Волшебная гора. Часть I - Томас Манн 27 стр.


Тем временем гофрат Беренс закончил осмотр.

– Что ж, Цимсен, хорошо, – сказал он. – Все в порядке, насколько это возможно. В следующий раз (то есть через месяц) везде будет еще немного лучше.

– Сколько же, господин гофрат, вы полагаете…

– Опять торопите? Как вы будете муштровать своих солдат, если вы в жару? Я сказал вам недавно, что полгодика можете, если хотите, считать с того дня, но не забывайте – это минимум. В конце концов здесь уж не так плохо, отдайте нам хоть справедливость, у нас не каторга и не… сибирские рудники! Или вы считаете, что есть все же какое-то сходство? Ладно, Цимсен! Довольно! Следующий! Кто там еще желает? – крикнул он и посмотрел перед собой. Вместе с тем он простер руку, державшую стетоскоп, к доктору Кроковскому; ют поднялся и взял трубку, чтобы произвести дополнительно небольшой ассистентский осмотр Иоахима.

Вскочил и Ганс Касторп и, не сводя глаз с гофрата Беренса, который стоял задумавшись, расставив ноги и открыв рот, торопливо начал раздеваться.

Он так спешил, снимая через голову пикейную рубашку с манжетами, что запутался в ней. И вот он наконец встал перед гофратом Беренсом – белокожий худой блондин, тот же Иоахим Цимсен – только в штатском варианте.

Однако гофрат Беренс не смотрел на него, все еще погруженный в свои мысли. Доктор Кроковский уже уселся на место, а Иоахим Цимсен начал одеваться, когда Беренс наконец-то соблаговолил обратить внимание на того, кто теперь стоял перед ним.

– Ах, так это вы! – сказал он, схватил Ганса Касторпа за плечо своей ручищей, отодвинул от себя и начал пристально разглядывать. Но не в лицо смотрел он, как делают обычно, когда смотрят на человека, а на его тело; бесцеремонно повертывал туда и сюда, как повертывают тело, изучал и его спину.

– Гм, – проговорил он, – давайте-ка послушаем, как вы звучите. – И тоже начал его выстукивать.

Он выстукивал Ганса Касторпа в тех же точках, что и Цимсена, и не раз возвращался к ним. Особенно долго выстукивал он какое-то место слева над ключицей и несколько ниже, видимо сравнивая звук.

– Слышите? – спрашивал он каждый раз доктора Кроковского. И доктор Кроковский, сидевший в пяти шагах от него за письменным столом, каждый раз кивал, что да, мол, слышит; задумчиво уперся он подбородком в грудь, прижав к нему бороду, так что концы ее задрались.

– Дышите глубже! Кашляйте! – командовал гофрат, снова завладевший стетоскопом; и Гансу Касторпу пришлось основательно поработать легкими минут десять, пока гофрат его выслушивал. Беренс не произносил ни слова, а только приставлял стетоскоп, и притом не раз, то к одному месту, то к другому, именно к тем, которые он перед тем выслушивал. Потом сунул трубку под мышку, заложил руки за спину и уставился в пол между собою и Гансом Касторпом.

– Да, Касторп, – сказал он, впервые назвав его просто по фамилии, – дело обстоит praeter-propter[68], то есть именно так, как я с самого начала и подозревал. Я взял вас на заметку, Касторп, теперь можно в этом признаться, и именно с той минуты, как удостоился незаслуженной чести познакомиться с вами, – и я решил с почти полной уверенностью, что вы по сути дела уже наш и со временем это сами поймете, как уже многие из тех, кто приезжали сюда для развлечения и поглядывали на все задрав нос, а в один прекрасный день оказывалось, что им было бы весьма не вредно, – и не только «не вредно», прошу понять меня правильно, – отбросить все эти замашки стороннего наблюдателя и задержаться здесь на несколько более долгий срок.

