Иначе жить не стоит. Часть третья - Вера Кетлинская 16 стр.


— Так не годится, Клашенька, разве это поздравление!

Он полушутя обнял ее и поцеловал в губы, ощутил трогательную робость ответного поцелуя — и на какое-то время забыл обо всем остальном.

И вдруг увидел окаменевшее лицо Степы Сверчка.

Минуту они испытующе и недобро смотрели друг на друга.

— С праздником, Степа! — опомнившись, сказал Палька, обнял Степу и троекратно крепко поцеловал. — Все в порядке, дружище.

И пошел дальше, не позволив себе оглянуться на Клашу.


С комиссией все было улажено, договорено. В конторе станции коллективно редактировали рапорт Сталину.

Саша вышел из прокуренной комнаты на воздух.

Где-то тут бродила Люба, но где? Да и не мог он сейчас говорить с Любой о том, что его томило. Люба радовалась возвращению в Москву. Любе уже мерещилась московская просторная комната, театры, Сокольники, где они так и не побывали, она верила, что снова возьмется за учебу… Он винил не ее, а себя. Не помог, а сбил с толку. Поселил в бараке и не позаботился о том, чтобы у нее был хотя бы угол для занятий. Она самоотверженно помогала на стройке всем, чем могла: наводила порядок в столовой и общежитии, бралась и за лопату, и за метлу. Защищала мужа, когда ребята злились на него…

Не мог он теперь обрушить на нее новые тревоги.

Когда он уезжал в Москву три месяца назад, чтобы ринуться в бой, он и подумать не мог, что так все обернется.

Они ринулись в бой. Первая схватка произошла на техническом совете Углегаза, где они с Палькой доложили результаты опытов на крупной модели. Их доклады имели успех. Олесов прямо расцвел, да и Колокольников подобрел — на других опытных станциях удач не было, станция № 3 могла выручить… Но когда докладчики изложили свои планы и требования, поднялся шум. Колокольников язвительно напомнил о скромности. Вадецкий выступил с раздраженно-злобной речью: искусственно создали благоприятные условия, выдают результаты за открытие и хотят, чтобы все перед ними расступились! Вы из настоящего целика дайте газ, тогда посмотрим!

— Могу предсказать, что после пуска станции у вас будут взрывы, — вещал Вадецкий, — выход газа окажется неравномерным, а процесс — неуправляемым!

Поддержал Вадецкого и Катенин, правда более мягко: дело новое, трудное, нельзя торопиться. Цильштейн снова доказывал неосуществимость газификации без дробления угля и высмеивал «самообольщения наших молодых друзей…»

И тут Саша, для удобства поднявшись с места и обращаясь то к одному, то к другому, вступил в теоретический спор со всеми. Палька слушал, приоткрыв рот, — Саша бил противников на их ученом языке, против каждого их довода выставляя свой контрдовод — обоснованный, продуманный. Так вот для чего он просидел эти месяцы над книгами и расчетами!

После долгого, временами резкого спора удалось провести нужные решения, хотя сформулировали их туманней, чем хотелось.

Затем шли бои у Бурмина и у Клинского, заменившего Стадника, затем — на коллегии наркомата, в планирующих и финансовых органах. Клинский сперва очаровал всех — вежливый, внимательный, с обезоруживающей улыбкой; потом — вызвал досаду, потом — привел в ярость. Он не жалел времени, чтобы разобраться в вопросе. Но как раз тогда, когда казалось, что он разобрался и может принять решение, Клинский скучнел, замыкался и говорил невыразительным голосом:

— Подумать надо, товарищи. Взвесить. Мы еще к этому вернемся.

Палька фыркал:

— Ты лицо его запомнил? Я так не помню ни глаз, ни носа. Вежливая туманность.

Бурмин, как всегда, ругался, а то хохотал:

— Ишь торопыги! Им подавай все сразу!

В общем-то он их поддерживал, но спуску не давал:

— Добреньких ищете? А вы убеждайте, кладите противников на обе лопатки, тогда и победите. Работа упористых любит.

Деньги на расширение опытов в наступающем году получили. Попробовали договориться о том, чтобы после пуска станции подвести газ на один из донецких заводов, по тут их и слушать не стали: забегаете вперед! После долгих споров удалось провести решение о создании научно-исследовательского института, но в последней инстанции Колокольников сумел доказать, что институт нужно создать не в Донецке, «не на базе малозначительной опытной станции», а в Москве, «на базе квалифицированнейших научных кадров столицы»…

И вот накануне отъезда Сашу вызвал Бурмин.

— Навоевался? Выдохся?

— Нет, не выдохся.

— Вот и хорошо. Надумал я… Делать — так делать до конца. Пойдешь директором НИИ и одновременно — заместителем директора Углегаза по научно-исследовательской работе.

