибывающей ярости. Густым светом текла по жилам кровь, так казалось в темноте, когда ночь обволакивала мир, а сон не шел, одна картина сменяла другую, и прожитый день озарялся короткими яркими вспышками.
И баскетбольный мяч приручили.
Удалось лето на славу. Точно негритята, сидели они рядком перед Сююмбике, она и горевать отвыкла, освещенная их глазами.
Мелькал в саду ли, в парке ли Хорунжий с тонкой девушкой. Однажды и поговорить успели в тенечке. Девушка Соня мороженое ела.
— Как поживает корова Резеда? — весело спросил Хорунжий.
— Три доски копытами вышибла, прямо бешеная.
— Ну?
— Теленка-то роди попробуй, — хлопал себя по животу Тауфик. — Черненький народился, а голова белая. Хоть на выставку вези.
— Вот, Соня, какие пионеры у меня. Не кроликов, а крупно-рогатый скот выращивают в городских условиях.
— Не может быть! — чуть не роняла мороженое Соня. — Это он тебя молочком поил, как младенца?
— Он, конечно. Кувшинами таскал. И вылечил ведь! Повторим сеанс осенью, чтобы покончить раз и навсегда с болезнями?
— Поглядим, — уклонялся Тауфик. — Теленок бы подрос.
— Они быстрые, ты мать отгороди оглоблями, что ли. Перемучается, когда рядышком, теперь ей отдых требуется, — поучал Хорунжий.
— Да уж позабочусь, не чужая.
— В комсомол тебя примем, некоторые пораньше вступили. Почему не поторопился? Да там у тебя что-то с родителями, — вспомнил Хорунжий. — С отцом, кажется.
— Что? — спросил Тауфик.
— Не помню. После войны полно историй.
— Историй… — повторил Тауфик.
— К корове не больно привязывайся. Корова — частная собственность все-таки. С ней в комсомол не войдешь. Ну вот скажи, к примеру, взять и провести пионерский сбор на тему «Пионер и его корова»? Прикинь, какие страсти начнутся…
— А молоко любишь, — сказал Тауфик. — Молоко тебе каждый день подавай. Хлеб с маслом, сметану.
— Ладно, ладно. Здоровенький стал, жилистый.
— Я же творогу по два килограмма съедаю, маслом натираюсь. Что-то афиши не вижу, жду, — сделал пируэт Тауфик.
— Секрет не разглашай, — нахохлился Хорунжий.
— Кто его не знает, твой секрет, — сказала девушка Соня.
— Ах, ах! — засмеялся Тауфик.
— Перчатки не потеряй, — сказал на прощание Хорунжий и взял девушку под руку, чтобы продолжить приятную прогулку.
Дома при свете настольной лампы Тауфик осторожно подсел к матери. Портрет отца переместил поближе.
— Про отца мне расскажи.
— Нет его, что же…
— Расскажи.
— На земле больше он не появится. Бумагу прислали вчера: пал смертью храбрых. По-геройски, так понимать надо.
— А молоко любишь, — сказал Тауфик. — Молоко тебе каждый день подавай. Хлеб с маслом, сметану.
— Ладно, ладно. Здоровенький стал, жилистый.
— Я же творогу по два килограмма съедаю, маслом натираюсь. Что-то афиши не вижу, жду, — сделал пируэт Тауфик.
— Секрет не разглашай, — нахохлился Хорунжий.
— Кто его не знает, твой секрет, — сказала девушка Соня.
— Ах, ах! — засмеялся Тауфик.
— Перчатки не потеряй, — сказал на прощание Хорунжий и взял девушку под руку, чтобы продолжить приятную прогулку.
Дома при свете настольной лампы Тауфик осторожно подсел к матери. Портрет отца переместил поближе.
— Про отца мне расскажи.
— Нет его, что же…
— Расскажи.
— На земле больше он не появится. Бумагу прислали вчера: пал смертью храбрых. По-геройски, так понимать надо.
— А раньше?
— Раньше без вести пропал. У кого сомнение было, у кого — надежда. Теперь все. Смертью храбрых, и точка. Не сомневайся, не надейся, к шороху за дверью не прислушивайся. Пособие нам будет, сынок, честь по чести. И с квартирой в покое оставят. Не обездоленные.
