Свет в ладонях - Юлия Остапенко 12 стр.


– Двенадцать риалов и сорок четыре пенса! Это успех! – провозгласил вечером Паулюс, подсчитав выручку, и они отправились праздновать.

И так, день за днём, их закрутила и затянула рутина бродячей жизни. Женевьев ещё напрягалась первую неделю и всё время прятала взгляд, но потом втянулась и выполняла свою роль с холодной невозмутимостью, лишь усиливающей обаяние её образа. По счастью, она была совершенно не брезглива и даже ни разу не упала в обморок – тогда как Джонатана мутило всякий раз, когда довольный Паулюс притаскивал из местной больницы очередной «реквизит». Эта стойкость добавила ей симпатии в глазах Паулюса и, в особенности, доктора Мо, который даже спросил, не училась ли барышня в медицинской академии.

– Нет, но мне преподавали основы анатомии и теории ядов, – ответила Женевьев. Доктор Мо пришёл в восторг, и они весь вечер проговорили с принцессой о влиянии мышьяка и стрихнина на секрецию поджелудочной железы.

Джонатан благодарил небеса, что простодушному доктору не пришло в голову спросить, зачем это юной девушке преподавали столь специфический раздел медицины. Самто он это сразу понял. В день их встречи принцесса уж слишком мало была удивлена покушением на свою жизнь. Очевидно, что переживать подобное пришлось ей тогда не впервые.

Что до самого Джонатана, то его работа была хоть и не столь отвратительна физиологически, как работа принцессы, однако гораздо более тяжела. Приходилось сколачивать и разбирать подмостки, чистить лошадь, часами полировать зловещий медицинский арсенал доктора Мо, чтоб эффектно блестел на солнышке, и, конечно же, таскать голема. Джонатану казалось в высшей степени глупым и непредусмотрительным, что голем умел крутить лебёдку, но наотрез отказывался ходить. Какая же тут, к чёртовой матери, душа?

– Нежная и ранимая! – защищал своего подопечного Паулюс. – А не ходит, потому что в детстве пережил травму. Попал под дилижанс. Повреждения были катастрофическими.

– У дилижанса? – уточнял Джонатан, и Паулюс оскорблённо вскидывал брови, поглаживая своего жестяного дружка по плечу. Он был шут и паяц, этот Паулюс ле-Паулюс, но голема своего и вправду любил, как любят собак или, скорее, механических птичек. Джонатан как-то спросил его, откуда он всё-таки взял этого громилу, но Паулюс промолчал, хотя обычно любил поболтать. Видимо, это и впрямь было что-то личное.

Так вот они жили, и так вот они ехали, всё больше удаляясь от столицы и всё приближаясь ко Френте, откуда оставалось рукой подать до острова Навья. Правда, попасть туда из-за строгого контроля по-прежнему было невозможно. Но Джонатан не загадывал так далеко. Его круто переменившаяся жизнь не то чтобы нравилась ему, но наполняла ощущением выполненного долга – ведь он делал всё, что мог, во благо своей принцессы. А потому он был спокоен, и даже был бы счастлив, если бы не одна мысль, мучившая его ежедневно и ежечасно. А что это за мысль – мы узнаем немного позже, пока же не будем забегать вперёд.

