Лик и дух Вечности - Любовь Овсянникова 2 стр.


Отложенная Цветаева ждала своего часа, ибо ворваться в ее дом сразу, разбежавшись от моих полей и лугов, не получалось. Надо было остыть от бега, собраться с мыслями, присмиреть, а уж потом, возможно даже на цыпочках, приближаться к ее царству.

Мифотворчество: условия уместности

Экстремальные обстоятельства, заложником которых оказалась Марина Цветаева, будущая гениальная поэтесса, начали складываться задолго до ее рождения — когда формировались основные качества характера, бытовые привычки и ценности ее родителей, еще не ведающих, что им предстоит прожить совместную жизнь. И даже, безусловно, еще раньше, да только туда нам уже невозможно заглянуть.

Поговорим же об этом в разрезе доступного нам материала, но прежде отбросим ту агрессивную деликатность, что граничит с лицемерием (или даже завуалированным злорадством), и обойдемся без обиняков, ограничиваясь достойной нашей героини доброжелательностью и объективностью суждений о ее родителях и более дальних предках.

Почему я предлагаю изменить с недавних пор ставший модным дамски-жеманный, умильно-приторный, иносказательно-вычурный тон рассуждений о Цветаевой, оскорбительный для ее памяти, словно она убогая, нуждающаяся в опеке, и применить строгий слог — пусть даже кажущийся резким и безжалостным? Для полной ясности скажу пространно.

Во-первых, потому что считаю — до настоящего времени еще не все грани великой поэтессы осмыслены и изучены теми, кто писал о ней, без чего ее трудно понимать и воспринимать как конкретного человека, без чего она и кажется им чем-то таким, что возможно объяснить исключительно сгустком туманно-заумных фраз. Не удивительно, что некоторые авторы продираются по ее произведениям, как по закодированным текстам, постоянно расшифровывая и толкуя смыслы. А ведь это не тайнопись, а голос человека с горячей кровью.

Казалось бы, Цветаевой отданы многие восторги авторов, но не всегда правильно понимаемые читателями. В речах о ней подчас больше стремления приникнуть к великому имени, путем надуманных рассуждений о ее сложных образах показать себя, блеснуть эхолетным словцом и что называется сорвать на этом шальной бренд, чем объективности. И это делает из живого и звонкого поэта только факт явления, завершившегося и канувшего в прошлое. А ведь она остается рядом с нами, и обращаться с нею надо как с современницей.

Во-вторых, правда, которой так жаждут потомки, редко бывает лицеприятной, но только она одна способна воссоздавать реальный облик кого бы то ни было, в ней заключается стержень системного подхода к изучению любого предмета. Это понимала и сама Марина Ивановна, когда говорила: «Единственная обязанность на земле человека — правда всего существа», этому же следовала и в творчестве. А ныне находятся толкователи-доброхоты и начинают вокруг Цветаевой гламурить, что-то в ней лакировать, подгонять под свои куцые мерки, о чем-то лишь намекать, что-то вуалировать — делать то, что вредит делу. Думаю, надо с мужеством понимать и уважать творческого кредо Цветаевой и если уж писать о ней, то в таком же ключе, как писала она сама. Иначе получится диссонанс: она нам — «правду всего существа», а мы ей — лицемерные ужимки. Конечно, она была противоречивой и трудно постижимой натурой, и чтобы представить себе ее живой — услышать голос, вникнуть в чувства, вглядеться в душу, обозреть мир ее глазами — надо изрядно потрудиться воображением, надо нешуточно изучить людей вокруг себя, вдумчиво посмотреть на их отношения и деяния, определить, сколько в них корысти и сколько бескорыстия. Наградой будет более глубокое понимание ее творчества, отразившего в своем свете былые события и людские пристрастия, следовательно — наши истоки и будущность, мораль и ценности. Не от невозможности ли достичь этой альпинистской цели некоторые авторы идут по легкому пути — впадают в слюнявость и припадочную умильность, предлагая считать, что это комильфо?