Саша мигом ухватил смысл предложения. Ничего не скажешь, разумно. Сейчас Углегаз — вроде стороннего и не очень-то доброжелательного наблюдателя. Надо его завоевывать изнутри. Если отказаться, назначат какого-нибудь Вадецкого или в лучшем случае Катенина… Разве они обеспечат правильное развитие исследований? НИИ может стать не опорой, а помехой, научной трясиной, в которой захлебнется живая мысль.

— Чего молчишь? Соглашайся, вам же на пользу.

Саша медлил. Делу — на пользу, это ясно. А мне…

Он будто увидел перед собою умное старческое лицо Лахтина, будто услышал негромкий голос: «Как только сможете, я приму вас… если сам к тому времени буду…» До сих пор всё еще мечталось: пройдет несколько недель или месяцев, и можно будет напомнить об этом обещании, сказать: «Я свое выполнил, я уже могу, не предав дело и товарищей…» Нет, далеко то время, когда можно будет так сказать! Работы у нас — на годы… И мое сегодняшнее «да» или «нет» — выбор на всю жизнь… Люба обрадуется возвращению в Москву. А мне предстоит борьба в одиночку с недругами и маловерами. Колокольников будет очень зол, Вадецкий и Граб тоже… Съедят? Не дамся.

— Согласен, Петр Власович.

Хотелось добавить: только поддержите. Не добавил. Когда станция № 3 начнет выдавать газ, само дело поддержит.

— Одно непременное условие, Петр Власович: до пуска нашей станции не перееду. Пока — главное там.

…И вот станция пущена. По стойкости и цвету пламени и без анализов видно, что газ неплох и выдается равномерно. Но как же далеко до промышленной газификации! Сколько впереди исследований, опытов, поисков — и сколько борьбы!

Ребята будут изучать, совершенствовать, пробовать так и этак, отрабатывать детали… А мне — уезжать. Именно теперь, когда мы снова так хорошо понимаем друг друга и научились ценить свою дружбу… Уехать от них и крутиться там одному. С одного боку — Колокольников, с другого — Вадецкий, или Граб, или Цильштейн, или Катенин с его грошовым самолюбием и нежеланием сотрудничать… Все это надо преодолеть. Людей повернуть и завоевать. Отбивая наскоки, доказывая, убеждая каждого в отдельности и всех вместе, — вывести дело на государственный простор.

И я сумею! Должен суметь. Пусть совсем один…

— Вот ты где, Сашенька!

Почему она всегда чувствует, что нужна? Нету, нету, и вдруг появляется в нужную минуту. Приникла к его плечу и одним глазком поглядывает, какой он. И осторожно, как бы невзначай, спрашивает:

— Ты что один стоишь?

Обнял, пошутил — как же один, когда нас двое? А первым побуждением было ответить: привыкаю. Нет, даже в шутку не стоит пугать Любу предстоящими трудностями. И рассказывать ей о всяких Вадецких. Любе хочется, чтобы все было хорошо и правильно. В жизни так не получается, всегда есть какие-то наслоения, примеси. Но зачем ей-то тревожиться? У него хватит сил — самому. Да и какое одиночество, если Люба рядом?..

— Ты чего вздрагиваешь? Озябла?

— Переволновалась. Я сейчас поставлю чай. И у меня еще кое-что припасено. Ты ребят позовешь?

Она и это поняла — что сегодня он никак не может без них.


В тесной клетушке конторы кипели страсти. Впрочем, по виду все было деловито, обсуждался как будто чисто юридический, формальный вопрос: чьи подписи должны стоять под рапортом Сталину. Тетерин выписывал фамилии на отдельной бумажке. Хотя фамилия Алымова (а за нею и Мордвинова, как нового руководителя НИИ) уже значилась в списке сразу после Тетерина, Алымов тяжело придавил кулаком чистовик рапорта, подчеркивая, что не допустит перемен, — а между тем Сонин мягко, но настойчиво доказывал, что гораздо больше прав «у руководителей Института угля».

— Проект наш, институтский, и это гораздо важнее, чем… А вашего НИИ еще и нет, одно название…

Профессор Китаев, молча высидевший в уголке все время, пока рапорт редактировали, теперь тоже возвысил елейный голосок:

— Я не для себя, я не честолюбив, товарищи, но в качестве научного руководителя проекта… как-никак именно моя кафедра…

— Один с сошкой, семеро с ложкой, — бурчал Липатов, сердито поглядывая в окно: куда это запропастились Саша и Палька, когда тут такое…

Тетерин решительно отодвинул кулак Алымова и подтянул к себе рапорт:

— Хватит, товарищи! Добавлю директора института Сонина и начальника опытной станции Липатова. Пять подписей — в самый раз.

