Лебединая песнь - Ирина Головкина (Римская-Корсакова) 5 стр.


– Не могу… Благодарю… Не надо.

Другой санитар хотел поправить неудачно положенную подушку.

– Не надо… Ничего не надо… Оставьте!

Но как только они отошли, он приподнялся и приник головой к краю столика. Стоять и наблюдать, ничего не делая для облегчения, казалось Елочке немыслимым, неделикатным, невозможным -она послала за дежурным врачом.

– Что тут? – хмуро спросил разбуженный по ее распоряжению врач, измучившийся за день и только что пристроившийся на больничной топче.

– Раненому нехорошо… Я не знаю, можно ли морфий…

– Морфий впрыскивали уже. Часто повторять не рекомендуется, – и врач взял руку раненого. – Ваши слезы неуместны, сестра. Дайте шприц и камфару и попрошу вас повнимательнее следить за пульсом.

Елочка виновато молчала. Врач сделал укол и повернулся к ней, видимо, уже смягчившись.

– Нам не полагается расстраиваться, сестрица. Это не содействует ни точности в работе, ни уверенности. Будете так переживать за каждого, никаких сил не хватит, издергаетесь и заболеете. Ну да вы привыкнете, когда поработаете подольше.

Елочке показались циничными эти слова. Мысленно она обозвала врача «бездушным». Однако врач этот назначил индивидуальный пост у постели заинтересовавшего ее раненого, опасаясь, как бы тот не сорвал перевязку, как только у него начнется бред, наступавший все предшествующие ночи. Очередное дежурство Елочки кончено, и она вызвалась остаться у постели. Но эта ночь не принесла ей ни одной минуты, похожей на минуту в операционной: всю ночь он метался в бреду, а она держала его руки, не отходя ни на шаг. Только утром, уже перед обходом хирурга, он немного затих, и Елочка смогла сесть. Совершенно измученная, она положила голову к его ногам. Вновь пришедшая дежурная поспешила отправить ее домой. За всю ночь ни одного слова, которое бы можно было вспомнить потом!

Даже в бреду он говорил в этот раз о какой-то Весте – по-видимому, своей лошади, которая была под ним убита.

Нового к его образу прибавилось только то, что, завладевая его руками, она разглядела у него на мизинце кольцо, которое носили только пажи. Это было очень интересно и романтично, но это было все! Она ушла огорченная как его тяжелым состоянием, так и тем, что он даже не будет знать, кто так самоотверженно сторожил его! Ей не пришло в голову, что товарищи доведут это до его сведения; еще менее ей могло прийти в голову, в какой форме это будет сделано.

– А знаете ли, поручик, наша дурнушка положительно неравнодушна к вам.

– Вы о ком, господин подполковник?

О той высокой, смугленькой, она всю ночь просидела около вашей постели.

– Я бы не назвал ее дурнушкой. У нее глаза, как у лани.

– Вот оно что! Так, может быть, как в романе – после выздоровления «Исайя ликуй»?

– Зачем же сразу «Исайя ликуй»? Эта мера, так сказать, катастрофическая! Может случиться, все обойдется ему и не так дорого, – отозвался другой офицер.

С ним шутили, желая его развлечь, так как знали о его несчастьях, но он ответил совершенно равнодушно:

– Уверяю вас, что это все только в вашем воображении: ее назначили дежурить, и дежурила – в госпитале своя дисциплина.

– Дисциплина дисциплиной, однако она плакала над вами, когда вас принесли из операционной. Дежурный врач даже счел необходимым сделать ей небольшое внушение.

Но юноша не хотел переходить в шутливый тон.

Она еще недавно работает и не успела покрыться полудой. Я во всем происшедшем не вижу ничего, кроме того, что она добрая и милая девушка. Не думаю, чтобы мной можно было сейчас заинтересоваться, – и устало закрыл глаза, желая кончить разговор, который стоил ему усилий.

Проводя этот день дома, Елочка испекла свое любимое печенье по рецепту, написанному рукой ее бабушки на пожелтевшей уже бумажке, а потом раздобыла у одной запасливой дамы немного клюквы и приготовила морс.

