На другое утро Эртель повез пострадавшего злодея в ветеринарную клинику. Елизавета Николаевна не поехала, оставшись дома с набором просроченных лекарств на прикроватной тумбочке и с ужасными руками поверх одеяла, на которых желтели полосы йода и горели артритным золотом дутые кольца. Посаженный в сумку-перевозку, кот на заднем сиденье автомобиля бесновался так, будто там играли в футбол спустившим мячом. Отвлекаемый этим безобразием от сложной, гудками и нервами пронизанной дороги, Эртель боролся с соблазном заплатить в ветеринарке за усыпляющий укол и приступить наконец к своим прямым обязанностям домашнего таксидермиста. От соблазна его уберег вид мальчика, сидевшего в коридоре клиники с жирной шелковой таксой на коленях. Мальчик был похож на старшего сына, Питера: такие же рыжие волосы, круглые оттопыренные уши с малиновыми ободками — и незнакомые глаза, мутные от слез. С таксой, кажется, дело обстояло плохо: она дышала с трудом, морда ее напоминала старый растекшийся гриб. Вот она опять, страстная любовь к беспомощному, не пригодному к жизни. В сердце Эртеля с силой ударили разные мелочи, что проводили его сегодня утром из квартиры Елизаветы Николаевны: лысый коврик в прихожей, маленькая стоптанная обувь, вся черного цвета, ветхая перчатка на подзеркальнике, разбитый паркет.
В кабинете врача Басилевс присмирел; высаженный на металлический стол, он скогтил под себя казенную пеленку и сжался в комок. Здешний Айболит, больше похожий на слесаря (коричневые усы, напоминающие краюху бородинского, ассоциировались с выпиваемой и занюхиваемой водкой), первым делом оглядел с ног до головы самого Эртеля и результатом остался доволен. Были вызваны медсестры, сильно пахнувшие очень разными духами и очень громко между собой говорившие. Первым делом (раздался страшный мяв и шип) Басилевсу вправили вывих; потом у него, уже размаянного и безвольного, вытянули на анализ целый шприц густой звериной крови, маслом окрасившей пробирку; потом, прижимая кота к столу, делали что-то еще. Эртель платил. Медсестра, постучав концом блестящей ручки по квадратным передним зубам, выписала счет, Эртель сходил к кассе, потом, уже с рецептами, был направлен в располагавшуюся тут же, в аппендиксе коридора, ветеринарную аптеку, до одури пропахшую сухими кошачьими кормами и украшенную круглым аквариумом, чье кислое содержимое напоминало щи. В кабинете врача к возвращению Эртеля был готов дополнительный счет — а Басилевсу, чтобы сделать УЗИ, щедро выбрили брюхо и бок, так что кот сделался похож на обгрызенный кукурузный початок. Эртель снова платил — уже не считая сдачи, платил, будто, промерзший до костей, топил деньгами печку. Тем временем выбритые места Басилевсу намазали зеленкой, и шерсть вокруг проплешин зазеленела химической травкой.
— До свадьбы зарастет! — заверил ветеринар, увидев огорчение Эртеля, понятия не имевшего, как будет справляться с этим панковским зеленым украшением, когда придет пора создавать экспонат.
Нагруженный пакетом с лекарствами, пакетом с диетическим кормом и самим Басилевсом, смотревшим сквозь сетку перевозки расширенными глазами-чернильницами, Эртель вышел на крыльцо. Апрельский ультрафиолет резко выбелил бетон, о ступени, казалось, можно было разрезать подошвы. Голые мозолистые яблони блестели металлом, и на ближайшей красовался иссиня-черный ворон — самый настоящий, литой, с меховой отделкой железного клюва, неизвестно откуда взявшийся в центре Москвы. Восхитившийся Эртель на минуту забыл про кота. Ворон поковырял ногой в носу, затем неторопливым движением, будто сзади ему подали пальто, расправил крылья и снялся туда, где в прутяных высоких кронах темнели колтуны — полуразрушенные птичьи гнезда, над которыми кружили с отдаленным граем пернатые точки.
— Ничего, надставлю тебя белкой, никто и не заметит, — сообщил приободрившийся Эртель Басилевсу, дружески хлопая рукой по вякнувшей сумке. Мысли его переключились на мастерскую, на полученное третьего дня по электронной почте письмо от коллеги из Британского музея по поводу экспедиции на Курильское озеро с целью изучения белоплечего орлана. Одновременно он ощущал, что сумрак, исподволь скопившийся в душе, еще немного сгустился.
Скоро Эртелю стало известно, что гибель ноутбука имела драматические последствия.