Принцессу Женевьев, напротив, как будто совсем ничего не мучило. Освоившись в труппе, она подружилась с доктором Мо и милостиво снисходила до Паулюса ле-Паулюса. Ей явно пошло на пользу общение с семейством Дядюшки Гиббса – она уже не так, как раньше, боялась чужих людей, меньше робела и не была уже столь леденяще холодна. Впрочем, быть может, сказывалось здесь то, что на Петушиной улице она была всего-навсего приживалкой и слишком явно сознавала это; но в Анатомическом театре она была полезна, честно отрабатывая хлеб, кров и дорогу до своей цели. Ох, ну и странная же это всё-таки была принцесса – Джонатан чем дольше с ней был, тем больше диву давался. В ней было достаточно надменности (она по-прежнему очень не любила, когда её кто-то случайно касался), но не было совсем никакой изнеженности; она привыкла, чтоб ей отдавали всё самое лучшее, но при том обходилась столь малым, что и дочка какого-нибудь купца стала бы жаловаться и капризничать. А Женевьев не жаловалась, и тень недовольства мелькала в её неподвижном, ничего не выражающем лице только в те минуты, когда ле-Паулюс позволял себе уж слишком навязчивые заигрывания. В первый раз, когда он фамильярно приобнял Женевьев за плечи – во время того самого празднования в честь их первого повсеместного успеха, – Джонатан инстинктивно вскочил и схватился за бок, где не было ни пистолета, ни шпаги (чтоб не вызывать подозрений, он хранил их в повозке). Паулюс воззрился на него невиннейшим взором и, не убирая руки с окаменевшего плеча принцессы, спросил, неужто нельзя было сразу сказать, что девица занята? Джонатан задохнулся от стыда перед Женевьев, которая могла решить, словно её и правда делят два наглеца, ни один из которых не был достоин подол её целовать. Однако он поборол замешательство, на всякий случай встряхнул ле-Паулюса за шиворот, отодрав от скамьи, и с тех пор всегда садился рядом с Женевьев, чтобы обезопасить её от любых приставаний. Ле-Паулюс, к несчастью, всё понял неверно, как можно было судить по его ухмыляющейся физиономии; к счастью, неверное впечатление привело к желаемому результату. Теперь он лишь изредка картинно вздыхал, строя принцессе глазки поверх стола, а когда выпивал достаточно для любовных песенок, то все женские имена в них заменял именем «Клементина», даже если это портило ритм. Джонатан хмурился и колебался, не зная, стоит ли устраивать наглецу серьёзную взбучку, или это безнадёжно испортит их отношения, чего он сейчас никак не мог себе позволить. Женевьев словно видела его сомнения, и однажды, когда Джонатан, слушая фальшивое пение Паулюса, сжал под столом кулак, вдруг накрыла его стиснутую руку ладонью и тихо сказала:

– Успокойтесь, мой друг. Он не оскорбляет меня. В конце концов, он поёт о какой-то там Клементине, я не знаю, кто это такая.

И Джонатан успокоился. Только память о прикосновении холодной маленькой ручки принцессы долго ещё жгла ему тыльную сторону ладони.

Впрочем, не считая этой неловкости, в остальном они ладили преотлично, особенно с тех пор, как Джонатану пришла благая мысль сажать голема с ними за стол. Обеды проходили в дружеской болтовне, Паулюс знал миллион забавных историй, пристойных и не очень, и иногда Джонатану опять приходилось за него краснеть. Но Женевьев, поняв, что шутка на сей раз будет не для её нежных девичьих ушек, поворачивалась к дремлющему над кружкой доктору Мо и вовлекала его в оживлённую беседу о непроходимости желудочно-кишечного тракта. Старик её просто обожал. Она принимала это как должное, но оставалась так кротка и спокойна, что никто, кроме Джонатана, не догадывался о её истинных чувствах. Всё-таки она была очень, нет, очень странной принцессой.

И всё же – принцессой. Из-за особенностей своей жизни она научилась терпеть невзгоды и жить в постоянной опасности, однако вместе с тем научилась повелевать и ждать немедленного послушания. Джонатан сполна ощущал это на себе, когда нужно было налить ей вина, или подать газету, или отнести в прачечную её костюм. У неё в жизни был только один наставник и одна служанка, но они были ей настолько преданы, что заменяли целую армию подхалимов, окружающих тех королевских особ, судьба которых сложилась более удачно. Не в количестве дело было, а в качестве. Женевьев знала, что Джонатан сделает ради неё всё, и не то чтобы была благодарна ему за это – скорее, не понимала, как возможно иное. Раз доказав ей свою преданность, он был обречён теперь хранить её до конца своих дней. Иначе он разбил бы принцессе сердце.

