Антоша Чехонте - Гиляровский Владимир Алексеевич 3 стр.


Я прочел это письмо в собрании писем, изданных Марией Павловной, вспомнил данное слово и написал то, что рассказывал когда-то Антону Павловичу об Епифанове.

«Над дорогой с веселым криком носились старички, в траве перекликались суслики, где-то далеко влево плакали чибисы. Стадо куропаток, испуганное бричкой, вспорхнуло и со своим мягким „тррр“ полетело к холмам. Кузнечики, сверчки, скрипачи и медведки затянули в траве свою скрипучую, монотонную музыку…»

С такой любовью описывает Антон Павлович утро в степи.

А дальше день, знойный июльский день:

«Как душно и уныло! Бричка бежит, а Егорушка видит все одно и то же – небо, равнину, холмы… Музыка в траве приутихла. Старички улетели, куропаток не видно. Над поблекшей травой, от нечего делать, носятся грачи; все они похожи друг на друга и делают степь еще более однообразной… Для разнообразия мелькнет в бурьяне белый череп или булыжник; вырастет на мгновение серая каменная баба или высохшая ветла…»

Славно удалось его первое большое произведение «Степь»!

Не та буйная казацкая, гоголевская степь с ее налетами запорожцев, а тихая, спокойная степь времена его детства и юности.

Антон Павлович – степняк прирожденный, от прадедов. Когда вышла его «Степь», я много беседовал с ним о степях, которые сам страстно люблю. В этих беседах принимал участие и его отец.

Из рассказов Павла Егоровича и его детей я узнал и родословную Чеховых.

Дед Антона Павловича, Егор Михайлович Чех, принадлежал к крепостным знаменитого донца графа Платова. Почему прозвание его было Чех, так и осталось неизвестным. Он жил и работал в степных слободах Крепкой и Княжой, заработал достаточно денег, чтобы выкупиться на волю, что и сделал. Дети у него были уже свободны – три сына: Михаил, Павел и Митрофан.

Михаил, старший, был отцом отдан в ученье в переплетчики в Калугу, где скоро получил известность, как лучший мастер. Он назывался не Чехов, а Чохов. Своему отцу он прислал подарок – весьма сложно сделанную шкатулку со следующею надписью: «Примите, дражайший родитель, плод усердного труда моего». Шкатулкой этой очень дорожил Антон Павлович.

Митрофан Егорович открыл бакалейную торговлю в Таганроге. После него остались два сына: Владимир, учительствовавший в Таганроге, и Егор, служивший в Русском обществе пароходства и торговли. Это был любимец Антона Павловича, который звал его «Жоржик». Я бывал в Ялте у Антона Павловича, встречал у него Егора Митрофановича.

Павел Егорович, отец Антона Павловича, начал свою молодость трудной работой прасола. Он гонял скот – и красный калмыцкий и серый украинский – в Москву, в Харьков и другие большие города. Во время путешествия с гуртами, где верхом, где пешком, он попал в Шую и там высмотрел себе невесту. Это и была Евгения Яковлевна. Она урожденная Морозова, дочь купца.

Женившись, Павел Егорович задумал переменить полную приключений кочевую жизнь прасола на оседлую и открыл в Таганроге, по примеру брата, колониальную лавочку.

Дети Михаила Чехова все были коммерсанты.

Дети Павла Егоровича: покойный Николай – был весьма талантливый художник, Антон, Александр и Михаил – писатели, Иван – учитель, Мария – художница-пейзажистка. Павел Егорович, став коммерческим человеком, все-таки не утратил той поэтической жилки, которую заставила забиться в груди его степная прасольская жизнь.

Много раз я беседовал с Павлом Егоровичем. Холодный, расчетливый практик исчезал, и предо мной вставал совершенно другой человек, полный поэзии, когда разговор переходил на степь, на привольную жизнь, на табуны, на казачество. Молодел и изменялся Павел Егорович.

