Энциклопедия мифов. Подлинная история Макса Фрая, автора и персонажа. Том 1. А-К - Макс Фрай 37 стр.


– Но теперь у тебя есть этот «Nikon».

– Ага, есть.

– И если ты снова начнешь фотографировать…

– Кстати, наверное, действительно начну. У меня обычно хватает мужества плыть по течению и не делать вид, будто это я сам здесь все решаю.

– Ишь ты какой… Но ты больше не будешь снимать «Едоков»?

– Не знаю. Может, и буду. Но подозреваю, что с иным каким-нибудь результатом. Я очень изменился. Настолько, что автора «Едоков» можно считать покойным…

– Гениально! – орет Веня. – Можно считать покойным? Так и поступим. Макс, мы сделаем ему имя, этому твоему покойнику! Мы его так раскрутим, что живые позавидуют мертвым! Это будет самый модный русский фотограф следующего сезона, я тебе обещаю!

– Кто – я? – переспрашиваю ошеломленно. Что-то он намутил с местоимениями…

– Ну да, ты. Но только не ты сам, а этот твой условный покойник.

– Объясни по порядку. Я – тупой, как все гении и ангелы.

– Макс, – проникновенно говорит мой персональный Мефистофель. – Вот послушай, что я придумал. Мы с тобой создадим легенду. Дескать, жил в твоем городе старичок-фотограф… ну, или не старичок, а вьюнош печальный, этакий молодой Вертер, детали потом домыслим. Жил, жил, да и помер, не то от цирроза печени, не то от наркотиков, не то от несчастной любви. И оставил тебя своим душеприказчиком, поскольку ты был его единственным другом в последние горькие дни…

– Сейчас заплачу, – ухмыляюсь.

– Давай. Так и нужно, чтобы на слезу прошибало… Сечешь, к чему я веду? Твои «Едоки» и есть его наследство. Мы устроим нашему покойничку посмертную выставку и обеспечим ему вечную славу. Снимки шикарные, осталось к ним биографию достойную придумать. Чтобы и жертва тоталитарной системы, и философ-самоучка, и непризнанный гений, и одинокий волк, и просто красавец-мужчина. Развлечемся, заодно и заработаем. На этих твоих призраках русизма, что бродят по Европе, свет клином не сошелся. Не перевелись еще богатые коллекционеры на земле нашей…

– Погоди. Я пока не очень понимаю, зачем придумывать этого покойника? Просто для смеху? Или для дела нужно?

– Для дела, конечно. Ты вообразить не можешь, насколько удобно представлять интересы покойника. Во-первых, о нем слова худого ни одна сволочь не напишет. Тебя бы распяли за человеконенавистничество, а трупу все позволено, мертвых у нас любят, того гляди, сразу в классики запишут, даже на некоторые несовершенства техники и, ты уж не серчай, явные пробелы в образовании глаза закроют охотно… Во-вторых, живым коллегам не так обидно. Вместо того чтобы интриги плести, еще и помогут от чистого сердца. Ну и продавать снимки вместе с рождественской сказкой о трагической судьбе отвергнутого обществом художника, сам понимаешь, проще.

– Наверное. Тебе виднее. Я ничего не понимаю ни в продажах, ни в выставках, ни в рождественских сказках. В сущности, я обычный провинциальный халтурщик, на досуге кропавший что-то, как говорится, «для души»…

– Вот! – орет Веня. – И он такой же, покойничек наш! Большой талант, истлевший в безвестности, в повседневной погоне за куском хлеба, высокий класс!

– Ужас какой. Дамы будут сморкаться от умиления.

– Ага, в норковые носовые платки… Ты скажи лучше, как тебе мое предложение? Может быть, ты все-таки предпочитаешь пожинать лавры под собственным именем? Если так, скажи сейчас, тут нечего стесняться. Я, как ты уже, наверное, понял, могу помочь тебе красиво стартовать. А дальше – по обстоятельствам.

– Погоди, – говорю, – не тараторь. Лавров я точно не хочу, я все же не суп какой-нибудь. И идея твоя мне нравится. Но и пугает немного, честно говоря. Мне надо подумать.

– Думай, – легко соглашается Веня. – Мысли, следовательно, существуй. А пока думаешь, можешь снимки печатать: в любом случае пригодятся. Негативы-то при тебе?

Киваю.

– Ну и слава богу. Я тебя сведу с одним пряником, который уже давно ни хера не делает, а сдает в аренду свою лабораторию всем нуждающимся – на день, на два, на неделю, как договоритесь. По крайней мере, новогодние каникулы с пользой проведешь… Или у тебя другие планы?

107. Ильмаринен

…кузнец выковывает себе золотую деву, но не может с ней спать.