И в-третьих, конечно, потому, что мой подход оправдала бы сама Марина Ивановна, ибо он был ей органично присущ. Она обожала свою манеру держаться, не боялась обнажения личных качеств, порой прибегала к эпатажам и уж, конечно, не вуалировала поступки и побуждения словесной мишурой. Она предпочитала говорить о материях земных и возвышенных с предельной искренностью, не опасаясь непонимания или перевирания. В этом смысле показательны, например, воспоминания Григория Альтшуллера, врача, принимавшего в мир ее сына Георгия, Мура. Григорий Исаакович говорит об эпизоде, где Марина Ивановна, как известно, не любившая детей{1}, отвела от себя шалость чужой девочки и так объяснила свой поступок: «Все очень просто. Когда она подползла ко мне в первый раз, я уколола ее булавкой в ногу. Она не сказала ни слова и только посмотрела на меня, а я — на нее, и она поняла, что я могу уколоть еще раз. Больше она не трогала моих туфель». Интересно, многие ли милашки, мнящие себя блестящими умницами и сжигающие себя на полутонах и скрытых значениях речей, имели бы мужество на аналогичные признания в присутствии родителей упомянутой девочки? Можно приводить и другие примеры, столь же известные. Но и так ясно, что Цветаева была именно такой — неудобно-прямолинейной, обнаженно-объективной, предельно точной в выражениях. И с этим надо считаться.

Не надо думать, что это максималистские утверждения, присущие любителям крайностей. Вовсе нет, иногда извороты и ухищрения, всякие экивоки, с их двусмысленностями, обтекаемыми описаниями, определенной дозой лукавства в поджатых губах — допустимы. Да что там допустимы! Без них, случается, не обойтись, говоря о других людях. Тогда только и остается, что уповать на слушателей или читателей, надеясь на их понятливость, умение различать подтексты и интонации, следовательно, докапываться до закодированной мысли.

Гурманы от светских учтивостей, приверженцы и охранители стереотипов, эквилибрирующие на умолчаниях и инсинуациях, отдающие им предпочтение перед душевной искренностью, утверждающие, что лучшее внимание — это невнимание к теневым сторонам личности, меня поймут и простят, если я уточню, что их метод хорош и прекрасен в отношении живых героев, героев-современников. Если и герои эти, и рассказчик, и те, кому адресуется рассказ, общаются и могут друг другу ответить, если они обитают в одном времени, являются сподвижниками в общих делах, дышат одним воздухом, вылавливают из эфира одну и ту же информацию, то птичий язык уместен, ибо всеми легко понимается. В самом деле, стоит ли дублировать правду еще и в речах, если она так хорошо чувствуется кожей? Не то с героями прошлых лет — там все другое, и это другое надо воссоздавать правдиво и трудолюбиво.

Любезная уклончивость, с одной стороны, и исследовательская точность, с другой стороны, являются полюсами некоего поведенческого диполя, между точками которого существует неисчислимое множество вариантов, и поговорить о них никому не возбраняется. Не исключено, что в некоторых случаях и нам придется это делать.

Не все ключи исчерпаны

Недавно об этом мне напомнил Евгений Сергеевич Гончаров, приехавший из Нью-Йорка, куда улепетнул в начале 90-х годов прошлого века вместе с семейством и где прочно пустил корни, обзаведясь американскими потомками. "А ведь до войны твои родители расходились, — сказал он, прочитав готовые главы моих воспоминаний о маме. — И твой отец почти год жил у нас, уйдя из семьи". О маме он промолчал — не знал, где она была в то время и что по этому поводу сказать.

И не удивительно. Евгений Сергеевич — мой двоюродный брат по линии отца, он — сын папиной старшей сестры Людмилы Павловны. Как часто случается в калейдоскопе родственных отношений, золовка была для мамы оппонирующей стороной, этакой конкурирующей фирмой, неизменно прикладывающей руку к ее раздорам с мужем. Людмила Павловна к тому времени хоть и была замужем, да не по любви, а по необходимости, так как успела родить внебрачного ребенка и хлебнуть "счастья одиночки". К тому же и в браке намаялась с тем, чтобы записать сына на законно обретенного мужа — а то быть бы ему байстрюком Евгением Ивановичем Мазуром и, может даже, числиться принадлежащим к еврейскому племени, как и его отец, приехавший в наше село из Белоруссии. Вот по глупости своей натуры моя тетка и завидовала хорошенькой невестке, к тому же любимой ее братом, и вбивала клин между ними. Да только мама и папа давно поняли, кто и что им мешает, и разводиться совсем не собирались, поэтому многое скрывали от родни, а особенно от ретивой папиной сестрицы — виновницы слухов и склок. Наоборот, они пытались вырваться из привычной среды, чтобы жить независимо и безоблачно.

Виной всему была папина ревность, чем грешат практически все восточные мужья. А ведь папа был не просто ассирийцем по происхождению, но и по духу — до 12 лет воспитывался в Багдаде, в его древней своеобразной культуре. Он не был ограниченным или безрассудно горячим человеком, и ревновал маму не ко всем подряд, а только к образованным молодым мужчинам. Причина проста: папе не удавалось смириться с собственной необразованностью, хотя случилась она по объективным причинам — ранней безотцовщиной и незнанием языка на новой родине. На этом и играла папина родня, нашептывая ему, чтобы не заботился об образовании жены, не раскошеливался на нее, потому что, дескать, образование — это не кольца-браслеты, назад при разводе не заберешь. А она выйдет в люди и бросит его.

