А душу твою люблю... - Кузнецова (Маркова) Агния Александровна 15 стр.


Наталья Николаевна и Екатерина остались. Они сидели на диване, с трудом поддерживая разговор.

– Простите, очень уж спать хочется. Приезжайте в другой раз, – посмеиваясь, просила Наталья Николаевна.

– Ничего подобного, – заявил Александр, – мы заставим вас сидеть с нами столько же, сколько мы ждали вашего прихода.

Наталья Николаевна все же улучила момент выскользнуть из гостиной и убежала спать. А Екатерина отсидела еще полтора часа. Гости уходили с угрозой:

– Теперь, если захотите нас видеть, присылайте собственный экипаж. Иначе не приедем.

Но этот случай и той и другой стороной был воспринят как забава и не нарушил добрых отношений Карамзиных и Пушкиных.

В тот незабываемый день, когда венчалась Екатерина, невесту одевали к венцу в доме тетушки Загряжской. Здесь было несколько дам и в том числе Софья Николаевна. Екатерина, взволнованная, с блестящими большими глазами, похожими на маменькины, стояла перед зеркалом и, казалось, ничего не видела. На ней было белое платье, над которым много дней мудрили тетушкины модистки.

Невесту одели, повели к выходу, и дамы двинулись за нею в церковь. И вдруг тетушка Екатерина Ивановна остановилась и, глядя в упор на Софью, сказала грозно:

– Хватит и этих!

И никто, как всегда, не посмел возразить ей, сказать, что так говорить – бестактно.

«Но, может, Екатерина Ивановна была права, – думает Наталья Николаевна, – она почувствовала каким-то шестым чувством, что Софья Николаевна рвалась на эту свадьбу только для того, чтобы потом посудачить о ней».

Если бы Наталья Николаевна знала письмо Софьи, которое та написала своему брату, то оно бы подтвердило ее предположение.

Ты согласишься, что, помимо доставленной мне неприятности, — писала Софья, – я должна была еще испытать большое разочарование: невозможно сделать наблюдения и рассказать тебе о том, как выглядели участники этой таинственной драмы в заключительной сцене эпилога… На следующий день, вчера, я была у них. Ничего не может быть красивее, удобнее, очаровательно изящнее их комнат, нельзя представить себе лиц безмятежнее и веселее, чем лица у всех троих, потому что отец является совершенно неотъемлемой частью как драмы, так и семейного счастья. Не может быть, чтобы все это было притворством: для этого понадобилась бы нечеловеческая скрытность, и притом такую игру им пришлось бы вести всю жизнь! Непонятно.

Было и другое письмо Софьи Николаевны, написанное уже после смерти Пушкина:

А я-то так легко говорила тебе об этой горестной драме в прошлую среду, в тот день, даже в тот самый час, когда совершалась ужасная ее развязка! Бедный, бедный Пушкин! Сколько должен был он выстрадать за эти три месяца, с тех пор, как получил гнусное анонимное письмо – причину, по крайней мере наружную, этого великого несчастья. Сказать тебе, что в точности вызвало дуэль теперь, когда женитьба Дантеса, казалось, сделала ее невозможной, – об этом никто ничего не знает… Приехав домой, он увидел жену и сказал ей: «Как я рад, что еще вижу тебя и могу обнять! Что бы ни случилось, ты ни в чем не виновата и не должна себя упрекать, моя милая!..» Он немного страдал, он был неизменно ласков со своей бедной женой… Ничто не может быть прекраснее его лица после смерти… Его несчастная жена в ужасном состоянии и почти невменяема, да это и понятно. Страшно об ней думать… Трогательно было видеть толпу, которая стремилась поклониться его телу. В этот день, говорят, там перебывало более двадцати тысяч человек: чиновники, офицеры, купцы, все в благоговейном молчании, с умилением, особенно отрадным для его друзей. Один из этих никому не известных людей сказал Россету: «Видите ли, Пушкин ошибался, когда думал, что потерял свою народность; она вся тут, но он ее искал не там, где сердца ему отвечали». Другой, старик, поразил Жуковского глубоким вниманием, с которым он долго смотрел на лицо Пушкина, уже сильно изменившееся, он даже сел напротив и просидел неподвижно четверть часа, а слезы текли у него по лицу, потом он встал и пошел к выходу; Жуковский послал за ним, чтобы узнать его имя. «Зачем вам, – ответил он. – Пушкин меня не знал, и я его не видал никогда, но мне грустно за славу России»… Второе общество проявляет столько увлечения, столько сожаления, столько сочувствия, что душа Пушкина должна радоваться… среди молодежи этого второго общества подымается даже волна возмущения против его убийцы, раздаются угрозы и крики негодования; между тем в нашем обществе у Дантеса находится немало защитников, а у Пушкина… немало злобных обвинителей… те, кто осмеливаются теперь на него нападать, сильно походят на палачей. В субботу вечером я видела несчастную Натали, я не могу передать тебе, какое раздирающее душу впечатление она на меня произвела: настоящий призрак, и при этом взгляд ее блуждал, а выражение лица было столь невыразимо жалкое, что на нее невозможно было смотреть без сердечной боли. К несчастью, она плохо спит и по ночам пронзительными криками зовет Пушкина; бедная, бедная жертва собственного легкомыслия и людской злобы!

