Авантюрист - Дяченко Марина и Сергей 2 стр.


Впрочем, разве он призрак?!

Он не казался старым. Маленькую голову покрывал тяжёлый седой парик, тщедушное тело тонуло в пышных складках судейской мантии, огромные башмаки казались гирями, якорями на тонких, как у паука, затянутых в чёрные чулки ножках. Страшным он не казался тоже — ни страшным, ни величественным, а ведь даже деревенский староста, отправляя суд, старается выглядеть внушительнее и умнее, чем обычно…

— Здравствуйте, господа.

От звука этого голоса меня прошиб холодный пот.

Ненавижу скрежет железа по стеклу. Ненавижу тихий треск рвущейся паутины; голос Судьи вбирал в себя все подобные звуки, неявно вбирал, но так, что мне захотелось зажать уши.

Воришка скорчился на каменном полу, изо всех сил прижимая руки к животу. Женщина икнула. Старикашка сидел неподвижно, спокойно сидел, вроде как у себя дома, но одноглазый разбойник жался к его колену, а потому вся компания выглядела дико. Фальшиво выглядела, как на лубочной картинке, изображающей житие какого-нибудь доброго отшельника…

— Что ж… — Судья огляделся, будто выбирая место поудобнее, отступил к стене, привалился к ней плечами и скрестил руки на груди. — Вот, так я будто бы всех вижу…

У него было маленькое тёмное лицо с голым подбородком и тонким крючковатым носом; пряди седого парика небрежно свешивались на лоб, а из-под них посверкивали глаза, похожие на две чёрные булавочные головки.

— Господа, каждого из вас привела сюда его собственная крупная неприятность… Что ж, приступим.

— Выслушайте! — сбивчиво проговорила женщина. — Я расскажу, я… выслушайте, я не…

— Выслушивать не стану.

Под булавочным взглядом Судьи язык узницы благополучно прилип к нёбу. В поисках поддержки она вцепилась в одежду старикашки, который и сам уже не выглядел столь благостным — бледен стал старикашка, а в молочном свете надвигающегося Суда его бледность казалась совсем уж бумажной.

Я грел своей спиной стену — и всё никак не мог согреть. Как будто глыба льда оказалась у меня за плечами, скорее я остыну, чем она примет от меня хоть толику тепла; я ждал своей участи в гордом одиночестве, как и подобает отпрыску рода Рекотарсов, но зато как это скверно — одиночество в такой момент…

Нехорошее слово — «приступим». «Приступим», — говорит цирюльник, берясь за клещи для выдирания зубов. «Приступим», — говорит лекарь, навострив ланцет. «Приступим», — говорит учитель, вылавливая в кадушке розгу…

«Приступим», — сказал Судья.

Меня зовут Ретанаар Рекотарс. В моём роду вельможи и маги. Грамота, которую я храню в своём дорожном сундучке, выдана моему прадеду по мужской линии моим прапрадедом по женской линии, выдана в благодарность за избавление окрестностей от свирепого дракона, которым, то есть избавлением, ясновельможный барон Химециус обязан Магу из магов Дамиру, у которого сам Ларт Легиар был одно время в прислужниках…

В детстве я порезал руку, желая увидеть в своих венах голубую кровь.

Теперь я сижу на корточках в углу сырой вонючей камеры, и некто Судья, явившийся из стены, собирается взыскать с меня за прегрешения. И в особенности, вероятно, за последнее — не зря так разъярились городские стражники, догнали меня уже на большой дороге, сняли с дилижанса и притащили в эту проклятую тюрьму…

— Выслушивать я не стану, — медленно повторил Судья. — Говорить нам не о чем, потому как вы и так уже всё сказали, и сделали, надо признаться, немало… Что до тебя, женщина, то обвинение в убийстве не имеет под собой оснований. Ты не убивала того человека, что месяц назад умер в твоей постели.