В том же Мелихове, бывало, когда я возвращался на север из моих частых поездок по южнорусским степям, разговоримся мы, заслушается, оживится старик и предложит:

– Пойдемте-ка, я вам наших лошадок покажу.

– Вот садитесь-ка на эту, проезжайте – как идет! Только что с Дона привели! – И начнет расписывать достоинства лошадки, заглянет в старину и скажет: – Эх, бывало, и я когда-то ездоком был!

А то еще у него увлечение было – скрипка.

Вспоминал он иногда и некоторые строки Кольцова.

Видно, что поэзия степной жизни, глубоко вкоренившаяся в юности, и любовь к степи, переданная сыну, таились в душе его и, хотя изредка, все-таки пробивались сквозь толстую, наносную, многолетнюю кору практической жизни и борьбы с нуждой.

А нуждаться ему приходилось в прежние годы. Торговля в Таганроге шла неважно. Надо было подыскивать еще заработки. И тут-то вот скрипка, знание музыки и хороший голос создали новую профессию Павлу Егоровичу…

На родной сестре Евгении Яковлевны, Федосье Яковлевне, был женат друг и товарищ Павла Егоровича, А. Б. Долженко, начавший свою деятельность такими же степными путешествиями по России за скупкой холста и разных крестьянских изделий. Бывали оба они в Шуе и женились на родных сестрах. А. Б. Долженко потом завел мануфактурную торговлю в Таганроге, был большой любитель духовного пения и на этом сошелся с Павлом Егоровичем. Сначала они пели в греческом монастыре, потом во дворце, в походной церкви и в соборе. Павел Егорович обучал хор под скрипку и был регентом.

Это давало почетное положение в городе, а хор его приезжали слушать даже из Ростова и других городов.

В хоре пели все дети Чехова и сын А. Б. Долженко, Алексей, до настоящего времени один из друзей семьи Чехова, сверстник младших. Александр Павлович, старший, пел сначала дискантом, потом басом; Николай, хороший скрипач, помогал отцу и особенно много пел, что отразилось на его здоровье и, возможно, послужило причиной его болезни; Антон пел альтом.

Семья жила очень дружно. Антон Павлович был смирнее всех. У него была очень большая голова, и его звали «Бомбой», за что он сердился. Любимым занятием Антона было составление коллекций насекомых и игра в торговлю, причем он еще ребенком мастерски считал на счетах. Все думали, что из него выйдет коммерсант.

В том, что Антон Павлович сделался писателем, мы многим обязаны его матери, Евгении Яковлевне, а также и тому, что коммерческие дела отца его в Таганроге шли плохо. Старшие дети учились, Александр был уже в четвертом классе гимназии, когда приспело время отдавать учиться Антона…

В «Степи» Чехова отец Христофор разговаривает с купцом Кузьмичевым. Первый стоит за учение и приводит в пример Ломоносова:

– Умственность, принимаемая с верой, дает плоды, богу угодные.

А Кузьмичев отвечает:

– Кому наука в пользу, а у кого ум путается. Сестра – женщина непонимающая, норовит все по-благородному и хочет, чтоб из Егорки ученый вышел, а того не понимает, что я и при своих занятиях мог бы Егорку навек осчастливить. Я это к тому вам объясняю, что ежели все пойдут в ученые да в благородные, тогда некому будет торговать и хлеб сеять. Все с голоду поумирают.

– А ежели все будут торговать и хлеб сеять, тогда некому будет учение постигать!

Вероятно, подобные разговоры происходили когда-то среди окружавших Антона Павловича в детстве.

Когда Антон был в четвертом классе, а Александр в восьмом, отец открыл новую лавку около вокзала, надеясь на наплыв публики.

И время каникул у обоих прошло в лавке. Единственным отдыхом было посидеть вечером на крылечке и послушать отдаленную музыку, доносившуюся из городского сада.