Немного позднее Александр Николаевич Карамзин писал брату:

Дантес был пустым мальчишкой… совершенным ничтожеством как в нравственном, так и в умственном отношении… Геккерн, будучи умным человеком и утонченнейшим развратником… без труда овладел умом и душой Дантеса… Эти два человека, не знаю, с какими дьявольскими намерениями, стали преследовать госпожу Пушкину с таким упорством и настойчивостью… Дантес в то время был болен грудью и худел на глазах. Старик Геккерн сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за нее, заклинал ее спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма (если Геккерн – автор этих писем, то это с его стороны была бы жестокая и непонятная нелепость, тем не менее люди, которые должны об этом кое-что знать, говорят, что теперь почти доказано, что это именно он!). За этим последовала исповедь госпожи Пушкиной своему мужу, вызов, а затем женитьба Геккерна; та, которая так долго играла роль посредницы, стала, в свою очередь, возлюбленной, а затем и супругой. Конечно, она от этого выиграла, потому-то она единственная, кто торжествует до сего времени и так поглупела от счастья, что, погубив репутацию, а может быть, и душу своей сестры, госпожи Пушкиной, и вызвав смерть ее мужа, она в день отъезда этой последней послала сказать ей, что готова забыть прошлое и все ей простить!!! Пушкин также торжествовал одно мгновение, – ему показалось, что он залил грязью своего врага и заставил его сыграть роль труса… Он сделал весь город и полные народа гостиные поверенными своего гнева и своей ненависти… он стал почти смешон, и так как он не раскрывал всех причин подобного гнева, то все мы говорили: да чего же он хочет? Да ведь он сошел с ума… А Дантес, руководимый советами своего старого неизвестно кого, тем временем вел себя с совершеннейшим тактом и, главное, старался привлечь на свою сторону друзей Пушкина. Нашему семейству он больше, чем когда-либо, заявлял о своей дружбе, передо мной прикидывался откровенным, делал мне ложные признания… Пушкин должен был страдать, когда при нем я дружески жал руку Дантесу, значит, я тоже помогал разрывать его благородное сердце, которое так страдало, когда он видел, что враг его встал совсем чистым из грязи, куда он его бросил. Тот гений, что составлял славу своего отечества, тот, чей слух так привык к рукоплесканиям, был оскорблен чужеземным авантюристом… желавшим замарать его честь; и когда он в негодовании накладывал на лоб этого врага печать бесчестья, его собственные сограждане становились на защиту авантюриста и поносили великого поэта. Не сограждане его так поносили, то была бесчестная кучка, но поэт в своем негодовании не сумел отличить выкриков этой кучки от великого голоса общества, к которому он бывал так чуток… Только после его смерти я узнал правду о поведении Дантеса и с тех пор больше не виделся с ним. …Всего этого достаточно, брат, для того, чтобы сказать, что ты не должен подавать руку убийце Пушкина… Плачь, мое бедное отечество! Не скоро родишь ты такого сына! На рождение Пушкина ты истощилось!

Карамзины тепло приняли Наталью Николаевну, когда та через два года после смерти Пушкина возвратилась в Петербург. Но все же друзья предупреждали ее быть осторожной в отношениях с Карамзиными.

12 августа 1842 года Вяземский писал Наталье Николаевне:

Мы предполагаем на будущей неделе поехать в Ревель дней на десять. Моя тайная великая цель в этой поездке – постараться уговорить мадам Карамзину провести там зиму. Вы догадываетесь, с какой целью я это делаю. Это дом, который в конце концов принесет вам несчастье, и я предпочитаю, чтоб вы лучше посещали казармы. Шутки в сторону, меня это серьезно тревожит.

И еще 13 декабря он же писал:

И еще 13 декабря он же писал:

Вы знаете, что в этом доме спешат разгласить на всех перекрестках не только то, что происходит, но еще и то, что и не происходит в самых сокровенных тайниках души и сердца. Семейные шутки предаются нескромной гласности, а следовательно, пересуживаются сплетницами и недоброжелателями.