Все, находившиеся в Судной камере, — исключая разве что самого Судью, со свистом втянули в себя воздух. Потом старик закашлялся, воришка взвизгнул, разбойник зашипел сквозь зубы, а женщина так и осталась с переполненными лёгкими — круглая, как пузырь, красная, с сумасшедшими от счастья глазами. Молчала, краснея сильней и сильней, и будто бы не решалась выдохнуть.

— В остальном, — скребущий голос Судьи сделался насмешливым, — твоим провинностям нет числа, ты ограбила мёртвого, ты зарабатывала телом… Знай же, что с сегодняшней ночи объятия любого мужчины будут причинять тебе муку. Хочешь заниматься прежним ремеслом — продолжай, сама твоя работа станет тебе в наказание… Я сказал, а ты слышала, Тиса по кличке Матрасница. Это всё.

Женщина, казалось, забыла, как выдыхают воздух. Лицо её из красного делалось потихоньку пурпурным, а затем и лиловым; никто не догадался шлёпнуть её по спине, вытолкнуть наружу застрявший в глотке Приговор.

Никто даже не взглянул на неё. Все думали только о себе, и я тоже.

Судья переменил позу — глухо стукнули о камень тяжёлые башмаки. В складках мантии на секунду обнаружилась золотая массивная цепь — и тут же пропала, съеденная бархатом.

— Кто желает слушать следующим? — Судья усмехнулся уже в открытую, маленькая голова качнулась, парик окончательно съехал на глаза, Судья поправил его небрежным жестом, как поправляют шапку. — Может быть, ты, Кливи Мельничонок?

Воришка дёрнулся. Вскочил, тут же грохнулся на колени, прополз по каменному полу к башмакам Судьи и завёл жалобную песню:

— Я-а… раска-а… ива-а… ворова-а…

Талантливый парнишка. Мог бы зарабатывать на жизнь голосовыми связками.

— Воровал, — равнодушно подтвердил Судья. — Доворуешься когда-нибудь до петли… Впрочем, нет. Теперь чужие монеты станут жечь тебя, как огонь. Ежели тебя и повесят, то за что-нибудь другое… Я сказал, а ты слышал, Кливи. Это всё.

В Судной камере снова сделалось тихо. Я поискал взглядом мокрицу — мокрица исчезла.

— Теперь ты. — Судья снова переступил с ноги на ногу, взгляд его теперь остановился на разбойнике. И ведь до какого жалкого состояния можно довести плечистого свирепого мужчину — где это видано, чтобы лесной душегуб корчился от страха, как приютская девочка…

Судья замолчал. И достаточно долго молчал, разглядывая перекошенную разбойничью физиономию, потом протянул задумчиво:

— Странный ты человек, Ахар по кличке Лягушатник, на каждую твою вину по три смягчающих обстоятельства… Поскольку людей ты уморил изрядно, быть тебе казнённым…

По камере пронёсся сдавленный вздох.

— Но ты искал и маялся. — Судья раздумчиво склонил белый парик к чёрному плечу. — Ты щадил… и потому даётся тебе месяц перед казнью. Я сказал, а ты слышал, Лягушатник. Это всё.

Разбойник непроизвольно поднял руку к повязке, к тому месту, где был когда-то глаз. И так и остался сидеть — в позе человека, ослеплённого ярким светом.

Судья снова поправил парик, хотя надобности в том не было никакой. Провёл по каменному полу носком тяжёлого башмака, шумно вздохнул, и булавки его глаз уставились на меня.

Почему я не проглотил собственный язык — до сих пор не понимаю. Тёмное личико Судьи поморщилось, как от кислого, он полуоткрыл рот, собираясь что-то сказать, но в этот момент благообразный старикашка дёрнулся, словно в припадке падучей, и взгляд Судьи сполз с меня, будто тяжёлое насекомое. Переполз через всю камеру — туда, где ещё недавно жались друг к другу мои вынужденные соседи. Теперь каждый из них был сам по себе — женщина всё ещё пыталась вытолкнуть из лёгких ненужный воздух, воришка хлопал мокрыми глазами, не зная, радоваться ему или плакать, разбойник отшатнулся в сторону и сидел, закрывая пустую глазницу от молочно-белого света этой длинной, этой Судной ночи. Старичок остался в одиночестве — и лицо его было даже белее, чем пышный парик Судьи.