На следующее утро, отправляясь на дежурство, она понесла все это с собой.

«Он совсем ничего не ест», – думала она, вспоминая те порции, которые уносили нетронутыми с его столика.

Когда она предложила ему морс, который будто бы принесла для себя, он взглянул на нее несколько удивленно, но, встретив ее смущенную и ласковую улыбку, в свою очередь печально улыбнулся.

– Спасибо вам, сестрица! Вы очень добры. Я тронут.

Для нее огромным удовольствием было лишний раз подойти к нему и поить его, осторожно приподнимая ему голову, но в этот день она чувствовала себя нездоровой и к концу дня работала уже через силу: болела голова и чувствовалась странная разбитость во всем теле. Ему между тем было в этот день, по-видимому, лучше – не такой лихорадочный цвет лица, не такое короткое дыхание. Операция сделала свое дело, и Елочке уже мерещились дни выздоровления, но доносившийся отдаленный грохот артиллерийских орудий заставлял всякий раз жутко вздрагивать, напоминая о надвигающейся катастрофе, по-видимому, уже неотвратимой, которая грозила все разбить и смять, унося тысячи жизней, а с ними и эти хрупкие мечты. Взгляды сестер испуганно скрещивались, врачи озабоченно переговаривались, санитары угрюмо молчали.

– Без паники. Спокойствие. При раненых никаких разговоров, – несколько раз повторял, проходя по палатам, ее дядя.

Один раз он увидел ее у окна с руками, прижатыми к горевшему лбу.

Елизавета, ты что там куксишься? Смотри у меня! – Но, приблизившись, прибавил вполголоса: – Придешь домой, передай тете, что я остаюсь на ночь в госпитале. Будь мужественна, девочка!

Она уже сдавала смену, когда раненый юноша окликнул ее… Отдавал ли он себе отчет в приближавшемся? Когда она подбежала, он улыбнулся и протянул ей флакон с духами. Это была «Пармская фиалка» Coty. Елочка вспыхнула и как-то по-ученически спрятала руки за спину.

– Не нужно. Я не ради подарков… Я не хочу…

– Сестрица, не отказывайтесь! Прошу вас! Это не плата – сочувствие оплатить невозможно, это только небольшой знак внимания от человека, к которому вы так добры в тяжелое для него время.

Опираясь на правую руку, он стал откупоривать флакон левой рукой, желая надушить Елочку, и пролил при этом около трети флакона ей на грудь.

Больше она его не видела.

В эту ночь она слегла в тифу и сама бредила не хуже его. Она пролежала семь недель, и когда наконец встала, в городе уже распоряжались красные, а госпиталь был раскассирован.

Скоро слуха ее коснулось страшное известие о варварской расправе над ранеными офицерами. Уверяли, что в живых будто бы не осталось ни одного человека; называли имена предателей, которые выдавали чекистам фамилии и чины офицеров.

Елочка была потрясена; при одной мысли, что и его постигла та же участь, ее охватывала дрожь… Убить безоружного, убить раненого, который не может защищаться, убить слабого, измученного, убить… Лучше было не думать, но мысль ее словно в заколдованном кругу возвращалась все к тому же: ведь ему только что стало лучше, только что стал яснее его взгляд, он в первый раз приподнялся, не меняясь в лице от боли… и вот его могли убить.

Выздоровление после тифа осталось в ее памяти как самый тяжелый период в жизни: у нее было сразу две потери – любимый человек и последний оплот Родины! Тогда было навсегда смято в ней что-то свежее, благоухающее. Как будто разом отцвела и поблекла ее юность.

Исхудалая, вялая, апатичная, она целыми часами неподвижно сидела в кресле, без слов, без мысли.

– После, – отвечала она, когда ухаживавшая за ней тетка уговаривала ее поесть или выйти на воздух. – Не хочется, тетя, после!