Покупатели были большей частью беднота, а торговцы-гимназисты обладали добрым сердцем, и в результате вместо барыша оказался убыток. Лавка была закрыта.

Антон снова очутился в гимназии. Николай и Александр были отправлены в столицу, первый – в Московское училище живописи и ваяния, второй – в университет.

Торговые дела Павла Егоровича шли все хуже. А тут еще домовладелец Моисеев плату за квартиру и лавку с четырехсот рублей в год возвысил до восьмисот. Это была последняя капля – и Чеховы, закрыв торговлю, переселились в Москву.

Здесь начали учиться младшие дети, Мария и Михаил, а вскоре приехал из Таганрога доучившийся там в гимназии Антон и поступил в университет, а затем стал сотрудничать в юмористических журналах.

Любил я чеховскую компанию, когда они жили в «комоде». Удивительно был похож на комод этот двухэтажный флигелек – он и сейчас такой же – на Кудринской-Садовой; он принадлежал тогда земляку Чехова, доктору Карнееву, донскому казаку. Вверху помещались столовая и комнаты для семьи, внизу – большой кабинет Антона Павловича, в который сверху была устроена внутренняя лестница: прямо из столовой. Тогда я очень много разъезжал в разных командировках, то на холеру, то на чуму в Астраханские пустыни, то на разные катастрофы, то в Задонские степи по делам табунного коневодства, в казачьи зимовки и калмыцкие улусы. И только налетом, возвращаясь в Москву, мог видеть я моего друга; и каждая встреча наша была взаимно радостна.

В один из таких приездов влетел я к Антону в кабинет. Он по обыкновению за письменным столом сидит.

– Откуда? – улыбнулся он, и глаза его засияли.

– Да отовсюду: с Волги, с Дона, с Кубанских плавней, с Терских гребней.

– Как ты загорел! Совсем чугунный. Ну, садись! Рассказывай!

– Вот тебе гостинец из родных краев – копченый гусь, сало, две бутылки цимлянского с Дона да шемайка вяленая с Терека.

Весь стол у Антона был обложен аккуратно связанными пачками конвертов с сохранившимися еще на них пятью сургучными печатями – денежных, со стола он перекладывал их на полку.

– Архив перебираю, – пояснил он мне. – Все редакционные дела. Вот «Осколки», вот «Стрекоза», вот «Петербургская газета»… Память о прожитых богатствах.

И он начал развертывать мой кулек.

– А, с Дону, родное, степь-матушка!

Я тихо, бережно пожал ему руку, он улыбнулся.

– Эх, ты! Ну, рассказывай…

Не успел я рта разинуть, как сверху сбежал юноша в студенческом мундире – Н. Е. Эфрос… А из прихожей появились Семашко с виолончелью и певец Тютюник. Поздоровались, начали любоваться гостинцами. Эфрос почти тотчас же простился и убежал. Сверху послышался крик Марии Павловны:

– Антоша, завтрак готов!

– Несите все на стол! – обратился Антон Павлович к нам. – Вы, Семашко, рыбу, гуся и сало, а вы, певец, вино. Мы сейчас придем есть.

Они ушли наверх. Вдруг раздался звонок, вошла горничная.

– Антон Павлович, вас портной спрашивает.

– Глебов? Белоусов?

– Нет, не Федор Глебыч и не Иван Алексеич, а другой какой-то, с бородой и с узлом.

– Гиляй, милый, посмотри и, если чужой кто, скажи, что меня дома нет.

Я вышел в переднюю. У двери смиренно стоял в скромном драповом пальто бородатый мужчина, под мышкой у него был узел в черном коленкоре, в каком портные заказы приносят.

– Владимир Галактионыч! Вот не узнал… Из Нижнего? Ну, раздевайтесь!

– Да, вчера приехал.

– Антоша, Короленко пришел! – закричал я.

Только что мы уселись в кабинете, как раздался голос Евгении Яковлевны сверху:

– Антоша, кабачки остынут!