Но то – Джонатан, чуть не с пелёнок мечтавший стать лейб-гвардейцем и спасать принцесс от беды. У Паулюса ле-Паулюса с доктором были совсем иные мечты. Однако Женевьев, уверившись в том, что они ей друзья, и ими начала понукать, да так самоуверенно, что им в голову не приходило усомниться в её праве. Начала она с того, что заявила, будто декорации Анатомического театра старомодны и ветхи. По её указанию Паулюс раздобыл в больнице несколько простыней, а также ведёрко красной краски, и, под руководством Женевьев, за два вечера вместе с Джонатаном соорудил новый занавес, гораздо более яркий и завлекательный, чем прежняя унылая портьера, расцветкой напоминавшая шаль старой девы. Затем она переписала монолог доктора Мо, убрав оттуда то, что называла «вульгарностями», и добавив несколько нравоучительных сентенций о тщете человеческого бытия. Этот монолог доктор Мо учил потом как школьник. Женевьев строго спрашивала с него урок и несколько раз отправляла переучивать, пока не затвердил назубок.

– Верёвки из старика вьёт! – то ли восхищался, то ли возмущался Паулюс, и Джонатан молчал, думая про себя, что точно так же она вьёт верёвки и из него, да и из Паулюса скоро научится, уж как пить дать.

– Ещё замуж за него выскочит, мерзавка, – ворчал Паулюс, сам не зная, как смешно пошутил, и Джонатан прятал улыбку, разглядывая принцессу, со строгим лицом склонившуюся над бедным доктором. Доктор сидел над переписанным монологом и читал его с листа вслух в пятый раз – принцесса решила, что ему следует улучшить дикцию.

– Верёвки из старика вьёт! – то ли восхищался, то ли возмущался Паулюс, и Джонатан молчал, думая про себя, что точно так же она вьёт верёвки и из него, да и из Паулюса скоро научится, уж как пить дать.

– Ещё замуж за него выскочит, мерзавка, – ворчал Паулюс, сам не зная, как смешно пошутил, и Джонатан прятал улыбку, разглядывая принцессу, со строгим лицом склонившуюся над бедным доктором. Доктор сидел над переписанным монологом и читал его с листа вслух в пятый раз – принцесса решила, что ему следует улучшить дикцию.

– Зубы ему вставить надо, вот и вся фикция-шмикция, – сердился Паулюс, но поделать ничего не мог – доктор Мо слушался свою ассистентку, как маленький мальчик слушает суровую няню, и, кажется, немного её побаивался.

Недели через три Женевьев спросила, как ле-Паулюс распоряжается собранными деньгами. Распоряжался ими ле-Паулюс предельно просто – проедал, пропивал и тратил на новенькие шерстяные штанишки для своего голема. Женевьев заявила, что так они пойдут по миру. Доктор Мо робко заметил, что как бы уже пошли, и давно…

– Тем более, – отрезала Женевьев. – Вы что-нибудь смыслите в экономическом планировании? Нет? А вы хотя бы сознаёте, что ваш театр – это малое предприятие, и существует оно по всем законам экономического развития? И крайне важно эффективно распределять доходы, иначе…

Словом, она добилась, чтобы Паулюс отдавал ей всю выручку от представления. Треть этих средств Женевьев выделяла ему, доктору Мо и Джонатану на бытовые расходы, ещё треть – на содержание и обновление театра, и треть откладывала. Неожиданно оказалось, что денег довольно много, хотя с пирушками на всю ночь и на все деньги пришлось покончить. Паулюс возмущался, а доктор Мо, будто оправдываясь, шамкал: «Ну она же умная девочка, Пауль, да? Она же училась? Она знает». Столь слепое доверие доктора к новоявленной ассистентке страшно раздражало Паулюса – он словно забыл, что сам окрутил доктора, пользуясь этой самой доверчивостью.