Ганс Касторп изменился в лице, а Иоахим, намеревавшийся пристегнуть помочи, остановился и, словно оцепенев, прислушался…

– У вас такой милый симпатичный кузен, – продолжал гофрат, мотнув головой в сторону Иоахима и покачиваясь с носка на каблук, – вот он, надеюсь, скоро сможет сказать, что был когда-то болен, но, если мы этого добьемся, это только покажет, что все-таки он был болен, ваш двоюродный брат, а это a priori, как выразился философ, бросает некоторый свет и на вас, дорогой Касторп…

– Но ведь он приходится мне только сводным кузеном, господин гофрат.

– Ладно, ладно, не станете же вы отрекаться от своего родственника. Сводный или не сводный – это все же кровное родство. С какой стороны?

– С материнской, господин гофрат. Он – сын сводной…

– А ваша матушка находится в добром здравии?

– Нет, она умерла. Она скончалась, когда я был еще маленьким.

– О! И от какой же причины?

– От закупорки сосудов, господин гофрат.

– От закупорки? Ну, это дело давнее. А ваш отец?

– Он умер от воспаления легких, – ответил Ганс Касторп. – И мой дед тоже, – добавил он.

– Да? И дед тоже? Ну, это относительно ваших предков. Что же касается вас самих, то у вас всегда было предрасположение к малокровию, так ведь? Однако от физической или умственной работы вы устаете не скоро? Ах, все-таки скоро, да? И начинается сердцебиение? Началось только недавно? Хорошо. И к тому же наблюдается склонность к катарам дыхательных путей. Знаете ли вы, что и раньше были больны?

– Я?

– Да, я имею в виду лично вас. Вот слышите разницу? – И гофрат постучал слева, в верхней части груди, затем пониже.

– Там звук глуше, чем тут, – сказал Ганс Касторп.

– Отлично. Вам следовало бы стать врачом. Значит, там глухой звук, а его дают пораженные раньше места, где уже произошло обызвествление, они, так сказать, зарубцевались. Вы уже давно больны, Касторп, но никого не будем винить за то, что вы этого не знали. Диагностировать первую стадию очень трудно – во всяком случае, коллегам, практикующим на равнине. Я вовсе не хочу сказать, что у нас какой-то особенно тонкий слух, хотя специализированный опыт все же кое-что значит. Но слышать яснее нам помогает воздух, понимаете, здешний легкий сухой воздух.

– Ну конечно, понятно, – отозвался Ганс Касторп.

– Ладно, Касторп. А теперь слушайте, мой мальчик. Я скажу вам золотые слова. Если бы речь шла только об этом, понимаете, о глухих тонах и рубцах в вашей эоловой полости и о чужеродных известковых отложениях в ней, то я преспокойно отправил бы вас обратно к вашим ларам и пенатам и ни на вот столечко на ваш счет не тревожился, понимаете вы меня? Но учитывая положение дел сейчас и возможные осложнения, и раз уж вы попали сюда, к нам, то не стоит вам уезжать домой, Ганс Касторп, вам все равно пришлось бы очень скоро вернуться.

У Ганса Касторпа кровь снова прилила к сердцу, и оно бурно заколотилось, а Иоахим стоял на том же месте, держась за пуговицы для помочей на спине и опустив глаза.

– Кроме глухих хрипов, – продолжал гофрат, – у вас там наверху, слева, есть шумы, уже почти шумы, и они бесспорно вызываются тем, что поражен новый участок. Я пока еще не хочу говорить об очаге размягчения, но эксудативный очажок с влажными хрипами есть, и если вы, милейший, у себя внизу будете жить, как жили до сих пор, то все ваше легкое живо полетит к черту.

Ганс Касторп стоял неподвижно, губы у него подергивались, и было видно совершенно отчетливо, как его сердце пульсирует между ребрами. Он посмотрел на Иоахима, но не смог поймать его взгляд и снова стал смотреть на гофрата – на его лицо с синеватым румянцем, синими глазами навыкате и неровно подстриженными усиками.