Нажав пару сотен раз на клавишу Enter и получив лишь сполохи и писки, Елизавета Николаевна позвонила господину К. Она ожидала, что К. приедет сразу с новым компьютером. Но тот, раздраженный, с мелкой россыпью испарины у корней волос, где мелко серебрилась седина, явился ни с чем. День у господина К. выдался плохой: прошли неудачные переговоры с банком, плюс давила весна, на резком солнце все казалось черно-белым, странным, как фотографические негативы. Разумеется, это не оправдывало безобразной сцены, которую К. закатил несчастной вдове.
— Так, — сказал он, пошелестев набрякшими пальцами по мертвой клавиатуре. — Ну-ну, — он перебрал последние распечатки, где бумага от прилива крови к его тяжелой голове наливалась то тут, то там капиллярными розовыми жилками.
— Я не смогла поработать вчера и позавчера, Валериан Олегович, простите, — извинилась вдова, внося чайник.
На ней был ситцевый халат в увядших рюшах и длинные атласные перчатки, скрывавшие йодные ожоги и черные царапины. Ради почетного гостя Елизавета Николаевна достала из буфета хрупкие, окостеневшие от старости десертные тарелки, наполнила вазочку густым вареньем из толстой сморщенной вишни. Посещения господина К. всегда были в высшей степени приятны.
— Это работа? Вы шутите? — произнес господин К. не оборачиваясь.
— Что-то не так?
Елизавета Николаевна еще не чуяла дурного. Плоские пальцы слежавшихся бальных перчаток оказались ей длинны и торчали, как перышки, отчего вдова управлялась с посудой немного неловко, опасаясь, что горячий чайник выскользнет. Но опасаться следовало совсем другого. Подняв глаза, она увидела, что лучший друг дома мнет ее труд обеими красными пятернями и бросает комки на ковер.
— Вы хоть знаете, сколько я спрашиваю со своих сотрудников за четверть вашей зарплаты? — вдруг выкрикнул господин К. сиплым фальцетом и притопнул.
— Но ведь я регулярно сдаю сводки… — Елизавета Николаевна, бухнув на скатерть тяжелый чайник, стала нервно собирать повсюду свои листки, стряхивая с них шелуху фисташек и прилипшие яблочные семечки.
— Я тебя просил готовить обзор прессы, япона мать! — захрипел К., внезапно переходя на «ты» и на мужицкую ругань, от которой вдову передернуло. — Ты же не стала этим заниматься! Не стала, и все! Набираешь в Яндексе слова, скидываешь все подряд. Дневники каких-то поблядушек, куски романов — я за это деньги плачу?!
— Вы раньше не высказывали претензий, — проговорила Елизавета Николаевна в нос. — Что вы теперь себе позволяете?
— Чтобы от тебя добиться толку, мне надо было самому сидеть с тобой в Интернете, так? А может, у меня есть другие дела? Сказать тебе, что такое работа? Это когда уродуешься неделю, потом на выходные набираешь воз! Когда ни хрена не можешь заболеть, хоть сдохни! На нервах не спишь по ночам! А ты тут балуешься за пять с половиной штук, и еще компьютер тебе новый скорей-скорей взамен обоссанного?
Елизавета Николаевна медленно опустилась в кресло, не сводя с господина К. потрясенного взгляда; в глазах ее стояли пронзительно-синие слезы.
— Значит, я уволена? — беспомощно проговорила она, складывая атласные ручки на тесно сдвинутых коленях. — Как же я теперь буду?
— Я должен отвечать на этот вопрос?! — заорал К.
Кажется, от одной только ярости его дрогнула гостиная, и какая-то бордовая картина, шаркнув дугой по стене, свалилась за диван. С этого начался разгром. Затравленно озираясь, К. со всех сторон видел окружившие его вещицы — жалостные, пронзающие душу, ни копейки уже не стоящие, легко устраняемые на деньги из одного его конверта, но продолжавшие существовать. Он с наслаждением, взяв ее обеими руками, грохнул стопку десертных тарелок, превратившихся в кучку, похожую на разбитый скелет небольшого животного. Он обрушил сломанную этажерку, державшуюся только за торец буфета: горбами повалились рыхлые книги, полетел, теряя огарки, зеленый от старости медный подсвечник.
— Это тебе зачем? — он тряс перед Елизаветой Николаевной грубой, бряцавшей застежками, хозяйственной сумкой. — Я мало тебе денег давал? Не можешь получше купить? Учти, я за все за это заплатил! — он махнул рукой на разгром, казавшийся ему, при всех его трудах, совершенно недостаточным. — Это все почему носишь? Ну?! — он распахнул крякнувшую дверцу гардероба, содрал с каких-то плечиков первую попавшуюся розовую тряпку.
— Оставьте, это бывшее мамино платье, — надменно прошептала Елизавета Николаевна, поднимая тонкие бровки, свинцовые на белом наморщенном лбу.