Когда она немного окрепла, дядя и тетка увезли ее в Петербург. Она не представляла себе, как вернется к жизни, и не видела в ней ни цели, ни смысла, Но жить надо было, и прежде всего надо было содержать себя. Бабушки уже не оказалось в живых, а имение и деньги, положенные в банк на ее имя, национализированы. Все тот же дядя, теперь уже снявший погоны, устроил ее под своим начальством в одной из петербургских клиник. И она начала работать… Уже без воодушевления, без интереса, и без креста на груди!

Понемногу она привыкла к своей работе и приобрела все профессиональные навыки. Внешне она казалась уже вполне спокойной и уравновешенной, но всякий раз, когда ей приходила на память судьба раненых в феодосийском госпитале, она менялась в лице, у нее судорожно подергивались губы, и она подносила руки к голове, как будто защищаясь от удара.

Объективной в те годы она еще не могла быть. Целостность ее политического credo высилась как неприступная цитадель, в которой никто не мог пробить брешь. Классная подруга – смолянка Марочка Львова – попробовала однажды уверить ее, что своими глазами видела, как белый офицер бил по щекам раненого красноармейца на улицах Харькова. Она уверяла также, что знает семью, в которой дочь – девушка – была изнасилована белыми офицерами. Елочка отказывалась верить! Хамство слишком не вязалось с образом белого офицера, мученики за Родину не могли так поступать! Она заподозрила злостную клевету и прекратила дружбу с Марочкой. Постоянно роясь в своих воспоминаниях, она не давала им меркнуть. Она знала, что больше уже никого не полюбит. Да, ее роман был мимолетный и печальный, зато герой был настоящий! Это не то, что у Марочки, вышедшей за матроса с «Авроры», или у Нади Хмельницкой, муж которой, еврей, заведовал складом… Нет! Ее герой – наследник древнего имени, русский офицер-гвардеец, из тех, которые умирают, но не сдаются! Он защищал Родину сначала от немцев, потом от большевиков, это был Георгиевский кавалер, командир «роты смерти», аристократ, белый офицер! В нем было все, что могло понравиться ей в мужчине. На кого же теперь она могла обратить свои взоры? После него все казались мелки!

– О, если бы я могла спасти его! Пусть это стоило бы мне жизни, пусть бы он никогда не узнал об этом… все равно! Несчастная моя Россия – если она убивает таких, как он, а оставляет одних троглодитов – у нее нет будущего! С такими, как он, умерла ее слава!

Весь мир окутан траурной вуалью!

Глава вторая


Учительница музыки, Юлия Ивановна, в молодости была приятельницей Елочкиной матери. Вскоре после окончания войны она очень серьезно заболела ревматизмом, и тогда Елочка со свойственным ей чувством долга сказала себе, что в память матери обязана проявить внимание по отношению к этой старой даме. Она несколько раз навещала ее и даже дежурила две ночи у постели. Делала она это тем охотней, что муж Юлии Ивановны был когда-то видным лидером кадетской партии в Киеве и заслужил прозвище «совесть Киева». Елочке этого было довольно, чтобы испытывать живое участие к судьбе вдовы, которая к тому же являлась интересной собеседницей, так как изъездила всю Европу и была знакома со многими замечательными людьми. Именно Юлия Ивановна навела Елочку на мысль заняться снова музыкой и определила ее в свой класс. Отлично понимая, что уровень музыкальных способностей Елочки очень невысок, Юлия Ивановна тем не менее любила часы занятий с нею: ей нравилась серьезность и интеллигентность девушки и она всегда, прежде чем начать урок, заводила с ней разговоры, которые обычно затягивались, а собственно занятия сводились к 15 минутам. Однажды в декабре 1928 года – Елочка навсегда запомнила этот день – Юлия Ивановна, еще не начиная урока, сказала:

– Сообщу вам новость, моя милочка, в классе моем появилась еще одна ученица, очень, по-видимому, талантливая.

– Хорошо играет или начинающая? – спросила Елочка, вынимая ноты.

