Каждый человек должен отчитываться. Если есть коллектив — отчитайся перед коллективом. Если нет коллектива или личное положение другое — все равно найди перед кем, и будь добрый, отчитайся. Причем на совесть. Этим беззаветным отчетом человек и отличается от животного мира.
Моя судьба сложилась таким образом, что в настоящий момент у меня по ряду уважительных причин коллектив отсутствует. Надо честно сказать, что я даже разучился спать в коллективе — сильно храплю и прочее. Что естественно и безобразно одновременно. Пусть. Но и без коллектива я тоже остаюсь человеком. В этом я лично не сомневаюсь.
Сейчас по радио и телевидению много хвалят различные медицинские препараты и называют их номера по какой-то регистрации, а значит, не врут людям. Я себя настолько неважно чувствую, что вообще сильно склонен доверять. И понимаю, лекарствами многое можно поправить без следа. Вот коплю средства на некоторые медицинские возможности, которые облегчат.
Только не нужно думать, что я совсем дурной и надеюсь прожить новую жизнь. Я далеко и далеко не дурак.
Между прочим, у меня много грамот и медалей. Но мне не к кому обратиться. Потому я сделал вид, что пишу эту книжку прямо из головы, из самого своего сердца. Без присущих всем прикрас.
Пока еще был относительно молодой и здоровый, в 1977 году, я шел по центральной части родного города Чернигова — как раз напротив главпочтамта — через прекрасного вида аллею тополей и каштанов в полном цвету. Возле памятника Владимиру Ильичу Ленину комсомольцы нашего древнего города закладывали капсулу с отчетом и приветом к комсомольцам XXI века и в ознаменование 60-летия Октября. Я постоял рядом, посмотрел. Чего греха таить, у меня мелькнула дерзкая мысль, что вот и я мог бы принять участие в этой торжественной капсуле. И сотни таких, как я. Но я не допустил подобные рассуждения дальше, а утешил себя тем фактом, что XXI века воочию ни за что не увижу, в отличие от красивых хлопцев и девчат, которые расположились ровными шеренгами вокруг памятника и кое-кто из них — с непользованными лопатами в руках. А на лопатах, на держалках, — навязаны красные банты. У одного такой бант съехал в самый низ и мешал копать-закапывать, что запланировано, и ответственный хлопец нервничал, а не сдавался и махал лопатой еще лучше всех. Я запомнил его целеустремленное лицо. И оно мне иногда светило.
И вот все-таки настал XXI век. И сколько этих капсул позакопано там и тут? Кто их считал-учитывал? Никто не считал и тем более не учитывал. А я взял бы и откопал их, и все прочитал вслух по телевизору.
И хлопчика того я бы помог найти, так как его словесный портрет у меня в мозгах не вытерся ни на линеечку, ни на кружочек.
Меня ж тогда в капсулу не позвали, а ты, хлопчик, теперь почитай на весь голос, что отрыли с-под многострадальной земли.
Но гроб есть гроб. Что туда ни суй. А капсула — так это только называется, по-современному. И потому отрывать с-под земли ничего не надо. И хорошо б отрыть. А не надо и не надо.
И я твердо решил написать свою капсулу.
У меня есть большой китайский термос с розами. Держит кипяток сухим. И что характерно — не протекает, хотя я его купил много лет назад. Он — не розы, актуальности за долгие годы не потерял. В этом сухом термосе я завариваю травы, в частности, пустырник. И другое тоже — по срочной необходимости.
Я в этот термос положу, все, что надумаю. Всю свою капсулу, до единой буквочки. И лопату возьму, и красный бант навяжу, и закопаю. Вот так, хлопчик мой дорогой и любименький. Ты и знать не будешь.
Я прожил быстротечную жизнь. И в результате ее привык начинать с нелицеприятных анкетных данных.
Фамилия — Зайденбанд.
Имя-отчество — Нисл Моисеевич.
Год рождения — 1928.
Место рождения — город Остёр Черниговской области.
Национальность — еврей. Вот в чем один из вопросов. На другие я тоже отвечу.
Родственников за границей видимо-невидимо. Но безо всяких отношений с моей стороны. Тем более без пользы. Хотя, по разговорам, там медицина первый сорт и выше. В чем я лично сомневаюсь. Потому что человеку положено болеть и умирать. И исключений тут нет и быть не должно. Как поется в народной песне: если раны, то мгновенной, если смерти — небольшой. Я не шучу.