Виной всему была папина ревность, чем грешат практически все восточные мужья. А ведь папа был не просто ассирийцем по происхождению, но и по духу — до 12 лет воспитывался в Багдаде, в его древней своеобразной культуре. Он не был ограниченным или безрассудно горячим человеком, и ревновал маму не ко всем подряд, а только к образованным молодым мужчинам. Причина проста: папе не удавалось смириться с собственной необразованностью, хотя случилась она по объективным причинам — ранней безотцовщиной и незнанием языка на новой родине. На этом и играла папина родня, нашептывая ему, чтобы не заботился об образовании жены, не раскошеливался на нее, потому что, дескать, образование — это не кольца-браслеты, назад при разводе не заберешь. А она выйдет в люди и бросит его.

Мама же мечтала работать там, где создавались книги, мечтала иметь к ним отношение, трогать руками, вдыхать их запах, пропускать через свою душу содержание. И конечно мечтала встречаться и общаться с писателями, кумирами той эпохи. Это было нечто сродни любви к кино и артистам, которая появилась у молодежи более поздних лет. Или нынешней тяги молодых людей к Интернету. Но чтобы попасть в мир литературы, надо было учиться, причем в специальных учебных заведениях. Учительский институт мог быть только первой ступенькой к той деятельности, которая влекла маму.

Нет, не мог Евгений Сергеевич знать, как провела моя мама тот год, в который «разбежалась» с мужем, потому что моими родителями так и задумывалось свое бегство из среды. Зато теперь это знала я, да все взвешивала, упоминать ли о нем в воспоминаниях. Во-первых, я сомневалась, потому что с мамой это не было выстроено до конца, не было отшлифовано до деталей, как большинство остального материала, хотя сам массив информации она мне передать успела. Во-вторых, я подыскивала и не находила, в каких интонациях рассказать маминым и папиным потомкам об эпизоде с их мнимым разлучением, как растолковать, что все-таки что-то было, да не то, о чем говорили. И чтобы не нагромождать объяснения — мелкие и запутанные, трудные для восприятия нынешних людей с их отличающейся моралью, грешным делом хотела просто умолчать. Конечно, обидно было вычеркивать целый год из жизни родителей, да еще такой насыщенный, ответственный, предвоенный, однако не хотелось ворошить дело о семейных неурядицах, кого-то обвинять, а кого-то оправдывать. Тем более что мама, всегда категорически избегавшая пересудов о чьей-либо частной жизни, никогда об этом не вспоминала. Ее невероятно пугала тема неудачных браков, неверных мужей, обиженных жен, неискренних отношений. Она боялась ярлыков и клейм, не хотела прослыть женщиной, не справившейся с ролью жены. Просто однажды, когда я занялась писательством, рассказала мне эту историю и то акцентировала внимание не на временных трудностях с мужем, а на их решении уехать от родни и зажить в далеком чужом месте, как однажды сделал Павел Емельянович, отец мужа{2}.

И только в последние три года своей жизни, когда нами вместе были в целом оговорены мои воспоминания, последовательно изложила события того периода, приезжая ко мне то в Днепропетровск на лечение, то на летний отдых в Крым. Тут она роскошествовала, тут можно было не таиться и открыто говорить о том, о чем ей затаенно помнилось все истекшие годы. Я очень любила маму, доверяла ей во всем и никогда не выискивала в ней неискренности, а в ее поступках ошибок, чтобы манипулировать этим подлым знанием и предупреждать ее упреки в случае своей неправоты. К сожалению, этот метод был знаком маме по повадкам моей сестры — оставим его без названия, дабы не встряхивать демонов. Мама это знала, чувствовала, и со мной ей было легко настолько, насколько невыносимо удушливо со старшей дочерью. Со мной мама переживала редкие-редкие минуты отдыха и светлого видения мира.

В ходе наших бесед, вернее — ее монолога и моего слушания, она все больше погружалась в прошлое, вспоминала незначительные эпизоды и эпизодики, утонувшие в более ярких впечатлениях. Одно мама дополняла, другое, уже зафиксированное в моих черновиках, уточняла и углубляла. Особенно тщательно повторяла и оттачивала обобщающие фразы, понимая, что они войдут в мою память в неизменном виде, как афоризмы.