— У каждого своя доля. И у нас с тобой есть, и у Атиллы. На земле живем, стало быть, и доля есть.
— Корова Резеда… — начал было Тауфик и улыбнулся, вспомнив Хорунжия. Продолжил: — Один человек только мне поверил, что у меня есть корова Резеда.
— Смешной ты, и не надоело?
— Она отелилась, — сказал Тауфик.
— Кто? — округлила мать глаза.
— Теленок весь черный, а голова белая, — спокойно сказал Тауфик. Улыбался, как взрослый, проживший предостаточно человек.
— Сказочка опять, — вздохнула мать. — Спать давай ложись, пастух. Атиллу везде таскаешь. Он вроде покрепче стал. Косточки у него затвердели, не вихляется. Бычок!
С тем и укладывались, поторапливая другой день.
Август постучал несильно дождями и затих в безоблачной купели. Подсушенная солнцем и мягким ветром земля приготовилась ловить листья. Березняк отпускал их бесшумными стайками. И воздух словно вызолачивался. Дни стояли светлые, слегка приглушенные сухостью и безветрием. И было непонятно, каким сумасбродным движением сносит с берез листья, а они вспархивали неожиданным потоком, кружили недолго, обтекая прохожих, и ложились под ноги спокойным огнем.
Тауфик поджидал на углу Азата. Задумался глубоко, следя за пролетающими вспышками листьев, и тут на удивление ему перелез через ограду Лядского сада всегда дисциплинированный Хорунжий, точно и его, как ненужную кожуру, откинула береза. Потому ли, что позади желтели ветви, он показался Тауфику особенно рыжим, беспокойным, со всех сторон окруженным воспламенившимися деревьями.
— Ты-то мне, братец, и нужен позарез. Привет!
— Привет!
— Редко видимся, а по одной дороге ходим. Соседи вроде. Скрытно живешь, и коровы твоей не слышно.
— Я ей мешок на шею привязываю, жует траву и помалкивает, — засмеялся Тауфик. Уж очень день был замечательный.
— Ждешь кого?
— Жду.
— Секреты хранить умеешь?
— Давай попробуем.
— И ни одной душе?
— Ладно, валяй.
— Это, если хочешь, пионерско-комсомольское поручение. И так можно сказать. Так: я тебе даю адресок, ты туда являешься — и наше вам почтеньице. Вручаешь записку — секрет, значит. Все понял? Уточняю, чтобы никаких неясностей. Разворачиваешься, уходишь. Слов лишних не надо, ответов-приветов. Простенькая задача, для тебя раз плюнуть без задумчивости.
— Рыжие всегда с секретом, сам сказал, — усмехнулся Тауфик. «Рано началась осень», — подумал, как вздохнул. — Кому вручать?
— Соне, ты же видел ее, небось, не спутаешь.
— Пиши адрес.
Хорунжий извлек из нагрудного кармана гимнастерки прибереженную бумагу. Покопался и нашарил карандаш с мизинец. Мелко-мелко на лоскутке вывел адресок, оттопырив губу, как прилежный ученик.
— Получай. Здесь неподалеку.
— Что же не сам?
— Ситуация, — сказал Хорунжий. — Выполнишь?
— Как в аптеке. Была бы дома.
— А ты вечерком, она любит на скамейке сидеть. Корову подоишь и отправляйся, какой труд.
— Ясно.
— Заглянешь потом в школу, доложишь. Я допоздна там, скоро сбор заиграем. А ты подрос! Как за уши тебя вытянули. И глядишь по-другому, попристальнее, что ли.
— Забот прибавилось с теленком, — сказал Тауфик. — Да и к зиме пора готовиться, сарай утеплять.
— Ну, трудись, трудись.
