— Вот какой сын вымахал! Строитель Светлоградской ГЭС!
И уже не отходил от Игоря.
По случаю дня рождения стол был парадно накрыт, а столовая уставлена цветами — в корзинах, в горшках, в вазах. Татьяну Николаевну посадили на возвышение, украшенное розами, — она была очень хороша среди роз, но уверяла, что муж придумал это нарочно, так как при каждом движении ее подстерегают шипы. Русаковский казался очень влюбленным. Большинство гостей — тоже.
И только два человека были заняты друг другом — отец и сын. Они и сели рядом, на конце стола, и при всех тостах чокались за что-то свое. Никаких объяснений между ними не было, объяснения оказались ненужными. Почему узнал отец, что сын много пережил и продумал? Какими путями он дошел до понимания того, в чем сын не признался? Только он сказал:
— Вот теперь можем выпить за отца и сына. — Чокнулся и лукаво спросил. — А святой дух не завелся?
— Святой — нет, — ответил Игорь.
Отец поперхнулся от смеха и с мамиными интонациями сказал:
— Разберемся!
Галя Русаковская — в кружевном платьице, с громадным красным бантом — сидела по другую сторону от Матвея Денисовича и старательно потчевала обоих.
— Выпьем за Галинку, пап? За то, чтобы гидротехник Русаковская повернула на юг те реки, которые не успеешь повернуть ты!
Произнеся тост, Игорь испугался слов «не успеешь», — но Матвей Денисович уловил в этом тосте другое, неизмеримо более важное для него, выпил до дна, а потом нашел под столом и крепко пожал руку сына.
Звонок возвестил о приходе запоздавшего гостя.
— Это Илюша! — воскликнула Татьяна Николаевна, радуясь, что ее свита укомплектована полностью.
Действительно, за дверью мелькнул Илька Александров, но перед собою он пропустил в комнату высокую тоненькую девушку, одетую по-спортивному ловко.
— Прошу внимания! — провозгласил Илька. — Витя Сарычева. Кандидат физических наук. Теннисистка-перворазрядница. Привел, потому что отдельно от нее я уже не человек.
Первое, что заметил Игорь, было быстрое изменение в лице Татьяны Николаевны — внезапный гнев, минутное смятение, а затем чарующая улыбка. Вторым впечатлением Игоря было то, что девица, без которой Илька Александров уже не человек, некрасива и к тому же слишком высока и худа. Девица и Илька в четыре руки преподнесли Татьяне Николаевне небольшую, слегка потрепанную книжку.
— О, это библиографическая редкость! — воскликнул Русаковский.
— Сейчас мы вас усадим, — сказала Татьяна Николаевна, высматривая, куда приткнуть прибор.
Все засуетились, сдвигая стулья. Илька со своей Витей оказались рядом с Игорем. Илька смотрел на нее с такой восторженной преданностью, что Игорю начало казаться, что теннисистка и кандидат наук не так уж дурна, как сперва показалась. Мужская стрижка идет к ее узкому лицу. В глазах и улыбке — много ума, Спортивный стиль выбран с толком. Нет, она — ничего.
Матвей Денисович осведомился, по какой теме защитила столь юная девушка кандидатскую диссертацию. За столом притихли, всех интересовало то же самое. Витя Сарычева понятливо блеснула глазами, но ответила уклончиво:
— Тема специальная, чисто теоретическая.
— О-о! — протянула Татьяна Николаевна. — Вы боитесь, что мы не поймем?
— Нет, — быстро откликнулась девушка и метнула в ее сторону взгляд, похожий на удар шпаги. — Я просто вспомнила, как после защиты ко мне подошел один почтенный профессор, поздравил меня и спросил: «А теперь признайтесь, милая девушка, неужели вы все это сами написали?»
Переждав, чтобы затих общий смех, Татьяна Николаевна с милой улыбкой сказала, что вопрос даже лестен, потому что для всякой девушки обаяние молодости в общем-то ценнее, чем признание больших научных знаний, недаром наша гостья кроме теоретических исследований увлекается изящным спортом. Пилюля была подана в нежнейшей упаковке, но это была все же пилюля.
— Обаяние молодости иногда отступает перед опытом зрелых лет, — немедленно ответила Витя Сарычева. — К тому же я занимаюсь атомами, а они такие маленькие, что прекрасно помещаются рядом со всем прочим.
— Два — ноль в вашу пользу! — воскликнул Игорь.