– Трудно сказать, в какой мере она подвинутая, – ответила Юлия Ивановна, – ей восемнадцать лет. Техника у многих в ее возрасте бывает гораздо лучше, но способности у нее очень большие. На приемном экзамене, в среду, она играла «Kinder schenen» Шумана, я была в комиссии и вместе со всеми заслушалась: до такой степени чарующее у нее туше и так хороша фразировка. Чистота звука поразительная! Не хотелось ничего изменить в ее игре, как будто бы играла законченная пианистка. А вместе с тем она еще очень мало училась, и виртуозности у нее нет вовсе. Она держала экзамен в консерваторию этой осенью, но ее не приняли из-за происхождения. Такую талантливую девушку оставили за бортом!

Елочка тотчас насторожилась:

– Что же именно ей помешало?

– Анкета. Она – Бологовская, внучка генерал-адъютанта, из приближенных к особе государя, а отец ее, гвардейский полковник, расстрелян в Крыму. Другой ее дед, кажется, сенатор… Сами понимаете, что все это значит теперь! Ко мне ее прислал мой друг – консерваторский профессор. Он хотел принять ее в свой класс, да вот не удалось, направил ее ко мне с тем, чтобы раз в месяц прослушивать самому: каждому педагогу интересна такая ученица.

Расстрелян в Крыму! Губы Елочки судорожно передернулись, и она закрыла ладонями лицо. «Занавес над трагедией уже опустился! Мы – за занавесом! Девушка эта тогда была ребенком… Помнит ли она хоть что-нибудь?» – подумала она, а сказала совсем другое:

– Мне хотелось бы услышать ее, если она талантлива.

– Вы здесь еще не однажды встретитесь, – добавила Юлия Ивановна. – Вот с полчаса, как она ушла. Хорошенькая девушка, ресницы до полщеки. Живет она теперь с бабушкой и с дядей; матери у нее, кажется, тоже нет. По-видимому, нуждается: без ботиков, без зимнего пальто. Жаль девочку.

Все рассказанное Юлией Ивановной странным образом заинтересовало Елочку. В следующий раз она нарочно пришла целым часом раньше обыкновенного, так что принуждена была выслушать скучнейший урок с тупоголовым школьником. Он еще не успел кончить, когда в класс вошла девушка, в которой Елочка тотчас признала новую ученицу.

Тонкая как тростинка фигурка в старом джемпере и по-модному короткой, но все-таки недостаточно короткой юбке, две длинные косы без лент; и волосы и ресницы мягкого каштанового цвета и красиво оттеняют белоснежный лоб и прозрачную глубину глаз. Лоб и ресницы невольно приковывали взгляд.

«Да, она мила, но еще почти девочка! Вот и щеки, как у ребенка, розовые. А профиль камеи!» – подумала Елочка, украдкой пристально разглядывая эту головку на длинной шее, словно цветок на стебле.

– Ася, садитесь теперь вы, – сказала Юлия Ивановна, когда мальчик кончил. Девушка, которая в ожидании очереди уткнула носик в книгу, встрепенулась и подошла к роялю. По-видимому, она успела уже покорить сердце старой учительницы. Юлия Ивановна выслушивала вещь за вещью, а во взгляде, с которым она попеременно созерцала поэтическое личико и маленькие легкие руки, Елочка подметила нежность и восхищение. Ревнивое и даже завистливое чувство шевельнулось в груди Елочки.

«Счастливая! Как приятно быть талантливой и как легко располагать к себе сердца, имея талант и такое личико!» – подумала она.

Как только Ася кончила, она тотчас же встала и стала собирать ноты: она еще мало знакома была с преподавательницей и не подозревала, какие в этом классе ведутся интересные и долгие разговоры.

– Вы слишком легко одеты, Ася, – сказала Юлия Ивановна, когда девушка запуталась в разорванном в подкладке рукаве демисезонного пальто.

– Благодарю, не беспокойтесь, я закутаюсь сверху в бывший соболь, – ответила Ася.