«А я и вправду подрос», — светло подумал Тауфик и посмотрел вдаль и выше за деревья. Хорунжий удалялся, засыпаемый листьями. Они чиркали по его спине. — «И липы желтеют. Мелкий лист скорее сгорает. Веткам, поди, не больно, новые народятся… Подрос, а! — пощупал грудь Тауфик. — Сам не заметил, Хорунжий теперь не сможет глядеть сверху вниз. Он-то как будто приуменьшается, а? И Абросим утречком глазами взбежал, как по ступенькам…» И так хорошо сделалось Тауфику, ощутил он свою крепость, твердость напряженных мускулов, ремешок стянутый ощутил, свежесть в горле и свет, проливающийся по коже оголенных рук. — ощутил ясность, пробежавшую под рубашкой внезапным холодком, и сердце вздрогнуло, приблизившись к руке, задержалось точно на краткий миг, прослышивая шорохи и всплески наружного мира, и вдруг ударило полно, широко, разгоняя гул по телу. И еще, и еще через обмирающие паузы вздоха. Это было ни с чем не сравнимое, небывалое ощущение собственного роста, упругости выпрямленного стебля, острого взгляда ястреба, спружиненной мощи тигра и свободного слуха летящей птицы одновременно. Вот какая невероятная сила просияла в нем желанием жизни. Его будто подбросило от земли — он не успел напрячься, сорвало словно. Замелькали мимо деревья, вспорхи листьев, прутки ограды, — он и глазом не приметил, как миновал проулок до перекрестка на одном вдохе и выдохе, полоснул по нему, как сам легонький листок, и, развернувшись, принял на лицо солнце, обжегся об него, но не зажмурился — и опять оказался на прежнем месте, точно и не отрывался со старого следа.
— И-их ты! За кем гнался? — подоспел сзади Азат. — Я гляжу, мчишься, как паровоз, что это с тобой?
— Сам не знаю, будто поджег меня кто. Порох вот здесь вспыхнул.
Тауфик расправил ладонь на груди.
— А на спине крыло вытянулось. Потрогай.
Взялся Азат крыло выискивать и защекотал по ребрышкам ошалевшего дружка. Заливаются оба, не удержать.
— У меня секрет есть, — сказал Тауфик.
— Вот ты и разогнался.
— Не мой секрет.
— Чей же тогда?
— Хорунжия.
— Он давно засекреченный, пожар на голове.
— Вечером передадим, — сказал Тауфик. — Не станет секрета. И больше не спрашивай, придержи любопытство.
— Как хочешь, — хотел обидеться Азат, но полненькие щеки его лопнули, и на свет появилась еще одна улыбка. — Конечно, я секреты люблю. Кто их не любит. Хорошо свой секрет иметь, а не чужой. На что мне…
Душистый табак окружал Соню робкими стеблями. Белые головки цветов приподымались к ночи, как будто радовались наступившей тишине. Они скорее были похожи на маленькие граммофончики, так бы определила Соня, если бы ее кто-то спросил о цветах. Последнее время она засиживалась на лавочке, совсем как старушка, ослабев руками. Набрасывала платок от сырости.
Вечерний попив был обильным, и земля влажно чернела, потому запах никуда не уходил, а стоял в воздухе низким облачком, клубясь холодным паром. Облачко постоянно насыщалось, струилось душистым запахом, и сама Соня, надышавшись, пахла этой легкой вечерней свежестью. Точно так же, как невидимые струи, восходили и мысли Сони из глуби ее озябшего существа. Она перестала пугаться темноты, вслушиваясь в нечто большее, чем своя привычная жизнь.
Кто-то встал за калиткой, отогнув нависший куст шиповника. Соня подождала немного и спросила:
— Кого-нибудь ищете?
— Тут вам записка. Велено передать.
— Вот как!
Они узнали друг друга.
Засветив фонарик. Соня вычертила лучом фигуру мальчика.
— Это, кажется, у тебя корова Резеда?
— У меня. Берите записку, и я пойду.
— Погоди. Присядь ненадолго. Может, и ответ потребуется.
— Не потребуется, — сказал Тауфик. — Передать только.
Но прошел к скамейке и послушно сел.
Она читала, прислонившись к пучку света. Он видел освещенную белую руку, подрагивающую бумагу.
Фонарик погас.
— Отказывается, — сказала Соня. — Не надо ему. — Опустилась рядом. — Посиди, — остановила движение мальчика, — все душа живая поблизости. — И вздох прошелестел. — Без нужды что же случается? Без нужды и жизни другой нет. Как же иначе. Под сердцем она трепыхается, дышит. И как цветы пахнут, слышит, а что они такое, не ведает.
— Про кого это вы?
— Про ребеночка, — просто сказала Соня. — Как не понять. Отказываться разве можно? От другой жизни. Взять и выдрать цветы с клумбы, что будет? Одна земля. Пои тогда ее, пустую, лей почем зря воду.