Теперь он находил девушку очаровательной. Тонкое, своеобразное лицо. И остра — палец в рот не клади! Даже страшновато опростоволоситься перед нею. Вероятно, это почувствовала и Татьяна Николаевна. Игорь видел, что она взбешена и потеряла уверенность. Но нет, она не сдалась. Она сделала лучшее, что можно было:
— Прошу тост! В этом доме давно ценят Илюшу Александрова. Сегодня мы принимаем в дом и в сердце его подругу. Так выпьем за талант, за молодость, за счастье!
— Ах, умна! — шепнул Матвей Денисович сыну.
— И хороша! добавил Игорь, возбужденный стремительным поединком двух женщин и уколами мужской зависти; он даже не вспомнил Речную Тоську, он подумал о том, что вот и Илька нашел свое, а он — один, и нет женщины, которую он мог бы показать друзьям, любуясь ею и гордясь.
Удивительно, как отец сегодня понимал его!
— Когда есть молодость, талант шлифуется трудом, а счастье… счастье приходит само, и обычно не с той стороны, откуда ждешь. — Он улыбнулся Ильке и Вите Сарычевой, но говорил для Игоря. — Займешься спортом ради спорта, а оно вдруг выглянет из-за ракетки.
Игорь ласково присматривался к отцу — что сделало его, немолодого, обремененного всякими неприятностями, таким счастливым? И что такое счастье? Для Ильки оно сейчас — синоним любви. Но счастье шире и протяженнее, чем любовь. Пройдет начальное упоение — и любви окажется мало. Так в чем же оно? В ладу с самим собой? В полном удовлетворении тем, что делаешь? Не в достигнутом результате — за одной целью тотчас возникает другая… Вероятно, счастье — в процессе полного использования своих умственных и душевных сил ради того, что тебе дорого? Но тогда, значит, я счастлив, хотя и не думал об этом?
Позднее, возвращаясь домой пешком, чтобы проветриться, Игорь спросил:
— Папа, когда ты чувствовал себя всего счастливей?
Отец ответил после короткого раздумья:
— Много раз. И каждый раз по-иному.
— А самое-самое большое счастье — когда было?
Отец долго не отвечал, шел медленно, слегка закинув голову. Ищет в памяти? Или вопрошает звезды, которыми сегодня полным-полно открытое небо?
— Тебе покажется странным — от человека в пятьдесят пять лет, — проговорил он и повернул к Игорю энергически напряженное лицо, — но мне почему-то представляется, что самое-самое еще впереди.
12Все началось с того, что в центральных газетах появились — одна за другой — статьи об успехах подземной газификации угля.
Кто мог думать, что статьи накличут беду? Им радовались ими гордились. Липатов уже привык принимать журналистов и фотографов, не растерялся и перед кинохроникой — надел чистую рубашку, повязал галстук и вполне правдоподобно поразговаривал с Ваней Сидорчуком у головки скважины, не обращая внимания на лучи прожекторов и жужжание киноаппарата.
Дело развивалось. Уже заложили опытно-промышленную станцию в Кузбассе, где нашлись свои энтузиасты подземной газификации. Началось строительство станции в Подмосковье — там, где не так давно провели опыт по методу Вадецкого — Колокольникова. Проектировались новые станции. Наиболее пылкие энтузиасты утверждали, что пройдет лет пять, в крайнем случае — десять, и новых шахт строить не будут.
Уверенность в успехе преображала людей. Олесов, про которого Липатов говорил, что он жмется, мнется, переминается и лучше удавится, чем сам примет решение, — Олесов прямо-таки землю рыл — его доброе внимание ощущали все работники. Он уже не глядел в рот Вадецкому и позволял себе повышать голос на Колокольникова, если тот затягивал срочные решения.
Впрочем, и Колокольников изменился. Барственной холодности поубавилось, заинтересованность техническими проблемами, возникавшими в практике, проявлялась все чаще. Теперь и он позволял себе за глаза ругнуть Вадецкого «злыдней» и «другом на час».
Алымов был еще напористей и громогласней, чем раньше; его глазки неистово сверкали из-под набрякших век, ноздри раздувались. Он дышал воздухом удачи и счастливых предчувствий. В Донецке он бывал теперь реже, в его обращении с Катериной пробивались властные нотки. А Катерина будто и не замечала этого или ей нравилось — кто знает! Когда приезжал Алымов, она бросала и дочку, и любые дела, у нее был вид человека, спешащего впрок наглотаться радости.
— Все не как у людей, — вздыхала мать, — муж он тебе или не муж?
Катерина отвечала заносчиво:
— А какая вам разница — кто?