«Могут ли призраки сколько-нибудь вмешиваться в людские дела?» По-видимому, любезному старикашке как раз предстояло это узнать. Потому что Судья забыл обо мне — тёмное лицо его потемнело ещё больше. Тонкие губы исчезли, оставив на месте рта узкую безжалостную щель.

— Ты, Кох, себе-то не ври. Не ври, что выкрутишься. Не выкрутишься, Кох, не надейся.

— Поклёп, — неслышным голосом сказал старикашка. — Поклёп, донос, доказательств нет никаких… Гулящая она была и хворая к тому же, поклёп…

Судья поднял острый подбородок. И как-то сразу выяснилось, что маленькая фигурка под белым париком отбрасывает тень сразу на четыре стороны и все мы сидим в этой тени, и мне показалось, что седые волосы парика сейчас забьют мой разинувшийся рот, не дадут дышать…

Я закашлялся. Наваждение отступило, Судья по-прежнему стоял у стены, маленький и чёрный, на паучьих ножках, и зловещее молчание Судной камеры нарушалось только моим неприличным кашлем. Уже сколько раз мне случалось поперхнуться в самую неподходящую минуту, когда подобает хранить молчание…

— Ты, Кох, поплатишься скоро и страшно. Сердце твоё выгнило, плесень осталась да картонная видимость; смерть тебе лютая в двадцать четыре часа. Я сказал, а ты слышал, ювелир. Это всё.

— Поклёп, — упрямо повторил старикашка. Женщина тихонько заскулила, закрывая рот ладонями, воришка на четвереньках отбежал в дальний от старика угол да там и остался.

— Поклёп, — упрямо повторил старикашка. Женщина тихонько заскулила, закрывая рот ладонями, воришка на четвереньках отбежал в дальний от старика угол да там и остался.

Взгляд Судьи снова переполз через всю камеру — теперь в обратном направлении. Я знал, куда он ползёт; когда две чёрные булавки остановились на мне, я поперхнулся снова.

Судья вежливо дождался, пока я закончу кашлять. Стоял, покачивая маленькой головой в необъятном парике, мне подумалось, что он похож на гриб — из тех, что растут в темноте на сырых стенках подвалов.

— Ретанаар Рекотарс…

Я вздрогнул. В устах зловещего сморчка моё родовое имя звучало странно. Казалось, что Судья замысловато выругался.

— Дорожка твоя в тину, Ретано. Ты уже в грязи по пояс — а там и в крови измараешься… Сборщик податей повесился на воротах, кто-то скажет — поделом, но смерть его на тебе, Ретано. Ты тот же разбойник — где лесной душегуб просто перерезает горло, ты плетёшь удавку жестоких выдумок. Год тебе гулять. По истечении срока казнён будешь… Я сказал, ты слышал, Ретанаар Рекотарс. Это всё.

Всю его речь — неторопливую, нарочито равнодушную — я запомнил слово в слово, зато смысл её в первое мгновение от меня ускользнул. Я сидел у склизкой стены, хлопал глазами, как перед этим воришка, и удивлённо переспрашивал сам себя: это мне? Это обо мне? Это со мной?!

Судья помолчал, обвёл медленным взглядом недавних подсудимых, ставших теперь осуждёнными; мне показалось, что чёрные, спрятанные за белыми буклями глаза задержались на мне дольше, нежели на прочих.

Или каждому из нас так показалось?

А потом он повернулся к нам спиной. Чёрная мантия была порядком потёртой и лоснилась на плечах.