Но тут взвился Липатов:

— А Светов?!

Тетерин поморщился, он предпочитал, чтобы фамилии Светова на рапорте не было — что там ни говори, человека недавно исключили, толки ходят разные, лучше обойтись без него…

— Подпись главного инженера совсем не обязательна…

— Ну конечно, зачем уж Светов, когда столько желающих! — закричал Липатов, багровея. — Давайте уж и Сонина, и Китаева, можно и еще поискать, кто нам палки в колеса ставил!

— Тише, тише! — поднял руку Тетерин. — Чего раскричался? Никто же не против Светова, только подписей многовато. Или?..

— Вот именно — или! — задохнулся от гнева Липатов. — Такой малый пустяк — автор проекта!

— Ну, впишем и Светова. — Тетерин набело переписал фамилии в конце рапорта. — Успокоился?

Потеряв всякий интерес к дальнейшей процедуре, как только увидел свою подпись на подобающем месте — вторым от начала, Алымов выскользнул из конторы и разыскал в поредевшей толпе Катерину.

— Разрешите отвезти вас домой, Катерина Кирилловна. Уже поздно.

Взял ее под руку — и стремительно повел к машине.

За ними все так же пылало пламя, отбрасывая широкий круг света, перед ними вытягивались их тени — все длиннее, длиннее, вот уже головы канули в темноту за пределами круга.

— Поехали? — спросил из темноты шофер, которого Катерина побаивалась, потому что у него всегда кончался бензин.

Сегодня шофер был щедр и весел.

У машины стояла черная нахохлившаяся фигура.

— Константин Павлович, вы в город? Захватите меня, пожалуйста, я, понимаете ли, не предупредил жену, что задержусь…

Когда он приехал сюда — Катенин? Где пробыл весь вечер, никому не попадаясь на глаза?..

Алымов в бешенстве повернулся спиной к Катенину, но пальцы Катерины слегка сжали его локоть, он поперхнулся и процедил:

— Садитесь впереди.

Катерина откинулась на спинку сиденья и прикрыла глаза. Как сквозь сон слышала она рокот мотора и удивленный голос шофера:

— Скажи пожалуйста, вышло! А я, грешным делом, не верил, думал — чепуха, не будет уголь за здорово живешь гореть под землей. И что же, так и будет теперь — «гори, гори ясно»?

Алымов не ответил. Пришлось отвечать Катенину. Он объяснял что и как сдавленным голосом, но добросовестно.

Катерина понимала, что творится в душе у этого малознакомого человека, которого она однажды защитила. Надо бы заговорить с ним, сказать дружеское слово. Но она ничего не могла придумать. Она очень устала от долгого стояния на ногах, от волнений и счастья этого вечера, оттого, что рядом Алымов, и оттого, что дома нет Светланки.

Вот уже неделя, как она отняла Светланку от груди. Кузьменковская бабушка забрала девочку к себе, пока не отвыкнет. Без Светланки в доме стало пусто и тревожно. Ночами Катерине не спалось, ей чудилось, что она слышит Светланкин плач и голодное кряхтение… Все правильно, ребенок должен отвыкнуть от материнской груди, забыть. Так всегда делают. Но матери как забыть? Неотрывная близость с дочкой оборвалась. Что-то трогательное, утоляющее ушло из жизни. И, как назло, приехал Алымов, еще более взвинченный, чем обычно. И не было спасительной возможности укрыться возле Светланки — единственного прибежища, где можно спрятаться от всего тяжелого и непонятного, что замутило жизнь… Свободна — и беззащитна перед чем-то негаданным, надвигающимся помимо ее воли.

Из угла машины она поглядывала на Алымова — сидит выпрямившись и дышит громко, торжественно, раздувая ноздри.

А впереди безжизненно покачивается на опущенных плечах голова Катенина, тускло и уже с досадой звучит его голос:

— Да нет, почему же. Скважины бурят по пласту…

— Какая ночь! — воскликнул Алымов и схватил руку Катерины. — Если б мне посулили сто лет жизни, но без нее — я бы отказался!

Его длинные, цепкие пальцы то ласкали, то стискивали до боли ее руку, и тут уже ничего нельзя поделать — такая ночь выдалась, такое настроение породила.

Подъехали к гостинице. Катенин впервые оглянулся:

— Спасибо, что подвезли. До свидания.

— До свидания, — буркнул Алымов.

Кажется, он уже не помнил, кого подвез. Ему не было дела до этого человека. Как только за Катениным захлопнулась дверца, Алымов заговорил вполголоса, чтобы не слышал шофер, но с бурной торопливостью, — вероятно, всю дорогу копил и с трудом удерживал слова.