Пришлось прервать беседу и идти наверх, в столовую.

И почти всегда так бывало: когда ни придешь, постоянно народу у Чеховых труба не толченая. Он уже начал входить в моду. Начался тот период, о котором так много писали, а я здесь описываю только мои личные впечатления, вспоминаю то время, когда мы – Гиляй и Антоша Чехонте – были близки. И хотя до конца жизни он остался для меня Антошей, а я для него Гиляем, прежней близости, когда Чехов «вошел в моду», уже не стало – слишком редки были встречи вдвоем.

Здоровье Антона Павловича становилось все хуже и хуже. Я изредка навещал его в Ялте. Приехал я как-то раз очень усталый от довольно бурно проведенного времени и норд-оста, потрепавшего нас между Новороссийском и Ялтой. Тогда у меня, чего никогда еще не бывало, появился тик, нервное подергивание лица и шеи.

– Это что тебя дергает? Это что еще за глупости? Как не стыдно, ты, витязь, премированный за атлетику! – начал упрекать меня Чехов.

Меня опять дернуло.

– Оставь, будь умным! Ты думаешь, что лучше будет, если ты так головой мотнешь? – И он точь-в-точь повторил мое движение с сердитым взглядом. Первый раз в жизни я увидел у него такие глаза. – Ничего от твоего дерганья на свете лучше не будет, все как было, так и останется… Брось, не смей!

И, погрозив сердито пальцем, он сразу изменил тон и показал мне в окно на невзрачного человека, копошившегося около клумбы.

– Это наш Бабакай. Пойдем в сад, и ты мне скажи экспромт о Бабакае.

Я сочинил какие-то четыре строчки, из которых помню теперь только последнюю: «И какой-то Бабакай».

– Ну вот, теперь напиши это на косяке, – мы спускались в это время вниз по лестнице.

Я написал. Антон Павлович прочел.

– Это я с тебя стихами докторский гонорар взял за то, что от глупой привычки вылечил. Понял ты, что дергаться не надо, от этого никому ни лучше, ни хуже не будет, и перестань.

– Верю и не буду.

– Да, вот… Ты думаешь, я плохой доктор? Полицейская Москва меня признает за доктора, а не за писателя, значит – я доктор. Во «Всей Москве» напечатано: «Чехов Антон Павлович. Малая Дмитровка. Дом Шишкова. Практикующий врач». Так и написано: не писатель, а врач, – значит, верь!

И я поверил и больше ни разу не дернулся до сего времени.

Мы сидели на лавочке в саду, а Бабакай рылся в клумбе. У меня был «Кодак», я снял несколько раз Антона, Бабакая, дачу, Антон меня снял. Подошла Мария Павловна, – сняли и ее. Одна только ее карточка и вышла хорошо. Это единственный раз, когда Антон Чехов был фотографом. Подошел Бабакай.

– Антон Павлович, какие-то бабы из города в шляпках приходили, я сказал, что вас нет.

– Хорошо, Бабакай! Это он городских дам называет бабами, отбою от них нет, – пояснил мне Чехов.

– Судьба твоя такая. Без баб тебе, видно, не суждено. Ты подумай, сам говоришь: «От баб отбою нет». Служит у тебя Бабакай… Под Новым Иерусалимом ты жил в Бабкине, и мальчик у тебя был Бабкин… И сапоги мы с тобой покупали у Бабурина.

– Да, я и не подумал об этом, все баб… баб… баб… кругом! – рассмеялся он.

– Нет, еще не совсем кругом, а только что вначале баб. А чтоб завершить круг, ты вот на этой самой клумбе, которую копает Бабакай, посади баобаб.

В ответ Антоша со смехом вынул кошелек, порылся в нем и подал мне две запонки для манжет.

– Вот тебе за это гонорар. На память о баобабе… Обязательно посажу баобаб и выпишу его через Бабельмандебский пролив… Бабельмандебский!