– Да нет, – вздыхаю, невольно прикидывая, сколь грандиозными могли бы стать мои новогодние планы, если бы Машенька, прекрасная беглянка, сладкий мой сон, добровольная пленница волшебного дома, вдруг решила бы навестить меня наяву, как в старые добрые времена.

Впервые я вынужден признать, что ее присутствия в моих снах все же недостаточно для полного счастья. Мне бы наяву ее обнять, запах вдохнуть, пальчики тонкие, один за другим, губами согреть, хоть на полчаса остаться с нею вдвоем в этой комнате, потому что я уже начал забывать значение этого дивного слова: «вдвоем». Вот и вспомнил бы заодно… Сердце твердеет от внезапной боли: маленький, тяжкий камешек, того гляди, проломит хрупкие ребра, изорвет в клочья кожу и упадет на пол – что тогда будет со мной?

Это бунт на корабле, это восстание, почти ересь; в наказание я, сам себе инквизитор, обречен на долгую вечернюю прогулку в испанских сапогах. И поделом.

Но вслух я говорю совсем иное.

– Нет у меня никаких планов. Я вообще как-то не сообразил, что скоро каникулы наступают. Не привык жить по такому графику: у нас с Сашкой все календарные праздники были самые что ни на есть рабочие дни.

– Вот и славно, – кивает Веня. – Завтра обо всем договоримся, да? Утро вечера, и все в таком духе…

Вскоре он уходит, я остаюсь один, и сон бежит от меня, а когда наконец сменяет гнев на милость, я просто проваливаюсь в небытие – не черное, как принято полагать, а огненное отсутствие пространства и времени, в котором ничего не происходит.

Принято считать, что это и есть отдых.

108. Имир

Антропоморфное существо, из тела которого создан мир.


Мое утро, вопреки фольклорной аксиоме, оказалось отнюдь не «мудренее», а, напротив, много глупее предыдущего вечера. Я неприкаянно слонялся по складу, прижимая к животу сумку с тормановским наследством, пугал сотрудников потерянной улыбкой и алеющим от бессонницы взором, на все вопросы отвечал невпопад и выкурил полпачки сигарет еще до полудня, хотя, казалось бы, почти бросил уже это занятие – и вдруг на тебе!

«Nikon» просится в руки, требует внимания, не позволяет мне заниматься другими делами, даже погрустить толком не дает. Рвется из сумки на волю, жаждет порезвиться. К полудню я сдался, извлек этого буяна из сумки, расчехлил, зарядил черно-белой пленкой.

– Ну и что мне с тобой делать? – спрашиваю.

Молчит, сверкает синеватым оком объектива. Дескать, не царское это дело – на вопросы отвечать. Сам гадай, какова моя священная воля.

– Кого снимать желаете, Ваше Величество? Натурщиков у меня – завались, только позы у них однообразные: или сутулятся над прилавками, или раком над коробками стоят. Сам недавно таким же экспонатом был, знаю… Впрочем, почему бы и нет?

Решение напрашивалось само собой. Сидеть на складе бессмысленно: будучи в помрачении ума, делами заниматься все равно не стану, следовательно, пользы не принесу, а только изведусь. Можно бы вообще все бросить и свалить до вечера, благо некому за мной приглядывать, но от безделья опять же изведусь. Значит, можно совершить традиционный обход торговых точек, поднять боевой дух наших околевающих на морозе кормильцев, заодно и «Nikon» обновить. Люди обычно любят, когда их фотографируют. Если вечером отпечатать снимки (а чем бы дитя ни тешилось, лишь бы по Машеньке снова волком не взвыло), завтра раздам им портреты. Вполне себе новогодний сюрприз, все танцуют.

Начать я решил с Ираиды Яковлевны. Откровенно говоря, я вообще ругал себя, что позволил ей выходить на работу в такой мороз: старушке-то, понятное дело, перед праздником деньги нужны, вот и плюет на интересы собственного чахлого тела, но я-то хорош! Мог бы сообразить вовремя, тихонько выплатить ей какую-нибудь мелкую новогоднюю премию и отправить отдыхать до ближайшей оттепели. «Скажу сейчас, пусть собирает манатки и немедленно едет на склад. Да и остальных надо бы отпустить пораньше. Холодрыга-то какая», – виновато думаю по дороге, зябко кутаясь в старую дубленку с плеча Раисиного мужа (боже, благослови дающего).

Ираида, вопреки моим опасениям, выглядит весьма бодро. Голова укутана цыганской шалью, в руках – неизменная фляжка с кофейным ликером, в зубах папироска, на воротнике овчинного тулупчика алеют трогательные пластмассовые вишенки – колоритнейший персонаж! Не то добрая Баба-яга, не то загулявшая комиссарша, чудо, а не женщина, цветок душистых прерий, душа моя поет, а «Nikon» мурлычет в своем футляре, предвкушая грядущий кадр.