Не скажу, что мама безумно любила творчество Цветаевой, но когда я читала ее вслух, то мама улыбалась и молодела, преображалась, словно подключалась дышать от источника целебного воздуха.

Короче, продолжая писать воспоминания, я в некоторых местах затормаживалась, сомневалась и колебалась. Потому-то работа моя и буксовала. Как вовремя приехал из Америки брат и как удачно в связи с этим разрешились мои затруднения!

Ну что ж, после этого решила я, если правда не ушла вместе с мамой и все-таки выплыла наружу, то о ней стоит сказать, дабы не оставалась она в глазах тех, кто ею интересуется, извращенной, ими придуманной. А правда состоит в том, что мама, «разбежавшись» с мужем, провела год в Москве — уехала как можно дальше от дома, чтобы изменить обстановку, разобраться с неприятностями, а возможно, осесть там, на новом месте, и подготовить почву для продвижения к своим целям. А потом и мужа забрать к себе.

Кстати, это отчаянное качество характера "уехать как можно дальше от дома, чтобы изменить обстановку и разобраться…" было также свойственно и маминой родне. Ее брат Алексей Яковлевич Бараненко тоже однажды бросил все и уехал на Камчатку, где и провел плодотворную часть жизни. Но ему повезло больше — с ним это случилось уже после великой Победы. Думаю, и у мамы все получилось бы, кабы не война. Эх... не стала я москвичкой из-за этой войны, бациллы проклятой.

Я подхожу к тому, чтобы заявить — тема Цветаевой возникла у меня не вдруг, и вкратце рассказать, откуда для нее набрался материал.


***

Учительский институт, где училась мама в 1938–1940-х годах, был открыт в Днепропетровске с октября 1910 г. и в дальнейшем сыграл важную роль в организации университета, влившись в него отдельным структурным подразделением. Это было учебное заведение с тремя факультетами: естественно-географическим, физико-математическим, и филологическим — для подготовки учителей средних классов общеобразовательных школ. Обучение длилось два года. Почему? Потому что старшие классы средней школы давали выпускникам то, что теперь мы считаем средне-специальным образованием, оно давало им право преподавать в начальной школе. А университет как бы завершал получение высшего образования для преподавания в средних классах.

Сразу после окончания школы в 1937 году мама, не обладавшая твердыми знаниями и понимавшая это, определяться на дальнейшую учебу не стала — боялась рисковать. В те годы выпускникам школ психологически комфортнее было совсем не рыпаться в вуз, чем поступать и «провалиться». Вот и мама вместо этого пошла работать учителем, чтобы через год стать студенткой гарантированно, получив от районо целевое направление на учебу, — такие абитуриенты зачислялись по среднему баллу аттестата зрелости.

Для получения специальности мама выбрала филологический факультет — точные науки ей не покорялись. Поступление далось легко, обучение — тоже. После первого курса мама вышла замуж, и с этого времени его родные начали считать, что она учится не за счет родителей, а на деньги мужа. Тем более что папа уехал в город вместе с ней и, пока она училась, работал слесарем на Днепропетровском вагоноремонтном заводе. Жили они в небольшом съемном флигеле недалеко от папиной работы, так как ему приходилось работать посменно и добираться от работы домой и в обратном направлении пешком в такое время суток, когда общественный транспорт не ходил. За две недели до окончания маминой учебы у нее родилась Александра, старшая дочь.

В начале лета 1940 года мои родители вернулась домой, планируя, что мама работать не будет, а посвятит себя ребенку и подготовке к дальнейшей учебе, она таки мечтала уклониться от судьбы учителя. Вот вокруг этого вопроса у них вскоре и возникли разногласия с папиной родней, сестрой и матерью, закончившиеся тем, что они якобы разбежались. Но это было не так, решение пожить отдельно они приняли по обоюдному согласию и для общей пользы.

Поняв, что надо действовать, а не ждать и не упускать время, причем, действуя, чем-то жертвовать, мама перепоручила ребенка родителям, у которых было большое хозяйство с медом, молоком, яйцами, птицей, свежим воздухом и прочими прелестями сельской жизни, и уехала из дому, как она говорила, — на разведку. Помогли ей в этом дальние родственники, на которых, собственно, она и рассчитывала.

А возник такой план действий после совещания с папиной бабушкой Груней — Аграфеной Фотиевной, потому что у нее одной была родня в городах и еще потому что по-человечески только с нею и можно было посоветоваться. Она умела, не в пример остальным, и пожалеть молодых, и понять, и подсказать что-то дельное, и не разгласить чужие тайны — мудрая старушка была, ласковая.

Назад Дальше