— Это — мое торжество, Катерина, мое! И со мною вы! Вы всегда должны быть со мной! Ныне, присно я во веки веков. Вы мне нужны, вы сами не понимаете, как вы мне нужны! Я знаю, я старше вас, хуже вас. Вы меня боитесь иногда, ведь правда, я чувствую — боитесь! Я не скрываю, я недобрый, я скверный человек, Катерина! Но вы меня потрясли, нет, — не то слово, вы меня перетряхнули всего, я стал совсем другим, я становлюсь добрей, чище, я буду таким, каким вы хотите, чтоб я был!

Катерина слушала не дыша, ей казалось, что и сердце остановилось в ожидании.

— Вы не можете отказать мне! Это судьба! Рок! Вам смешно, да? Несовременно звучит — судьба, рок… Но я верю, они свели нас! На том собрании… ах, как трудно было выступать в защиту вашего несправедливо обвиненного брата! Трусость шептала: не надо, наживешь неприятностей, ты здесь посторонний, молчи… Но судьба подняла меня и бросила на трибуну, и только это свело нас, только это дало мне право подойти к вам! Я хочу целовать пол, по которому вы ступаете. Я буду носить вас на руках, снимать обувь с ваших ног и молиться на вас. Да! Да! Молиться!

Она жадно слушала этот полубред. Она владела этим взрослым, диковатым человеком. В ее власти — повернуть его по-своему, сделать великодушным и справедливым…

— Останови! — вдруг крикнул Алымов и распахнул дверцу.

Взвыли тормоза.

Алымов почти вытащил Катерину из машины и бегом увлек ее по склону холма. Сбоку блеснула речка, выступили светлые перила моста…

Он не обратил внимания на темный силуэт обелиска, венчающего холм. Он ничего не знал, он понятия не имел ни о Кирилле Светове, ни о ней. Даже о ней! Он никогда и не спрашивал ее ни о чем.

— Смотрите, Катерина! Смотрите! — самоуверенно выкрикивал он, как будто он был тут своим, а она — чужая.

Катерина могла бы, закрыв глаза, перечислить все огни и огонечки, что видны отсюда ночью. Обелиск и мост считались границей между городом и поселком, до моста в хорошие вечера доходили поселковые парочки, а крутой бережок считали своим все влюбленные. Катерина была здесь с Вовой дня за три до его гибели, в траве трещали сотни кузнечиков, Вова сказал:

— Самодеятельный оркестр! Знаешь, что они пиликают? Послушай: «Мы кузнецы, и дух наш молод…»

И ей тоже показалось, что она слышит «Мы кузнецы…»

Много месяцев она не вспоминала Вову так отчетливо — лицо, голос, руки. Упасть бы на холодную, как могила, землю, завыть по-бабьи…

Она споткнулась. Алымов обнял ее за плечи и повернул лицом в ту сторону, где всегда была голая степь, черная мгла без единого огонька.

И сегодня мгла была черна, но в этой мгле ясным огнем пылала торжественная свеча подземного газа, преображенная расстоянием в обыкновенную домашнюю свечу. Она стояла посреди равнины, как на столе. Вокруг ее ровного, вытянутого вверх пламени колыхалось радужное кольцо света.

— Этого торжества я ждал два года, — как в горячке, говорил Алымов, прижимая к себе Катерину. — Я мотался, как бездомный пес, не имел ни тепла, ни покоя, дрался, спорил, шел напролом, подставлял голову под все удары. И вот он — факел моего торжества! Он мой! И вы — моя, нас свела сама судьба, это наша победа, наш святой, незабываемый праздник!

Они снова сели в машину, и он держал ее в объятиях, целовал ее склоненную голову и шептал горячечные слова, каких никто никогда не говорил ей.

Дом был темен.

Катерина нащупала над дверью проволоку, просунула ее в щель и откинула крючок. Они вошли в коридорчик, разделявший их комнаты. Катерина повернула выключатель и зажмурилась — не от света, а потому, что стало жутко и стыдно. Чужой, немолодой, непонятный человек стоял рядом, уже чем-то близкий, чем-то связанный с нею. Надо уйти, а ноги не идут.

Она заставила себя шагнуть, но в тот же миг Алымов упал на колени и прижался лицом к ее ногам.

— Дайте мне молиться на вас, Катерина. Я не могу без вас. Вы не можете оттолкнуть меня.

— Встаньте. Ну, встаньте.

Было трудно называть его, как прежде, по имени и отчеству, и неизвестно, как назвать иначе. Мягко отстранила его, бросилась в свою комнату. Остановилась у пустой детской кроватки, подержалась за холодные прутья. Прислушалась — за стеной тяжело, с присвистом дышит мать. А в коридорчике — тишина. Светлая полоска под дверью исчезла.

Назад Дальше