– Объективное подтверждение нам дает и ваша температура, – продолжал гофрат. – 37,6 в десять часов утра – это примерно соответствует акустическим данным.

– А я думал, жар у меня от катара, – сказал Ганс Касторп.

– А катар? Он от чего? – перебил его гофрат. – Я кое-что расскажу вам, Касторп, а вы послушайте, извилин в мозгу, чтобы понять, у вас, по-моему, хватит. Здешний воздух весьма благоприятствует излечению болезни, так вы полагаете, верно? И это правильно. Но он также благоприятствует и развитию болезни, понимаете? Способствует ее обнаружению, вызывает революцию в организме, выводит болезнь из скрытого состояния, и она дает вспышку; такой вспышкой – не прогневайтесь – и является ваш знаменитый катар. Не знаю, лихорадило ли вас, когда вы жили еще внизу, на равнине, но здесь вас начало лихорадить с первого же дня, и причина – вовсе не катар, смею вас заверить.

– Да, – сказал Ганс Касторп, – должно быть, вы правы.

– Вы, наверно, сразу точно опьянели, – продолжал гофрат. – Это результат растворения ядов, порожденных бактериями; они, понимаете ли, действуют токсически на центральную нервную систему, и щеки от этого начинают гореть. Придется вас прежде всего уложить в постель, Касторп, и посмотрим: может быть, недели две-три постельного режима и отрезвят вас. А там видно будет. Сделаем хорошенький внутренний снимок – вам будет презабавно заглянуть в себя. Но хочу вас сразу же предупредить: такие случаи, как ваш, не излечиваются за один-два дня, о рекламных успехах и чудесах исцеления здесь говорить не приходится. Мне сразу показалось, что вы будете более способным пациентом, в смысле умения болеть, чем этот ваш бригадный генерал, который так и рвется отсюда, как только у него на две-три десятых меньше. Точно команда «лежать смирно!» чем-нибудь хуже, чем «стоять смирно!». Покой – первая обязанность гражданина, от нетерпения – один вред. Так вот, не заставляйте разочаровываться в вас, не подводите меня, с моим знанием людей, очень прошу… А теперь марш в ваше стойло!

На этом гофрат Беренс и закончил разговор и тут же сел за стол, ибо, как человек, занятый по горло, хотел воспользоваться перерывом между двумя обследованиями и кое-что записать. Доктор Кроковский же, наоборот, встал, шагнул к Гансу Касторпу, положил руку на плечо молодого человека и, широко улыбаясь, так что в чаще бороды открылись желтые зубы, сердечно стал трясти ему руку.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Суп вечности и внезапное прояснение

Теперь нам предстоит коснуться одного обстоятельства, которому считает нужным удивиться сам рассказчик, чтобы уж не слишком удивлялся читатель. Если для нашего отчета о первых трех неделях пребывания Ганса Касторпа «здесь наверху» (всего двадцать один день в середине лета, причем этим сроком, в меру человеческого предвидения, его жизнь в «Берггофе» и должна была ограничиться), – если для этого отчета понадобилось именно столько времени и места, сколько, надо сознаться, мы и предполагали отвести ему, – то для описания последующих трех недель едва ли потребуется такое же число страниц, часов и дней, какое потребовалось для изображения первых трех недель: мы уверены, что эти последующие недели пронесутся мгновенно и, мелькнув, отойдут в прошлое.