Я не понимаю, почему вы позволяете в вашем трудном положении, которому вы сумели придать достоинство и характер святости своим поведением, спокойным и осторожным, в полном соответствии с вашим положением, – почему вы позволяете без всякой надобности примешивать ваше имя к пересудам, которые, несмотря на всю их незначимость, всегда более или менее компрометирующи… Все ваши так называемые друзья с их советами, проектами и шутками – ваши самые жестокие, самые ярые враги.

Удивительно, что такого мнения о Карамзиных были и тетушка Загряжская и сестра Екатерина Николаевна. Но Наталья Николаевна и без писем Вяземского разбиралась в сложной обстановке карамзинского салона и характерах хозяев его. Уже будучи женой Ланского, она еще бывала у Карамзиных, хотя реже и с меньшим желанием. А потом, когда в 1851 году умерла Екатерина Андреевна, атмосфера в доме Карамзиных для Натальи Николаевны стала нетерпимой, и она почти не встречалась с ними.


Последние годы она мысленно перебирала всех знакомых, кто бы мог заняться изданием полного собрания сочинений Пушкина. Ее выбор пал на Анненкова, с которым так давно была она в дружеских отношениях. Но она не успела еще поговорить с ним, как однажды утром горничная доложила, что ее желает видеть молодой человек, назвавший себя Петром Бартеневым.

– Я студент Московского университета, – сказал он. – Приехал специально повидать вас. Видите ли, я страстно увлекаюсь нашим великим поэтом Александром Сергеевичем Пушкиным. И целью своей жизни поставил собрать возможные материалы о нем для потомков, пока еще живы те, кто общался с Пушкиным. – Он немного смутился за последнюю фразу, напомнившую хозяйке дома о ее возрасте.

Она ответила ему с чувством:

– Это так благородно с вашей стороны. Я сделаю для вас все, что в моих силах.

Они долго беседовали. Молодой человек, прежде чем ответить на любой ее вопрос, долго молчал, видимо прикидывая в уме, как лучше выразить свою мысль. Наталье Николаевне показалось, что он с великим трудом заставил себя переступить порог ее дома. Она поняла, что он так же, как когда-то Гоголь и другие, знавшие ее и не знавшие, в душе обвиняет ее. Она поделилась с Бартеневым своими мыслями об издании собрания сочинений Пушкина и о своем желании обратиться к Анненкову. Он поддержал ее намерение, и, когда уходил, она с радостью почувствовала, что отношение его к ней переменилось.

Но издателем собрания сочинений Пушкина стал не И. В. Анненков, а его брат Н. В. Анненков. Он и Бартенев сумели получить от современников Пушкина устно и в записях воспоминания о нем. В этом приняли участие: Корф, Комовский, Л. С. Пушкин, Катенин, Горчаков, Соболевский, Керн, Погодин, Вяземский и другие.

Много позже смерти Натальи Николаевны Бартенев стал издателем журнала «Русский архив» и пятьдесят лет печатал в нем вновь добытые воспоминания о Пушкине.


Мечется в страшной тоске Наталья Николаевна… Еще темнее вокруг глаз ложатся тени, и во взгляде ее исчезает присущая ей внимательная ласковость. Чаще всего в нем страх; реже – задумчивость и равнодушие. Она худеет на глазах детей и мужа; тихо уходит от них, и всем это ясно, и потому боль нестерпима. Но Наталья Николаевна не думает о смерти. Она спрашивает Даля, который ежедневно бывает у нее:

– Скоро ли, скоро ли будет мне легче?

– Скоро, Наталья Николаевна, – говорит Даль, стараясь интонацией не выдать смысл этого «скоро».

И вспоминается ему в эти мгновения, как спрашивал его Пушкин, скоро ли наступит смерть, жалуясь главным образом не на боль, а на изнурявшую его тоску. Вероятно, эту предсмертную неосознанную тоску переживает и Наталья Николаевна.

В минуту просветления она говорит Петру Петровичу:

– Я знаю, что их уже нет… Знаю, что жизнь безжалостна для каждого… Но я так ярко представляю маменьку, Дмитрия, тетушку…

Она закрывает глаза, а когда открывает их, вдруг видит, что возле кровати стоит Наталья Ивановна, еще довольно молодая и красивая. Высокая прическа чуть седеющих темных волос, белая лебединая шея, не тронутая временем, большие глаза, может быть, даже слишком большие, делающие красоту ее несовершенной. Она в черном платье, подчеркивающем еще достаточно стройную, а некогда совершенную талию, плечи и бедра.