– То есть как «в бывший»!? Как же это соболь может быть «бывшим»? – с удивлением спросила учительница. Ася вдруг рассмеялась веселым детским смехом:

– Ах, я забыла, вы ведь не знаете! Это было мое mot [4]в двенадцать лет. Я вокруг себя тогда только и слышала: бывший князь, бывший офицер, бывший дворянин… Вот и вообразила, что соболь мой тоже бывший – ci-devant [5]. С тех пор мы так и зовем его.

И продолжая смеяться, она накинула на плечи старый мех и убежала.

Елочка с удивлением проводила Асю взглядом: она словно чем-то неожиданным была поражена ее веселостью. Ей казалось, что на репрессированной аристократке неизбежно должна лежать печать горя, тень от потерь. «Этот глупый смех… Он мне давно уже опротивел! У всех одно и то же!» – с досадой подумала она.

И все-таки в следующий раз ее опять потянуло прийти пораньше, взглянуть на эту Асю, которая привлекла чем-то ее воображение. Девушка уже заканчивала игру. Прощаясь с ней, Юлия Ивановна сказала:

– Я должна вас огорчить, дитя мое. Я узнала в канцелярии, что оплату с вас будут брать по самой высшей расценке. Это все решает бухгалтерия согласно каким-то инструкциям.

Девушка слушала ее с испуганным выражением на хорошеньком личике, она даже немного побледнела.

– И вы понимаете, дитя мое, – очень мягко продолжала учительница, – что от меня здесь ничего не зависит. Надеюсь, это не заставит вас бросить уроки?

– Ах, вот что! – сказала Ася. – А я было испугалась, что меня постановили выгнать отсюда. Нет, сама я, конечно, занятий не брошу. Надо же мне хоть чему-нибудь выучиться. Видите ли, нас четверо: бабушка, дядя, я и мадам, моя француженка, – она у нас уже как член семьи, да еще борзая – любимица папы покойного, бабушка ее бережет в память папы. А зарабатывает на всех один дядя: он пристроился в оркестр, а раньше был безработный. Поэтому нам никак еще не свести концы с концами. Я бы могла поступить на службу, но бабушка не позволяет, она говорит: «Увидеть тебя на советской службе для меня настоящее горе!» Я владею французским, но давать уроки бабушка тоже запретила.

– Позвольте, почему же?

– Я с уроками несчастливая! В прошлом году я занималась с внуком нашего бывшего швейцара, дала уроков пять-шесть; пришла раз, а они сидят, пьют чай с пирожными, и бабушка – швейцариха приглашает меня сесть с ними. Я сначала отказывалась, а потом думаю: они еще вообразят, что я из гордости за дедушку – я этого как огня боюсь! Я села и взяла одно пирожное, самое маленькое. А на следующий день мой умный ученик мне же рассказывает: «У нас, – говорит, – вчерась мамка на бабушку кричала. Чего, мол, ты учительниц всяких пирожными кормишь? Ну да теперь мы в расчете – ни копейки она с меня не получит!» Я не поверила сначала и еще целый месяц занималась – не платят! А я боюсь говорить с мамашей ученика. Она крикливая такая, как начнет наступать… Уж лучше я еще несколько лет отзанимаюсь за пирожное. Я так и сказала бабушке, а она говорит дяде: «Сережа, поговори ты». А дядя: «Нет уж, увольте! Я на пролетарские банды в атаку с одним штыком ходил, но пролетарских мегер пуще огня боюсь!» Что тут делать? К счастью наша мадам говорит: «Я француженка, парижанка. Наш народ дал Jeanne D’arc и Charlotte Corde. Я никого не боюсь! Monsieur Серж ходил в атаку со штыком, а я пойду с мокрой тряпкой!» И в самом деле, она взяла тряпку и выгнала и мальчика, и мать. Крик поднялся такой, что я и кузиночка Леля заперлись в бабушкиной комнате. Другой урок – новая неудача! Папаша ученицы, заведующий кооперативом, проворовался и сел. Мамаша пришла, так и так, мол, заплатить не можем, тут же в долг у меня взяла и больше не показывалась. С тех пор бабушка постановила, чтобы у Аси уроков больше не было!

Назад Дальше