Это явление может показаться странным, и все-таки оно естественно и соответствует законам повествования и слушания. Ибо следует считать естественным и закономерным, что время для нас так же тянется или летит, в нашем восприятии так же расширяется или сжимается, как и в восприятии героя нашего повествования, молодого Ганса Касторпа, планам которого судьба воспрепятствовала столь неожиданным образом; и, может быть, полезно, имея в виду тайну времени, подготовить читателя к еще более неожиданным чудесам и явлениям, с которыми мы столкнемся, пребывая в обществе этого юноши. Но сейчас достаточно будет, если каждый вспомнит, как быстро проходит вереница дней, даже «долгая» вереница, когда ты болен и лежишь в постели; кажется, будто повторяется все тот же день; но так как он один и тот же, говорить о «повторении» не слишком уместно; речь должна бы идти о неизменном, о непреходящем «сейчас» или о вечности. Тебе приносят за обедом суп, как принесли вчера, как принесут и завтра. И в тот же миг на тебя повеет чем-то, – чем и откуда, ты сам не знаешь; тебе приносят суп, а у тебя – головокружение, формы времени сплываются, сливаются, и вдруг становится ясно, что истинная форма бытия – это непротяженное настоящее, в котором тебе вечно приносят суп. Однако говорить в отношении вечности о скуке и о том, что время тянется, было бы слишком парадоксально; а парадоксов мы решили избегать, особенно живя одной жизнью с нашим героем.

Итак, в субботу, со второй половины дня, для Ганса Касторпа начался постельный режим, ибо врач, гофрат Беренс, этот высший авторитет в окружающем нас мире, отдал соответствующее распоряжение. И вот молодой человек лежал в ночной сорочке с вышитой на грудном кармашке монограммой, заложив руки за голову, в опрятной белой постели, служившей смертным одром американке и, вероятно, многим другим, и смотрел простодушными, мутноватыми от насморка глазами на потолок, размышляя о превратностях своей судьбы. Но и не будь у него насморка, он едва ли взирал бы на все таким уж ясным, разумным и незатуманенным взглядом; нет, при всей несложности его внутреннего мира, мысли и чувства его были какие-то противоречивые, смутные, запутанные, не вполне искренние и устойчивые. То его тело сотрясал рождавшийся из недр существа неудержимый и торжествующий смех, и сердце мучительно замирало от какой-то упоительной радости и надежды; то он бледнел от испуга и тоски, и ему казалось, что это сама совесть, а не сердце, судорожно и торопливо стучится в его грудную клетку.

В первый день Иоахим дал ему полный покой и избегал всяких разговоров. Осторожно заглядывал он несколько раз в комнату, кивал лежавшему, спрашивал, как и полагается, не нужно ли ему чего-нибудь. Впрочем, Иоахиму легко было понять нежелание Ганса Касторпа пускаться в какие-либо объяснения, и он ни на чем не настаивал, ибо, при своих взглядах на жизнь, считал собственное положение еще более мучительным.

Но в воскресенье утром, вернувшись с прогулки, которую он совершил, как прежде, в одиночестве, Иоахим набрался духу и решил дольше не откладывать разговор с кузеном о самых неотложных вопросах. Он подошел к его постели и сказал, вздохнув:

– Да, ничего не поделаешь, придется предпринять кое-какие шаги. Ведь тебя дома, наверное, ждут?

– Нет еще, – ответил Ганс Касторп.

– Ну, в ближайшие дни, в среду или в четверг?

– Ах, они вовсе не ждут меня так уж точно, непременно в назначенный день, – возразил Ганс Касторп. – Только у них и дела, что ждать меня да считать дни, когда я вернусь. Вернусь и все, и дядя Тинапель скажет: «А, вот и ты!» А дядя Джемс спросит: «Ну как, доволен?» И если я не приеду, так они еще долго меня не хватятся, можешь быть уверен. Разумеется, со временем их придется известить.

– Ты можешь себе представить, как мне все это не нравится, – продолжал Иоахим и снова вздохнул. – А что будет дальше? Ведь и на мне лежит ответственность за эту историю. Ты приезжаешь сюда наверх, чтобы навестить меня, я ввожу тебя в нашу жизнь – и вдруг ты тут застреваешь, и никто не знает, когда ты опять вырвешься и сможешь поступить на место. Согласись, что мне это в высшей степени не нравится!