Однажды она вдруг задумчиво сказала брату:
— Если ты переедешь под Москву, может, и мне с тобой поехать? Я бы в компрессорной могла работать.
— Если ты переедешь под Москву, может, и мне с тобой поехать? Я бы в компрессорной могла работать.
Палька так удивился, что не ответил. Впрочем, она и не ждала ответа.
Опытных работников не хватало, одному из руководителей станции № 3 предлагали перебраться в Подмосковье. Палька считал, что ехать должен Липатов — там идет строительство, у Липатова по этой части больше опыта.
Липатов говорил: «Нема дураков». Он заявлял: «Предложи мне в Кремль — и то не поеду!» Он кричал: «За столько лет впервые семья в сборе, да чтобы я опять бобылем мотался?!»
Да, впервые за много лет Аннушка была рядом. Ее светлоглазое, дочерна загорелое лицо и фигурка в выцветшем комбинезоне постоянно мелькали на станции № 3 в тех местах, где закладывали новые скважины, а контора буровых работ теперь всегда отпускала доброкачественные штанги.
Липатову доставляло огромное удовольствие говорить людям «мне пора домой», «меня ждет жена»…
На самом деле не все было так гладко, как он старался показать. Аннушка пыталась — и не умела наладить жизнь семьи. «Захолостячилась я, что ли?» — виновато вздыхала она, с досадой замечая, что хозяйство расползается в ее неопытных руках, что всех домашних дел не переделать, как ни старайся, а дочка не слушается и глядит в сторону. Осенью Иришка устроила настоящий бунт, отказавшись перейти в другую школу, — были и слезы, и крики, и умильные просьбы, а кончилось тем, что Иришка осталась в поселковой школе, ездила туда трамваем, а из школы забегала к Кузьменкам и норовила заночевать. Липатов сердился, Аннушка огорчалась и нередко мчалась вечером в поселок Челюскинцев — за дочкой.
Всю неделю жизнь шла кувырком, зато в субботу начинался семейный аврал. Липатов занимался хозяйственными заготовками, Аннушка повязывалась передником и с подчеркнутой домовитостью стряпала всякие кушанья и пекла пироги — их потом хватало до среды. Иришка быстро усвоила, что за примерное поведение в субботу и воскресенье ей простятся грехи во все другие дни недели, являлась домой прямо из школы, убирала квартиру и лихо мыла пол, всеми ухватками подражая Лельке. Она умела подластиться к отцу и выпросить всякие поблажки. Утром она будила отца, водя теплой ладошкой по его колючей щеке:
— Ежику надо бриться!
Липатов таял от блаженства и покорно брился, а дочка подавала ему теплую воду и протирала бритву, между делом обеспечивая деньги на кино — себе и Кузьке, а то и еще кому-нибудь из поселковых приятелей.
С понедельника все опять шло кувырком, но до середины недели Липатову хватало субботних и воскресных ощущений. Ему казалось, что вот-вот все наладится. Срываться куда-то на новое место? Дудки! Пусть Палька едет, ему что! — собрал чемодан и готов.
Палька не говорил ни да, ни нет. Он понимал, как интересно и важно испытывать метод на бурых углях Подмосковного бассейна, но ему было жаль покидать донецкую станцию — теперь, когда она начала выдавать промышленный газ, когда идут исследования, двигающие вперед всю проблему подземной газификации. На новой станции придется заниматься строительством и наладкой, то есть в известной мере повторением пройденного.
— Я могу приезжать консультировать их, — сказал он Олесову, а потом сам удивился: ишь ты, какой важный стал, соглашаюсь консультировать!
И все же порой хотелось все бросить и уехать куда глаза глядят, потому что здесь, в Донецке, было трудно встречаться и еще труднее — не встречаться с Клашей Весненок.
Перед тем как Степу увезли в Одессу, Степа сам заговорил о Клаше и высказал то же, что думал Палька, — бесполезно глушить любовь ради чего бы то ни было.
Если бы Палька мог честно взглянуть в глаза товарищу, разговор шел бы иначе. Но перед ним был человек с повязкой на глазах, с бескровными, мучительно сжатыми губами. С этим человеком, быть может обреченным на вечный мрак, Палька не мог говорить начистоту.
— Мудришь, дружище, — сказал он, — ты не так понимаешь наши отношения. Мы с Клашей приятели, по и только. Так что езжай и скорей поправляйся.
Поверил Степа? Может, и поверил.