Подхожу с фотоаппаратом наперевес, остаюсь неузнанным, хоть и не устраивал никакого маскарада: Ираида близорука, да и фляжка-то уже небось наполовину пуста. Навожу объектив. Вероятно, надо сказать ей, что сейчас вылетит птичка или даже вывалится упитанный пингвин в самом расцвете сил, но я не отвлекаюсь на ерунду, я поймал роскошную картинку, и сейчас…

О господи.

В тот миг я узнал, что это такое: оказаться в чужой шкуре, с головой окунуться в плоть и сознание постороннего человека.

Нет, никаких эффектных фокусов, которыми можно было бы развлечь любопытствующих зевак. Всего лишь субъективное переживание. Впрочем, достаточно интенсивное, чтобы сбить с ног Критского быка. Но я не упал. Я выстоял в нескольких метрах от книжного лотка, чуть не по колено в бурой снежно-песочно-соляной жиже: отступать-то некуда, позади, впереди, по бокам и снизу – Москва, а сверху, ясен пень, ничего, кроме белобрысого зимнего неба.

Я не превратился в Ираиду Яковлевну, не потерял себя, ни на секунду не расстался со старым добрым Максом, двадцатисемилетним мужчиной в дубленке с чужого плеча и теплых импортных ботинках, с собственным набором воспоминаний, мнений, настроений, пристрастий, рефлексов и физиологических реакций. Но, не утратив ни единого баула из своего бесценного багажа, я на краткое мгновение оказался полноправным владельцем чужого имущества. Я узнал, что значит быть Ираидой.

Быть Ираидой – это значило испытывать тупую ноющую боль в пояснице и переминаться на онемевших от холода ногах, тщетно стараясь вернуть им чувствительность. Раздраженно подсчитывать в уме скудную утреннюю выручку, но с хмельным оптимизмом сулить себе скорую перемену товарно-денежной участи. Постоянно помнить о своем возрасте (пятьдесят лет и три с половиной месяца) и гнать мысли о смерти (не хочу, не хочу, не хочу!). Размышлять о последней ссоре героев мексиканского телесериала, к началу которого надо бы непременно вернуться домой; иных осуждать, прочих одобрять, и отчаянно им завидовать, и мечтать сделать прическу как у матери Луиса Альберто, потому что такая прическа может не только украсить всякую привлекательную женщину средних лет, но даже переменить судьбу к лучшему. С привычной горечью перебирать в памяти лица, слова и поступки бывшего мужа и трех любовников (других связей с мужчинами не было) и робко ненавидеть их за то, что ни один не сумел доставить даже того скудного, стыдного удовольствия, которое можно получить, поглаживая свою «пиньку» (так называла это место мама, когда учила подмываться в тазике перед сном, а потом Ираида старалась вовсе никак не называть это чувствительное место и была готова заплакать от бешенства, если какой-нибудь подонок смел в ее присутствии… нет, лучше даже не думать об этом!). То и дело насильственно оживлять в памяти студенческие годы, тайно гордиться званием самой красивой студентки в группе и не вспоминать, не надо вспоминать, что в группе было всего три девочки. Все равно, все равно, все равно студенчество – самое счастливое время в жизни, и, может быть, тот факт, что она считалась первой красавицей группы, каким-то образом поможет отсрочить или даже вовсе отменить смерть, потому что умирают обыкновенные люди, а самая красивая студентка, пусть даже и бывшая, не может считаться обыкновенной. Думать: «У меня особая судьба», – и не подвергать сей тезис ни сомнениям, ни толкованиям.

Быть Ираидой – это значило с сочувственной симпатией относиться к женщинам (все мы несчастные) и к мужчинам (кто знает, может быть, с этим я была бы счастливее, чем с другими, да вот, не свела судьба). Обожать кошек, с умилением любоваться ленивой грацией этих уютных пушистых зверьков и страдать от аллергии на кошачью шерсть. Покупать цветы в горшках, но не уметь за ними ухаживать, а посему коротать вечера среди сухих стеблей и гниющих листьев. Ценить кофейный ликер за благородный вкус (лучшее из того, что можно себе позволить) и горячий туман, в который погружается голова после пятой порции – ах, почему, почему злые, бесчувственные люди осуждают тех, кто нашел простой и доступный способ любить жизнь, в которой так много трудностей и мучений? После нескольких рюмок ликера можно от души поплакать, слушая песню о любви, можно мечтать о драгоценностях, штопая прохудившийся чулок, и можно, можно, можно наконец разрешить себе удовольствие перед сном, совсем немножко, чуть-чуть, пять минут стыдного, сладкого удовольствия – ведь это никому, никому не мешает, никого не делает несчастным, ведь правда?