И шаг — сквозь стену; мне до последнего мгновения мерещилось, что он разобьёт себе лоб.

Потому как он не был призраком. Или я ничего в этом деле не смыслю.

Судья ушёл, и белый молочный свет иссяк. Наступила темнота.

* * *

Утром — хоть в подземелье, кажется, нет ни утра, ни вечера — за нами пришли. Тюремщик выглядел довольным и гордым — так, как будто бы это он умеет ходить сквозь стены и распоряжаться чужими судьбами. Первый из стражников, седой и кряжистый, хмурился и смотрел в пол, зато сослуживец его, весёлый молокосос, сдуру взялся о чём-то нас расспрашивать. Старший товарищ ласково съездил ему кулаком между лопаток, и юноша, поперхнувшись, осознал свою неправоту.

Под небом царило утро. Разбойник, поймав лицом солнечный луч, часто задышал ртом и осел на руки стражникам. Воришка глупо захихикал; у меня у самого ослабели колени, и не было охоты оглядываться на старика и женщину, шагавших позади. С натужным скрежетом опустился мост, нас повели над провалом рва, над тёмной далёкой водой с плавучими притопленными брёвнами — впрочем, приглядевшись, я понял, что это вовсе не брёвна, что скользкое дерево глядит голодными глазами, а впрочем, может быть, мне просто померещилось. Я слишком быстро отвёл взгляд.

Нас вывели за ворота и оставили посреди дороги — в пыли, в стрекоте кузнечиков, под безоблачным небом; мы проводили стражников долгим взглядом, а потом, не сговариваясь, уселись в траву. Вернее, это я уселся, прочие поступили сообразно темпераменту: разбойник рухнул, воришка прыгнул, старичок осторожно присел, а женщина опустилась на корточки.

Никто не спешил уходить — будто бы сырые стенки Судной камеры до сих пор отрезали нас от поля и дороги, от неба и кузнечиков, от возможности идти куда вздумается; долгое время никто не раскрывал рта. То ли слов не было, то ли и так всё было ясно.

— Руки коротки, — наконец выговорил старикашка. Глухо и через силу.

— Дурак, — отозвался разбойник безнадёжно. — Коротки ли — а дотянутся…

— Ничё нам теперь не будет, — сказал воришка, ухмыляясь от уха до уха. — Выпустили уже… выпустили.

Женщина молчала — несчастная, всклокоченная, с ввалившимися глазами; впрочем, при свете дня оказалось вдруг, что она куда моложе, чем показалось мне вначале.

* * *

Что за страх держал нас вместе? И страх ли? Почему, например, я, получивший обратно свои документы и даже остаток своих собственных денег — а большую часть с меня взыскали «за содержание», за тюфяки и вшей, надо понимать! — почему, получив свободу, я не отправился тут же своей дорогой, а уселся в трактире с этим сбродом, с моими товарищами по несчастью?..

Судья сказал, а мы слышали. Судная ночь сбила нас в стаю — ненадолго, надо полагать. Но первым повернуться и уйти никто не решался.

Веселее всех был воришка — тот привык жить сегодняшним днём, не днём даже, а минутой: коли страшно, так трястись, а ушёл страх — хватать толстуху-жизнь за всё, что подвернётся под руку. Разбойник веселился тоже — истерично и шумно; безнадёжность, владевшая им с утра, не выдержала схватки с хмельным угаром, и после двух опустошённых бочонков одноглазый задумал поймать Судью и утопить в нужнике. Старичок не пил — сидел на краю скамейки, деликатно положив на стол острый локоть, и повторял, как шарманка, одно и то же:

— У призраков над человеческой жизнью власти нет! Пугало смирно — а ворон на огороде пугает. У призраков над человеческой жизнью власти нет! Пугало смирно, а ворон… У призраков над человеческой жизнью… Нет, нет, нет!..

На плечо мне легла рука. Нос мой дёрнулся, поймав сладкую струю знакомых духов.