— Это тебе зачем? — он тряс перед Елизаветой Николаевной грубой, бряцавшей застежками, хозяйственной сумкой. — Я мало тебе денег давал? Не можешь получше купить? Учти, я за все за это заплатил! — он махнул рукой на разгром, казавшийся ему, при всех его трудах, совершенно недостаточным. — Это все почему носишь? Ну?! — он распахнул крякнувшую дверцу гардероба, содрал с каких-то плечиков первую попавшуюся розовую тряпку.
— Оставьте, это бывшее мамино платье, — надменно прошептала Елизавета Николаевна, поднимая тонкие бровки, свинцовые на белом наморщенном лбу.
Чем-то невыразимо ужасным было это дряблое платье с вытянутыми рукавами; господин К. разорвал его от ворота вниз, посыпался бисер, когда-то золотой, теперь похожий на пшено. Он расшиб, лупцуя его подсвечником, гардеробное зеркало. Он растоптал две шляпы, причем одна, круглая, с сушеной розой, долго продолжала отдуваться и дышать под его каблуком. Елизавета Николаевна беззвучно плакала, дрожа подбородком и мокрым опухшим ртом, словно посылая зыбкие воздушные поцелуи. У господина К. темнело в глазах, кололо в боку. И чем больше он уставал, тем явственнее разбитые и порванные вещи набирали той самой пронзительной силы несчастья, что так долго играла его бычьим темно-красным сердцем. Гениальная беспомощность высасывала его напоследок до самого дна; чем бездарнее он казался сам себе, тем значительнее становилась маленькая фигурка обиженной женщины, сидевшей в позе великой актрисы. Тут запыхавшийся К. сообразил, оглядевшись вокруг, что разбитые тарелки склеят и на этих фаянсовых блинах кому-то подадут заветренный десерт; что шляпы расправят и, подшибленные, будут носить, отвалившуюся сушеную розу подошьют ниточкой, и эта ниточка пронзит насквозь чью-то неопытную душу; что этажерку поднимут и поставят, еще в нескольких местах перемотав изолентой; что бордовую картину повесят на тот же покривившийся гвоздь и оставшиеся на ней глубокие царапины станут главным содержанием фамильного полотна.
И как только он осознал, для чего именно потрудился, Елизавета Николаевна, блистая мокрым лицом, поднялась из кресла. Видимо, такова была сила ее крови и ее правоты, что на атласных перчатках проступили алые гобеленовые пятна. В эту безошибочно угаданную и гениально воплощенную минуту она была так необычайно, мучительно хороша, что, если бы Эртель мог ее увидеть, он не уснул бы неделю. Впрочем, по логике вещей и ему такая минута готовилась впереди. Пока же Елизавета Николаевна атласным указательным, похожим на гусиный клюв, направила господина К. из разгромленной гостиной в прихожую и оттуда — вон, на лестничную клетку. Тому ничего не оставалось, кроме как ретироваться, пнув напоследок подвернувшегося под ноги кота.
С тех пор господин К. словно лишился души. Он сразу весь отяжелел, будто самые клетки его организма оказались вдруг уплотнены и смяты, как ягоды в банке, выделяющие много красного сока. Харьковскую сиротку он на другой же день выбросил из снятой для нее квартиры, не позволив даже уложить чемоданы; ее извергнутый гардероб лавиной устелил широкую лестницу, и зареванная сирота, цепляясь шпильками за эксклюзивные тряпки, чем-то напоминая парашютиста с волочащимся за ним парашютом, напрасно билась в закрытую дверь, напрасно материлась в усыпанный стразами хорошенький мобильник: спонсор, усевшийся там, на кухне, уничтожать запасы деликатесов, к ней не вышел. Вскоре неузнаваемый К. прекратил финансировать детскую команду спортсменов-инвалидов — как раз накануне соревнований, к которым юные колясочники, мыча от напряжения, готовились полгода. Объясняясь по этому поводу с тренером — то была могучая желтоволосая женщина, в прошлом метательница молота, буквально носившая деточек на руках, — господин К. выпалил ей: «Таких душить новорожденными, чтоб не мучились!» — а случившийся рядом журналист записал роковую реплику на диктофон. Так закончилась, почти не начавшись, избирательная кампания господина К. в Московскую думу.