– Вот сбегут со всеми деньгами, будешь знать, старый хрен, – ворчал он так, чтобы Джонатан и Женевьев явно слышали, и, может быть, устыдились бы, если бы у них и впрямь зрели такие неблагородные намерения.

Но у Женевьев никаких неблагородных намерений не было, а у Джонатана тем паче. Вмешательство принцессы в бухгалтерию Анатомического театра привело лишь к тому, что меньше чем за месяц они полностью обновили декорации, подлатали дыры в палатке и купили новую лошадь – прежняя была уже так стара, что годилась только на колбасу. Джонатан только диву давался, как наследная принцесса огромного королевства могла оказаться такой расчётливой, даже прижимистой хозяйкой. Он не знал, что Август леБейл научил её понимать цену денег и заставлял часами изучать расходные книги, ибо, по его убеждению, лишь хорошая хозяйка сможет стать хорошей королевой. До короны принцессе было сейчас столь же далеко, как доктору Мо – до приличной врачебной практики, однако с отдельно взятым хозяйством отдельно взятого бродячего балагана она справлялась весьма недурно.

К шестой неделе, когда они проделали уже почти половину пути на юг, власть и авторитет «девицы Клементины» стали настолько велики, что её слушался даже Паулюс. И в тот знаменательный день, о котором пойдёт сейчас речь, когда они собрались за столом в кабачке фабричного городка, «девица Клементина» постучала ногтем по бокалу вина, как делала, желая привлечь к себе общее внимание.

Джонатан с доктором Мо посмотрели на неё сразу. Паулюс неохотно оторвался от спаивания голема и присоединился к ним.

– Друзья мои, – начала принцесса; её тихий ровный голос перекрывался шумом и гулом кабачка, но трое её спутников отлично разбирали каждое слово. – Есть важное дело, которое я хочу обсудить с вами.

– Вы с доктором всё-таки женитесь? Ай, безобразники, – низко прогудел голем, и Паулюс сердито пнул его ногой под столом – что за ерунду, мол, несёшь, жестяная твоя башка!

Женевьев, как обычно, не обратила на его кривлянье никакого внимания.

– Как вы знаете, больница в этом городке размещалась в старом и ветхом здании, которое обвалилось месяц назад.

Это действительно было так. Паулюс им сам об этом рассказал накануне, вернувшись из бывшей мясницкой лавки, которую местная гильдия лекарей арендовала у гильдии мясников, чтобы хоть где-то разместить самых тяжёлых пациентов. Паулюс ещё пошутил тогда, что это очень удобно – мертвяков можно по крюкам развешивать, так и пересчитывать легче. Но Женевьев шутку не оценила.

– В городе недавно прошла эпидемия тифа, – продолжала принцесса, строго глядя на слушавших её мужчин. – Воистину, все беды сыпятся на этих несчастных людей. А судя по тому, что больница до сих пор не восстановлена, местному муниципалитету нет никакого дела до… несчастного народа.

Она вовремя проглотила слово «моего», но заметил это один только Джонатан, и то потому лишь, что в этот миг принцесса слегка порозовела.

– Предлагаете толкнуть обличительную речь с подмостков? Так нас же мигом заметут в кутузку за нарушение спокойствия, – заметил ле-Паулюс, а доктор Мо согласно закивал головой.

– Нет. Это бессмысленно, кроме того, бунт и смута не уменьшат, а лишь умножат бедствия местных жителей. Мы должны дать благотворительное представление в пользу больницы и все собранные средства пожертвовать в местную гильдию лекарей.

Установилось многозначительное молчание. Затем начался бурный диспут, напомнивший Джонатану золотые денёчки в Академии ле-Фошеля.