— Пойдём, господин, — сказала женщина. — Дело есть.

Она, наверное, целый час отмывалась у колодца, а потом достала из котомки лучшее платье. Влажные волосы уложены были в подобие причёски, бледное деловитое лицо казалось даже милым — во всяком случае, шлюху в ней выдавали теперь только духи. Слишком уж приторные. Слишком.

Поколебавшись, я встал из-за стола; если я пью с разбойником и воришкой под лепет лиходея-старичка, почему бы мне не внять вежливой просьбе чисто вымытой шлюхи?

Мы отошли в дальний угол; женщина помялась, решая, вероятно, как ко мне следует обращаться. Благородных господ подобает звать на «вы» — а как величать аристократа, который время от времени сидит в тюрьме наравне со вшами и всяким сбродом?

— Вы… это… Я купца не травила, это он точно сказал, но вот прочее… Господин, я ведь не спрашиваю, что вы такое натворили, коли он смерть вам назначил через год…

Я смотрел в её круглые, голубые, невинные глаза. Не орать же на весь трактир: «Заткнись, дура стоеросовая, что ты, так тебя разэдак, болтаешь?!»

Она поёжилась под моим взглядом. Нервно заморгала:

— То есть… это… Ювелир этот, он точно девку порешил, я знаю… Только он твердит, что призракам власти нет, а я боюсь, что есть-таки, так это… можно бы проверить…

Она замолчала, выжидая.

— Что проверить? — тупо переспросил я.

— Есть ли власть, — пояснила она терпеливо. — Ежели приговор… если не пугало, как он талдычит, ежели стражники не дураки… Так проверить же можно. — Она снова выжидательно замолчала, заглядывая мне в глаза.

Разбойник, закатив единственный глаз, орал песню; всё живое в трактире забилось по углам — округа давно знала, что здесь заливают пережитый страх «душегубы, которых из Судной выпустили». Любопытных собралось немало, но дураков среди них не было — в соседи к пьяному разбойнику никто не лез.

Я тряхнул головой. Обычная моя сообразительность куда-то подевалась — прошла долгая минута, прежде чем до меня дошло наконец, каким образом женщина собирается проверить истинность наших приговоров.

Как там Судья её огорошил, беднягу? «Объятия любого мужчины будут причинять тебе муку»?

Женщина улыбнулась — смущённо, будто извиняясь:

— Вы, господин, не подумайте… ничего такого… проверить только надобно. Знать надо, а то чего он болтает, что у призраков власти нет, а мне вот покойная бабка рассказывала…

Она замолчала. Открытое платье почти не прятало от мира высокий бюст, талия, не слишком тонкая, была безжалостно затянута корсетом, а бёдра под пышной юбкой казались крутыми, как тщательно сваренное яйцо.

Мой оценивающий взгляд был встречен как согласие; женщина заулыбалась смелее и даже ухитрилась покрыться нежным стыдливым румянцем:

— Вы, господин… красивый. В жизни таких красавчиков не встречала. Я уж с хозяином сговорилась про комнату…

Ну как тут не быть польщённым.

Я тоскливо оглянулся на пирующих. Повезло мне — наследника Рекотарсов предпочли пьяному разбойнику, юному воришке и седому старикашке, который, если верить Судье, девчонок насилует до смерти…

А, собственно говоря?.. Шлюха как шлюха. Даже получше прочих — аппетитная… И несчастная к тому же. Окажется, что приговор Судьи в силе, — куда ей теперь?..

Меня передёрнуло. Это вино заставило на время забыть о седом парике на паучьих ножках, а теперь я вдруг вспомнил всё: и мокрицу на стене, и обращённую ко мне нравоучительную тираду, и случившийся потом приговор, — я вспомнил Судную камеру, и некое подобие интереса, проснувшегося во мне во время лицезрения шлюхиных прелестей, увяло, как роза в песках.

Назад Дальше