Быть Ираидой – это значило любить макароны с сыром, но вечно лениться потереть его на терке; заваривать чай «по-офицерски», прямо в кружке, и втайне стыдиться столь пренебрежительного обращения с благородным напитком; каждый год варить варенье из айвы, солить капусту, закручивать огурцы, а потом вздрагивать по ночам, слушая, как взрываются неумело запечатанные банки. Украшать себя яркими пластмассовыми брошками и раз в год, к Восьмому марта, покупать флакончик духов «Красная Москва», свято веруя, будто уважающая себя женщина должна всю жизнь употреблять один и тот же сорт духов, расходовать же их следует экономно: по капельке за каждое ушко и еще чуть-чуть на «театральный» батистовый носовой платочек с монограммой. Опасливо недолюбливать детей (никогда не знаешь, чего от них ожидать) и жалеть стариков (они-то уж точно умрут раньше, чем я). Иметь нескольких телефонных приятельниц, семейного младшего брата, племянников-двойняшек, троюродную сестру в Воронеже и искренне радоваться, что не обречена на одиночество. Видеть во сне одни и те же, из года в год повторяющиеся кошмары: один – про выпускной экзамен по физике, к которому уже невозможно подготовиться; второй – про то, как ломается телевизор, а в доме нет денег на его ремонт. Приютить из жалости бездомную собачку, а месяц спустя выставить ее обратно на улицу, поскольку нет ни времени, ни сил выгуливать, вычесывать и убирать грязь. Иногда перечитывать «Трех товарищей» Ремарка и сладко рыдать над финальными страницами, а потом чувствовать себя очистившейся и даже помолодевшей.

Быть Ираидой – это значило бояться увольнения. Бояться воров. Бояться иностранцев, цыган, проституток и молодых мужчин в кожаных куртках. Бояться гражданской войны, радиации и инопланетян. Бояться, что за неуплату отключат телефон, свет, газ, воду, а потом и вовсе объявят квартиру приватизированной (это невнятное слово, по мнению Ираиды, таило в себе особую опасность) и выгонят хозяйку на улицу. Бояться, что соседи напишут на нее жалобу (не важно куда и не важно, по какому поводу). Бояться заболеть раком. Бояться экстрасенсов, мышей, маньяков, наркоманов и сердечного приступа. Бояться, бояться, бояться…

И еще быть Ираидой означало встречать благодарной улыбкой всякое утро, не приносящее физических страданий (таких, по счастью, пока было немало). Радоваться первому снегу, набухающим почкам, солнечным дням, праздникам и любым подаркам. Кормить голубей крошками со своего стола, развешивать на балконе сало для синиц, а в теплую погоду хотя бы раз в неделю выбираться на прогулку в Серебряный Бор. Приходить в восторг от любого знака внимания и от всякого ласкового слова. Самозабвенно петь «Кукарачу» за мытьем посуды и собирать в особую папку все астрологические прогнозы, сулящие ей счастливое будущее. Любить жизнь – уж какая есть, такая есть; радостей и удовольствий, конечно, не слишком много, но чуть-чуть – это лучше, чем ничего, как говаривала мама, проверяя запасы крупы за неделю до получки.

Это сейчас я вынужден излагать информацию хоть в какой-то последовательности, тогда же я просто был Ираидой Яковлевной и знал – не о ней, о себе! – множество разных вещей. Знание это не искажалось высокомерными комментариями постороннего: собственная глупость кажется здравомыслием, трусость – оправданной осторожностью, лень – следствием усталости, подлость – житейской сметкой, никчемность – суммой зарытых в землю талантов и неоправдавшихся (по чужой, разумеется, вине) надежд. Собственная личность – венец творения, а жизнь – единственное сокровище. Себя трудно любить, но легко оправдывать. Став Ираидой, я оправдал ее целиком, принял как данность, со всеми потрохами, скучными грешками и нелепыми идеалами – без осуждения, без сомнений и вопросов.

Мгновение спустя рыхлый, нечистый снежок, запущенный кем-то из хохочущей компании школьников, рассыпался, мягко стукнувшись о мое плечо. Наваждение рассеялось. Несколько минут я молча топтался на месте, прикидывая, что надо бы то ли убежать отсюда куда глаза глядят, оглашая окрестности жизнерадостными воплями сумасшедшего, то ли просветлеть и вознестись огненно, то ли, на худой конец, просто испугаться. Но вместо этого я аккуратно спрятал фотоаппарат в кофр, на негнущихся ногах подошел к Ираиде, положил руки на ее плечи, заглянул в глаза и понял, что она ничего не заметила. Смотрит на меня удивленно и немного испуганно, моргает виновато: чего, дескать, обниматься полез? Думает небось, что я сейчас фляжку отберу. Бедная славная дурочка, заброшенный, одинокий пятидесятилетний ребенок. А у меня ни единой конфеты в кармане, как назло…

Назад Дальше