Эта книга не наполнится чувством юмора. Начну сразу.
Мне тринадцать лет. Вот я сижу в лесу и мечтаю быть полицаем. Берет меня, аж забирает жгучее желание не умереть. То есть еще хоть раз увидеть своих родителей.
Я так понимал, что поступлю в полицаи, и тут моя жизнь придет в нужную норму. И надо все-ничего — отбросить страх и сомнения и выйти из леса в Остёр. Гайдар в четырнадцать лет командовал полком. Ну, в пятнадцать.
Мое положение осложнялось тем, что мне не было с кем посоветоваться. Я находился совершенно один посередине непроходимого леса, по моим предположениям, в районе железнодорожной станции Бобрик, где я бывал с мамой и папой по дороге куда-то к знакомым.
Я проделывал и проделывал свой путь в Остёр на протяжении нескольких дней, с короткими привалами. Без пищи и жидкости, если не считать ягод и студеной ключевой воды, от которых болел живот и тем самым путал мое сознание.
Я убежал из Остра только потому, что поверил Винниченке. Моя доверчивость подводила меня не однажды. Но на ту минуту я поверил бесповоротно. Неизвестно, почему и отчего. Как говорится, вера — большое дело.
Не могу утверждать, что являлся непосредственным свидетелем расстрела еврейского населения Остра. Я слышал выстрелы только издали. Уже из леса, за Волчьей горой.
К тому же я сам не чувствовал прямой связи между собой и теми, кого расстреливали и убивали. Я не понимал причины и следствия сложившихся страшных обстоятельств.
Отец с мамой часто обговаривали текущее положение. И получалось у них, что ничего хорошего нет. А тут немцы. Ну не может же быть так: чтоб и тут ничего хорошего, и там ничего хорошего тоже. Где-то ж хорошее должно пристроиться! И, может, оно пристроилось как раз у немцев. Об этом говорили на базаре, когда бабы ругались с беженцами с запада. Я под это украл две здоровенные груши. Они вспоминались мне всю мою скитальческую дорогу. Можно сказать, икались. Как заглатывал почти целиком, так и икались.
Мои родители, зоотехники, прибывшие в свое время на работу в Остёр из Чернобыля, в момент наступления оккупации оказались вразброс по дальним селам района. Колхозный скот эвакуировался, и они уже недели три мотались из пункта в пункт по прямой служебной обязанности.
Таким образом, их судьба оказалась для меня закрытой.
Проклятое сентябрьское утро, когда под нашими окнами раздалась немецкая фашистская речь, я встретил самостоятельно, без родительского догляда и разъяснений.
Перед моими глазами на улицах происходила страшная суматоха. Немцы бегали из дома в дом. Конечно, по дороге и по порядку заглянули ко мне. Но я благодаря невысокому росту спрятался в сундук.
Я никогда не отличался общительностью, но со стороны взрослых, даже и чужих, можно было бы в такой момент проявить внимание и подсказать. Нет.
Только через сутки забежал папин знакомый, Винниченко Дмитро Иванович, с сыном которого Гришей я искренне дружил. Он наказал мне прятаться хоть где, только не в хате, и при таких словах ничего не раскрыл по сути.
— Хочешь жить, ховайся, хлопець. Ваших завтра будуть убываты. Еврэив.
Про то, что я являюсь евреем, так же, как и мои родители, мы хоть и не часто, но обсуждали с Гришей Винниченкой. И каждый раз приходили к выводу, что ни черта я не еврей, то есть не жид, как называл это Гриша.
— Если хочешь знать, жиды — воны ух якие! У ных тайна особая, жидовська. И воны ии за собой везде по всий земли тягають. А отдавать никому не хотять. Жидяться. А ты ж не жидишься. Ты ж мэни и мячик дав назовсим. Назовсим же ж? Дак ото ж.
Да, я отдал Грише свой мячик. Красный с полосочками. Не помню точно, какого цвета полосочки. Но точно отдал. И ничего не выпрашивал, за просто так.
Я поинтересовался, откуда Грише известно про незнакомую мне жидовскую тайну. Он признался, что ему рассказал отец. Но при этом, как уверял Гриша, Дмитро Иванович меня и моих родителей хвалил и даже смеялся в наш адрес.