– Позволь, – остановил его Ганс Касторп, все еще лежавший, закинув руки за голову. – Что ты мудришь? Не сочиняй глупостей. Разве я приехал сюда наверх, только чтобы навестить тебя? Конечно, и для этого тоже, но в конце концов главное – чтобы отдохнуть и поправиться, по совету Хейдекинда. И вдруг выясняется, что я нуждаюсь в гораздо более серьезной поправке, чем он, да и все мы могли себе представить. И я не первый – многие считали, что они приезжают сюда с мимолетным визитом, а потом оказывалось, что они жестоко ошиблись. Вспомни хотя бы второго сына «Tous-les-deux», и как у него все сложилось – я даже не знаю, жив ли он еще, или его потихоньку вынесли во время обеда? Ведь то, что я слегка болен, для меня неожиданность, мне нужно сначала привыкнуть к мысли, что я тоже пациент, совершенно такой же, как вы, а не просто гость, как я воображал вначале. С другой стороны, это вовсе не такая неожиданность, ведь таким уж блистательно здоровым я себя никогда не чувствовал, и, если вспомнить, что мои родители умерли очень рано, то неоткуда было и взяться блистательному здоровью! У тебя тоже есть маленький изъян, хотя он теперь, видимо, почти залечен, но мы все не придаем ему особого значения, и, может быть, это у нас действительно в роду, по крайней мере Беренс высказал такое предположение. Вот я лежу здесь со вчерашнего дня и думаю, как я относился к жизни в целом, – понимаешь, к ее требованиям… Моей натуре всегда были присущи известная серьезность и неприятие всего слишком здорового и шумного, – мы еще недавно говорили о том, что меня порой даже тянуло стать священником – ради всех этих скорбных и возвышенных обрядов: этакий, понимаешь ли, черный покров с серебряным крестом и тремя буквами R.I.Р. …Requiescat in pace…[69] Это, пожалуй, прекраснейшие слова на свете, и они мне гораздо симпатичнее всяких «Да здравствует», которые по сути дела ведь только шумиха. Происходит это, вероятно, именно потому, что во мне самом есть изъян и с детства было особое отношение к болезни, – вот сейчас оно и сказалось. Но если дело обстоит так, то, наоборот, счастье, что я попал сюда к вам и решил пройти осмотр, и тебе решительно не за что упрекать себя. Ты же слышал: если бы я продолжал еще некоторое время жить так, как жил, то у меня, быть может, ни за что ни про что полетело бы к черту все легкое!

– Ну, этого мы знать не можем, – сказал Иоахим. – В том-то и дело, что знать не можем! У тебя ведь и раньше были очажки, и никто ими не интересовался, они самостоятельно зарубцовывались, и теперь у тебя осталось после них только несколько мест с притупленным звуком. Вполне возможно, что если бы ты случайно не попал сюда наверх, так же случилось бы и с тем очажком, который у тебя сейчас обнаружили! Тут ничего нельзя знать наперед.

– Нет, знать ничего нельзя, – подхватил Ганс Касторп, – и поэтому мы не имеем права предполагать самое худшее, хотя бы, например, относительно сроков моего лечения. Ты говоришь – неизвестно, когда меня отпустят отсюда и я смогу поступить на верфь, но тон у тебя пессимистический, а я нахожу пессимизм преждевременным, и именно потому, что мы ничего знать не можем. Ведь Беренс никакого срока не назначил, он человек разумный и не строит из себя пророка. Кроме того, еще не делали ни просвечивания, ни снимков, а ведь только они дадут возможность судить объективно о положении дел, и, кто знает, может быть, ничего заслуживающего внимания и не окажется, температура может снизиться сегодня-завтра, и я спокойно распрощаюсь с вами. Нет, я за то, чтобы раньше времени не бить тревогу и не пугать домашних всякими ужасами. Достаточно, если мы на днях напишем им, я сам могу написать вот этой авторучкой, – сяду в постели и напишу, что я сильно простужен, поднялась температура, лежу и выехать пока не могу. А там видно будет.

Назад Дальше