Но на этом К. не остановился. Литераторов, которым уже давно была обещана спонсорская помощь на издание нескольких книг, он угостил постмодернистской сценой в духе Достоевского. Пригласив делегацию к себе на Николину Гору, он принял осанистых писателей в солнечной и раззолоченной гостиной, где, несмотря на июньскую теплынь, пылал в нарядном камине жаркий огонь. Литераторы, обладавшие чутьем на деталь, сразу ощутили — буквально кожей, стянувшейся на красных лицах, а под одеждой поплывшей, как масло, — что это пламя, полупрозрачное на солнечном свету, похожее скорее на электрический эффект, зажжено не зря. И они оказались правы. Дотошно сверившись со сметой, любезный хозяин особняка принес (чего никто не ожидал) наличные: аппетитные десятитысячные долларовые пачки, почему-то в медном ведерке для угля. Литераторы было расслабились, поставив на низкий столик высосанные досуха кофейные чашки и готовясь приступить к приятной финансовой процедуре. Но господин К., ощерившись левой стороной желтоватых зубов, метнул в огонь одну пачку, затем вторую. Третья, попав в каминную решетку, плюхнулась на ковер. Литераторы переглянулись. Плотные брикеты денег занимались плохо, лежали посмуглевшими кирпичами, испуская душный дымок, будто сырые дрова. Единственная женщина в делегации, поэтесса в ажурных самовязаных одеждах, с коричневым ртом, похожим на печень, трагически зааплодировала. Господин К. не обратил на нее внимания. Грузно наклонившись, он подхватил двумя пальцами оставшийся брикет и спустил туда же, в светлый огонь, еле отличимый от воздуха, горячими дрожащими волнами расходившегося по гостиной.
— Считайте, господа, что рукописи сгорели! — объявил К.
— Могли бы и без нас жечь ваши деньги, — проворчал пожилой романист, выбираясь, вместе со своим валящимся набок животом и полосатым галстуком, из глубокого кресла.
— Без вас — никак, — возразил К.
С этими словами он поклонился, показав писателям свежую лысину через всю голову, похожую на длинный след коровьего языка. Писатели, слегка оскорбленные, понимающие, однако, что происшествие имеет к ним некое профессиональное касательство, потянулись вон. В Москву возвращались в задумчивости. Так хорошо мелькали по сторонам дороги лесные прогалины, так стройно, будто галактика в голливудском фильме, плыл навстречу автомобилю напитанный низким солнцем тополевый пух, что пожилой романист расчувствовался. Он вспомнил почему-то молодость и как он сам однажды сжег деньги, пятирублевую бумажку, чтобы красиво от нее прикурить, и длинный факел выел роскошный чуб, превратив козацкие кудри в корешки. В этот же вечер и в ближайшие дни писатели рассказали историю знакомым и знакомым знакомых. История скорее понравилась. Группа художников-акционистов выслала к господину К. делегата, известного Васю Садова, чтобы выразить восхищение перформансом и предложить жечь доллары прилюдно, в Галерее новейшего искусства. Васю, взяв его под большие белые руки, выкинули из дома на газон.
Эртель встретил господина К. глубокой осенью, в закрытом клубе «Единорог», куда его приглашал своим постоянным гостем господин Т., полюбивший в обществе немногословного немца созерцать содержимое коллекционной бутылки. Господин К. подсел к ним неожиданно, словно материализовался из воздуха. Впрочем, то была весьма увесистая материализация, от которой стол тряхнуло и посуду перебрало по предмету, а в стекле закачались напитки.
— Что, длинноносые, кукуете? — поприветствовал К. старых знакомых. — Пусть все идут на хер! — с этим тостом он замахнул водочки, которую притащил с собой во всхлипывающем графине.
Внешность К. претерпела разительные перемены. Он был теперь почти совершенно лыс, зато отпустил бороду, похожую на мочалистые корни той шевелюры, которой он так скоропостижно лишился. Из-за этого перемещения волос широкое лицо его казалось перевернутым, красные глаза то и дело наливались натугой и слезами — не имевшими, впрочем, никакого отношения к чувствам.
— Опекаешь вдовицу? А, Вова? Ну, расскажи, мне интересно! — господин К. пихнул меланхоличного господина Т. кулаком в плечо. — Денежки-то носишь ей? И много даешь?
— Коммерческая тайна, — невозмутимо ответил Т., полируя плоскими пальцами ножку бокала.
— Тайна? Вот оно как… А чего бегаешь туда, если не секрет?
— Мне так проще, — произнес Т. совершенно прозрачным голосом, откидываясь на спинку стула и глядя в потолок.
— Ну а ты, живодер? — поворотился господин К. к Эртелю.
Эртель молча пожал плечами. Похоже, господин К. перешел в то состояние, когда всем говорят «ты». Он не был клиентом мастерской: охотники говорили про него, что он выжимает выстрел из пистолета обеими руками себе под ноги и высоко подпрыгивает. Господина К. Эртель знал шапочно и, кажется, не сказал ему за все знакомство и пары фраз. Тем более теперь он не был настроен беседовать с человеком, при одном имени которого Елизавета Николаевна принималась плакать — синими-синими глазами, похожими на мокрые, слипшиеся от дождя цветки васильков, — и упоминала это имя чаще любого другого, уверяя, что К. каждую ночь ей снится.