Из Одессы сведения поступали неясные. Сверчкова-мама была не очень-то грамотна и легко впадала в панику. В общем, она сообщала, что Филатов надеется восстановить зрение Степы, но ничего не обещает, а операции мучительны… Иногда приходили короткие писульки от самого Степы. Из нацарапанных вслепую каракулей следовало заключить, что все идет прекрасно, Одесса — чудесный город, а Степа скучает без подземной газификации. В конце письма он передавал приветы всем товарищам — и Клаше. Ей он не писал совсем. Значит, все-таки не поверил?.. Клаша продолжала каждую неделю писать ему длинные письма — крупными буквами, чтоб разобрала мама.
Пальку Светова избегала.
Долгое время Палька считал, что виной всему — та встреча у гостиницы, тот пижонский поцелуй руки! Конечно, Клаша и слушать не захотела, когда он попытался объяснить ей.
— Мне это совершенно неинтересно.
Среди других истин, известных Клаше абсолютно точно, была и та, что целование руки — буржуазный и даже феодальный пережиток. Палька тоже считал, что это пережиток, и не мог допустить, чтобы Клаша истолковала в позорном для него смысле тот несчастный поцелуй.
— Липатушка, будь другом, найди способ объяснить Клаше, что сделала для нас Русаковская, — так он решил выкрутиться из трудного положения.
Липатов согласился неохотно. Как и все, он считал, что Клаша связана со Степой, а значит — нечего заглядываться на других. Он все же рассказал Клаше, как было дело. Оказалось, Клаше это интересно. Палька сразу почувствовал, что она перестала дуться на него. Но избегать — не перестала.
Они подолгу совсем не виделись. Чтобы не оказаться вечером возле ее дома, он оставался ночевать на станции. Так удавалось протянуть семь дней, десять дней, иногда — две недели. И наступал вечер, когда ноги сами вели его на ту улицу.
— Клаша, здравствуй! — восклицал он, подкараулив ее.
— Откуда ты взялся? — розовея, удивлялась Клаша.
Они проходили мимо ее дома и бродили взад-вперед, выбирая безлюдные улочки. Они так долго ждали встречи, что теперь могли говорить о чем угодно, лишь бы встреча длилась и длилась. Палька каждый раз открывал в ней что-то новое — и даже ее недостатки казались ему чудесными. Выяснилось, что она нетерпима и порой несправедлива к своим недругам — одного из них, весельчака Кольку Бурцева, она считала вместилищем всех пороков; Палька знал этого парня и понимал, что Клаша преувеличивает, но слушал с наслаждением — в ее несправедливости было столько страсти и потребности видеть людей прекрасными! И снова к нему пришло определяющее слово «надежная». Надежная — не на час, на всю жизнь…
Выяснилось, что у нее кремень, а не характер. Однажды, споря и с нею, и с самим собой, он высказал мысль, что считаться с предвзятым мнением окружающих и ради этого подавлять себя — недостойно. Клаша подумала и твердо сказала:
— Я никогда не считаюсь с мнением неправильным.
Значит, общее убеждение в том, что ее и Степу связывала любовь, — правильно? Палька насупился. Клаша поняла и, покраснев, быстро добавила:
— Но с совестью считаться необходимо.
В другой раз они заговорили о фашизме и о возможности войны — опасность войны, то грозно приближаясь, то отдаляясь, все время нависала над страной. Немного рисуясь, Палька спросил, будет ли она тревожиться о нем, если он пойдет воевать.
— А я сама буду на фронте, — сказала Клаша.
Когда позднее она прочла ему строки Светлова:
он мысленно видел именно ее…
Лучшие минуты их редких встреч были связаны со стихами. Все то, что они не позволяли себе сказать друг другу, говорили за них стихи. Можно было подумать, что поэты, сговорившись, писали для них двоих.
читала Клаша, и это они мчались на тройке, хотя никогда не видали троек, и он ее придерживал рукой в узких санках, и они терялись в снежном поле — совсем терялись, для всех и ото всех…
И это было о них, о поколении самоотверженных, к которому они оба принадлежали всеми помыслами, свято веря, что новые счастливые поколения примут из их загрубевших рук все, что ими создано.
Эти строки были непосредственно о них — о ней. Клаше показалось, что не она, а он произнес эти слова — ей в упрек, и она не дочитала стихотворения, потому что дальше шли строчки, которые требовали от нее: встань рядом с любимым и не расставайся! Правда, в тех стихах речь шла о военной грозе, но Клаша подумала: если б грянул такой час, их ничто не разлучило бы, кроме смерти. Сейчас — сложнее.