Маменька, как всегда, строго смотрит на дочь своими недобрыми, пронзительными глазами и, усмехаясь маленьким, ярким ртом, говорит:

– Ты же никогда, как и все мои дети, не любила меня. Ты просто из всех была самой покорной, «тихоней», как прозвали тебя в детстве. Ты плакала о моей смерти и носила траур потому, что сама по себе смерть, любая смерть страшна. Потому что траур носить положено. – Она не отходит от кровати, а растворяется, как дым, в слабо освещенной комнате.

И тут же вместо нее около кровати появляется брат Дмитрий.

– Знаешь, Таша, – говорит он, – ведь управлять гончаровским майоратом, после того как дедушка разорил поместье, было трудно.

– Знаю, Митенька, ты старался изо всех сил, но у тебя не было хозяйственного таланта. Сестры и братья, и я в том числе, мучили тебя бесконечными просьбами о деньгах… Я помню, как в тысяча восемьсот тридцать пятом году Пушкин и Плетнев задумали издавать альманах. В своих письмах я просила тебя не только от имени Пушкина, но и от своего имени подготовить восемьдесят пять стоп бумаги. Ты так быстро отозвался на эту просьбу, дорогой брат. Пушкин тогда был в Михайловском. Я поехала к Плетневу договориться о сроках поставки бумаги. Бумага была отгружена срочно. Я до сих пор помню, что двадцать шестого октября ты отправил сорок две стопы и двенадцатого декабря еще сорок пять. Всего восемьдесят семь стоп. Спасибо тебе, брат! Но в следующем году я снова писала тебе о бумаге. Просила, чтобы ты ежегодно давал ее в счет содержания сестер. Я с ними договорилась об этом. Пушкин часто давал мне поручения по издательским и другим делам, вскоре я почувствовала, что начинаю хорошо понимать работу «Современника». …И Пушкин уже не учил меня, а даже спрашивал моих советов, всегда считаясь с ними. Я хорошо помню его письмо от тринадцатого октября тысяча восемьсот тридцать третьего года. Вот послушай: «Мой ангел, одно слово, съезди к Плетневу и попроси его, чтоб он к моему приезду велел переписать из Собрания законов (годов 1774, и 1775, и 1773) все указы, относящиеся к Пугачеву. Не забудь… Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу – и привезу тебе пропасть всякой всячины». И я ехала к Плетневу и следила, чтобы все, что велел Пушкин, было переписано к его приезду. Он посылал мне пакеты к Плетневу для «Современника» и наказывал: «…Коли цензор Крылов не пропустит, то отдать в комитет», и умолял напечатать во 2-ом номере… А многие и при жизни Пушкина и после его смерти считали, что я не интересовалась его работой. Нет, Митенька, это далеко не так. Он посвящал меня в свои замыслы. И мне все было интересно и дорого. А вот, Митя, он писал мне через год, около двадцать девятого мая: «Ты спрашиваешь меня о «Петре»? Идет помаленьку; скопляю материалы – привожу в порядок – и вдруг вылью медный памятник, которого нельзя будет перетаскивать с одного конца города в другой, с площади на площадь, из переулка в переулок». Да мало ли было таких писем. Ты, Митенька, знаешь их. Когда-нибудь… эти письма увидят свет, их прочтут, и верю – снимут с меня незаслуженные обвинения, которыми искалечили мне жизнь. И мне тяжко от них, братец, до сих пор тяжко, и детям и внукам тяжко от несправедливости этой. Я уже не говорю о другом, в чем клеветнически и злобно обвиняли и обвиняют меня…

Дмитрий ласково смотрит на сестру и говорит ей:

– Я знаю это, Таша, как знаю то, что ты много делала для всех нас. Ты взяла к себе сестер. Ты, по существу, дала Сергею его будущее. Ты так много отдала сил этому многолетнему грязному «усачевскому делу».

Наталья Николаевна вспоминает, как она снимала копии с бумаг, встречалась с известным юристом Лерхом у себя дома. Деловой разговор состоялся в гостиной, за чашкой кофе. Лерх взял все бумаги, но через несколько дней возвратил их с нарочным с запиской, что не может взяться за дело, которое уже разбиралось в Москве.

Тогда Наталья Николаевна поехала к Бутурлину, и тот посоветовал ей обратиться к Лонгинову. Встречи с ним тоже нужно было добиваться. И вот она у него на приеме. Сидит в кресле возле стола, заваленного бумагами. А Лонгинов долго молчит, потрясенный ее внешностью. Он готов на все.

Но, к сожалению, кроме него, будут рассматривать дело еще шестеро коллег. И Наталья Николаевна пытается окольными путями дознаться, честный ли человек – правая рука Лонгинова, не нужно ли его «подмазать».

Назад Дальше