Паулюс заявил, что сударыня, очевидно, изволит бредить. Доктор Мо согласно закивал, а Джонатан робко заметил, что они не настолько свободны в средствах, чтобы…

– Потерпим, – отрезала принцесса, метнув в него пронзительный и красноречивый взгляд, так что Джонатан даже слегка отпрянул – он совсем не привык, чтобы она так на него смотрела. – Будем разбавлять вино и есть поменьше мяса всю следующую неделю, только и всего. И Труди придётся обходиться без пива.

Труди – так звали голема, и хотя большую часть времени принцесса Женевьев упорно игнорировала его, считая, что глупо давать имя машине, но сейчас ввернула это очень кстати. Паулюс сразу оттаял, но всё равно повторил, что это бред, не станет он, и вообще, вы, дамочка, зарываетесь уже совершенно бессовестно…

– Посмотрите на этих людей! – воскликнула тогда Женевьев так громко, что несколько человек повернули к ней головы. – Вы же сами рассказывали, в каких жутких условиях живут больные в этой мясницкой лавке. В мясницкой лавке! Вонь, грязь, заражение! Там умирает втрое больше, чем умирало в больнице. Это ужасно!

– Да, приятного мало. Но это не наше дело.

– А чьё же тогда? Доктор Мо, вы ведь лекарь. Вы отошли от практики и занялись лицедейством, но я знаю, что в глубине души вы остались врачом. Вы не можете тешить толпу здоровых, забыв про больных! А вы, господин ле-Паулюс, – резко сказала она, когда доктор Мо опять закивал, на сей раз поддакивая Женевьев, а не своему импресарио, – вы намного более честны и благородны, чем стараетесь показать. Вы помогли нам с господином ле-Брейдисом спастись из столицы, и голема своего вы нянчите, будто куклу, потому что в вашем сердце есть место нерастраченной доброте и любви. Вы не станете мне перечить!

Когда женщина, воспитанная как наследная принцесса, женщина, годами жившая в лишениях, женщина, научившаяся спокойно смотреть в лицо убийцам, говорит «вы не станете мне перечить», то очень мало кто действительно станет. Что-то такое было в этой юной девушке, от чего Паулюс ле-Паулюс прикусывал свой длинный язык, а доктор Мо млел и становился сущее дитя. К тому же воззвание к подзабытой лекарской этике вконец растрогало старика.

– Как хочешь, дочка. Ты права. Паулюс, она права, – сказал он, пихая импресарио в бок, и Паулюс картинно закатил глаза, в свою очередь пихая в бок голема. Женевьев окинула их взглядом и удовлетворённо кивнула.

Мнения Джонатана она даже и не спросила, и если это немного его покоробило, то, разумеется, он не подал виду.

Следующим утром доктор Мо, помимо обычной лекции о строении тела и тщете бытия, сделал дополнительно объявление, оповестив, что завтрашнее представление будет особым. Жители городка – по правде, столь маленького и незначительного, что мы даже не удосужимся здесь упомянуть его название, – удивились, но слух разнесли исправно. На следующий день на представление явились не только те, кто собирался на него сходить, но и те, кто не удосуживался от лени, хандры или нелюбви к такого рода забавам. Толпа собралась втрое больше обычного – даже в столице у театра не бывало столько зрителей. Доктор Мо в то утро был в ударе, и ошмётки мёртвой плоти брызгали из-под его бешено мелькающего скальпеля прямо в толпу, заставляя первые ряды шарахаться с воплями ужаса. После спектакля Женевьев, в неизменном костюме сестры милосердия, сама обошла толпу и благодарила каждого, кто бросал ей в корзинку ассигнацию или медяк. И то и другое лилось рекой, а когда поток иссяк, Женевьев вновь поднялась на сцену и оттуда выразила признательность жителям славного городка, чья солидарность и сострадание к ближнему непременно послужат основной процветания и благоденствия всей нации.

Назад Дальше