— От люды, гоняють жидив, а нашо им тая тайна? Ну, золото, я розумию. А то — самы нэ знають, шо ще б такого смачного захапаты. Хай сами жиды тиею тайною подавляться.
Мой товарищ крепко дрался плечом к плечу со мной, если меня задевали на национальной почве. Хотя почва как таковая в нашем райцентре уходила от моих обидчиков — евреев же половина школы. А если брать в общем и целом — половина Остра.
С родителями я этот вопрос никогда не обсуждал.
Мы с Гришей — родные братья навек. А Гриша точно не еврей. Значит, и я.
Я спросил, почему Дмитро Иванович с винтовкой.
Он ответил:
— Я тэпэр полицай, шоб им усим повылазыло. Я и буду завтра вас усих стриляты. Тоди нэ просы, хлопчик. Нэ просы.
И вот меня причислили. Объявили евреем. Оторвали от Гриши. Я — «вас». Обида захлестывала с краями мое полудетское сердце.
Я побежал в лес, в чем был. То есть практически голый. Если считать, что на дворе середина сентября.
Да. У кого винтовка, тот и стреляет. А кто стреляет, тот и милует. Вот Винниченко меня и помиловал, как умел. И я помилую своих отца и мать, когда они объявятся. Потому что буду полицай с винтовкой.
В результате усталости и голода я тайком возвращался в Остёр примерно сказать — на протяжении недели.
Ночью подкрался к хате Винниченки. Стукнул в окно четыре раза специальным манером, как мы обычно вызывали друг друга с Гришей.
Гриша выглянул, рассмотрел меня и выбежал во двор. В руках у него находилось полбуханки черного хлеба. Схватил меня за локоть. Наткнулся на острую кость.
Аж ойкнул:
— Шкелет! Бежим у сарай.
Мы без слов и выражений дружеских чувств кинулись в сарай за хатой. Там, в кромешной темноте, состоялся наш разговор. Я, конечно, кушал хлеб, но одновременно говорил.
— Гришка, наступила отчаянная, решительная минута. Я решил записаться в полицаи. Мне дадут винтовку.
— И шо? — Гриша смотрел на меня блестящими глазами.
— И то, — я не знал, что говорить дальше.
Хлеб быстро закончился, и мне не за что стало цепляться руками, чтобы удержаться на одном месте. Я повалился на сено. Гришка рухнул на колени рядом.
— И шо, з вынтовкой побежишь до партизанив? Тут есть. Говорять, можно до ных прыстать.
— Зачем? Не. Ни к кому я приставать не буду. Возьму винтовку, и буду тут жить. В своей хате. Ждать батьку с мамкой. Надо кого застрелить — пойду и застрелю. Потом опять буду жить. Твой батько ж так делает. А мне нельзя?
— Ну, так. Правда. Надо з ным поговорыты. Як и шо. Вин мэни наговаривав на прошлое. Говорыв, шо теперь краще станет. Нэ знаю. И шо, своих тоже постреляешь?
— Каких — своих? Батьку с мамкой? — я был готов рассказать о своей задумке.
Но Гриша свернул на сторону.
— Ну, нэ родытелив. Другых еврэив.
— Так их же без меня. Уже. Или еще нет?
— Вже. Ты одын.
Значит, и Гриша меня причислил. Отрекся. Теперь я окончательно — еврей. Из тех, про которых кричали: «Жид-жид, по веревочке бежит». И мне отныне и вовек — бежать по веревочке.
Туг со всей силы распахнулась дверь. На пороге обнаружился сам старший Винниченко. С винтовкой. В подштанниках. Со сна.
Гришка загородил меня спиной и скороговоркой объяснил отцу, что к чему.
Винниченко сказал:
— Я ж думав, я тэбэ на развод оставыв. А ты ж припэрся. Гад ты малой. Дурной! Ой же ж дурной! Нэ даром тэбэ дурным уси звалы. Ты останние шарыки з головы потэряв. Шо с тобой зараз робыть? До утра посыдь отут у сараи. А утром выришим шось. Полицай сраный! 3 тобою и рассуждать нихто нэ успеет, до стенки прижмуть и размажуть. Ваших у полицаи нэ бэруть. Шоб ты токо знав. Трынадцять год, а до винтовки тягнеться, гад.