Он опять расхохотался.

– Гиляй, знаешь что, – заключил он, – оставайся у меня жить. С тобой и умирать некогда.

А как любил Чехов степи! Они были постоянно темой наших разговоров, когда мы оставались вдвоем, и оба мы на этих воспоминаниях отдыхали от суеты столичной…

Еще в начале нашего знакомства он с удовольствием выслушивал мои стихи про Стеньку Разина, про запорожцев, которые еще тогда напечатаны не были.

Я уже говорил о том впечатлении, которое произвела на меня «Степь», напечатанная впервые в «Северном вестнике» в конце 80-х годов. При первой же встрече я высказал Чехову свой восторг:

– Прелесть! Ведь это же настоящая, настоящая степь! Прямо дышишь степью, когда читаешь.

– Скучно тебе было читать, скажи по совести!

– Тихо все, читаешь, будто сам в телеге едешь, тихо-тихо едешь.

– Вот оттого-то она и скучна тебе, так и быть должно. Моя степь – не твоя степь. Ведь ты же опоздал родиться на триста лет… В те времена ты бы ватаги буйные по степи водил, и весело б тебе было. Опоздал родиться…

Он засмеялся. А потом задумался и, глядя мне в глаза, медленно проговорил:

– Будет еще и твоя степь. И ватаги буйные будут. Все повторится, что было… Только мы с тобой не доживем до этого. А будет, будет это… И Гонты, и Гордиенки, и Стеньки Разины будут… Все будет… И шире и грознее еще разгуляется. Корка вверху лопнет, и польется; ведь в каждой станице таится свой Стенька Разин, в каждой деревне свой Пугачев найдется… Сорвется с цепи – а за ним все стаей, стаей…

Повторение этого разговора было у нас опять в Ялте, через несколько лет, когда я возвращался из «Нового света» – знаменитого голицынского виноделия. Антон Павлович был один – он да Евгения Яковлевна. Остальные все разъехались. Он чувствовал себя в этот день очень хорошо, мы опять гуляли по саду и разговаривали в кабинете перед открытым окном, глядя на море.

– Твои герои – в прошлом, сильные, могучие, с порывами; а мои нынешние все кислота, киснут и скулят; как ты выражаешься – чеховщина.

Он надолго закашлялся.

– Да ведь так гнить без конца нельзя… Гниет болото, гниет да и высохнет… И запылает от искорки торф в глубине и лес наверху. Только после нас это будет. Не вовремя ты родился. Или опоздал на триста лет, или раньше явился на сто. Помнишь, у тебя стихи. Я забыл. Как это?

– Какие?

– Идут полки… Бунчуки стали… кто гол… кто в бархате… атаман… усища… Всю картину вижу, а стихов не помню.

– Изволь:

– Вот… вот… Именно такие… Все будет, все будет… через сто лет.

Он вытянул руку к окну, к морю:

– Гляди! Вот твои запорожцы летят на чайках – прямо на гостиницу «Россия»! Вот ватаги с горы толпами прут, топоры сверкают. Слышишь, гудит?…

– Антоша, завтракать! – вошла Евгения Яковлевна.

Он сразу поник, опустил руку и обернулся ко мне:

– Идем.

Мы вышли из комнаты вслед за Евгенией Яковлевной.

«Так– то, Гиляюшка, все будет, все будет, только мы с тобой не увидим…» – еще звучало у меня в ушах.

В последний раз я видел Чехова почти накануне его отъезда за границу. Я вернулся с юга, и дома мне сказали, что Антон Павлович очень плох, хотел меня видеть и что доктора его увозят из России. Переодевшись, я тотчас отправился к нему, на четвертый этаж дома Полякова, № 22, по Леонтьевскому переулку. Только я протянул руку к звонку, как дверь сама навстречу мне отворилась и вышел доктор Ю. Р. Таубе.

Назад Дальше