— Почему не берут? — спросил я.
— Прыказ такой по земли: нэ брать.
— У нас все народы равны. Вы что, Дмитро Иванович, не в курсе?
— От имэнно. То у вас, а то тэпэр.
Я не стал ждать, что надумает Винниченко, и тем же путем скрылся в лес.
Теперь что касается настоящего состояния моего развития. Действительно, про меня ходили различные слухи, что с головой у меня не все нормально. В школе я учился ниже посредственного уровня. Читал плохо. Но я не был такой один. Это о многом свидетельствует. К тому же меня всегда выручала моя феноменальная память. Правда, я имел обычай запоминать всякую чепуху наряду с ценными сведениями, не имея возможности делать различие. Слова одно за одним, без запинки, как фотографии, стояли в памяти. В том числе и фамилии с именами. С лицами мне было труднее. Лица запоминались кусками. От кого — нос, от кого — уши, от кого — зубы. По-всякому.
И вот я опять оказался в лесу.
Понял так: я остался из евреев последний.
Что в Остре, что по всей земле, сколько ее существует в мире, живут люди. А я отдельно — последний еврей. И я проклинал себя, что плохо учился в школе и не развивал своих природных способностей.
Теперь мне предстояло много испытаний. Путь к возврату отпал навсегда.
Я шел по направлению куда глядят глаза. И вышел на некий хутор в самой глубине леса. Там представился обычным сельским мальчиком по имени Гриша в честь моего друга Гриши Винниченки, что первым пришло в голову.
Попросил кушать.
Пожилая женщина, которая в тот момент была одна на хозяйстве, меня покормила и поинтересовалась, что я делаю в таких условиях и далеко от дома. Я сообщил, что просто гуляю.
Она удивилась, потому что война. Подробностей женщина не знала, так как не отлучалась из своей хаты последние несколько дней. Хоть она знала, что пришли немцы, — со слов мужа, более активного в передвижении. Базар и прочее.
Галина Петровна спросила мою фамилию, и я назвался Винниченкой, потому что уже сказал, что я Гриша. Она покивала и предложила мне отдохнуть.
Я заснул.
Проснулся в темноте, в тишине и покое. Забыл, что вокруг опасность.
За прошедший период муж Галины Петровны не вернулся, и она сильно волновалась. Я ее успокаивал примерами из жизни, когда человека не ждали, а он появлялся буквально с-под земли.
Она заметила:
— 3-под земли нэ вэртаються, — и выразила просьбу, чтобы я побыл с ней, пока не вернется муж. Хозяин, как она его называла с любовью.
Галина Петровна быстро меня раскусила. В том смысле, что я не гуляю. Я заверил ее, что вообще-то иду к родственникам в Брянск, но заблудился.
— Отак голый и йдэш? Бэз торбы, бэз ничого? Хиба так до родычив идуть? Родычи ж, воны нэ чужи люды, им и гостынця трэба. И ще щось. Ты, мабуть, брэшеш, хлопець.
Я объяснил, что сейчас война и никаких гостинцев быть не может. А что голый, так наш дом сгорел, а родители в отъезде, и я остался один, и мне деваться некуда.
Галина Петровна больше меня не расспрашивала.
Только завела разговор:
— Шо ж я пытаю… У людэй горэ, а я пытаю. Видный ты, бидный. Хоч хто, а бидный. Я ничого нэ розумию. Шо воно такэ зараз… Ну, нимци… Хай нимци. Ось хозяин вэрнэться — розкаже. А ты сам нимцив бачив?
— Бачив.
— И шо воны? Хороши, чи як?
— Хороши. Дуже хороши, — я опасался настроить Галину Петровну на негативный лад.
— Ото ж. И чого воны припэрлись, як хороши?
— Нэ знаю.
— Дак ото ж. И я кажу. Нимци — а прыперлысь. Ну шо ж. Прийшли и прыйшли. А у нас хозяйство, дак шо?
Я молчал.
Галина Петровна крутилась по хозяйству, я ей помогал, по-прежнему воображая себя Гришей Винниченкой. С языком трудностей не возникало и не могло возникнуть, поскольку у нас в доме говорили или на идише, или по-украински, или на смеси русского с украинским. Особое дело. Суржик. Не каждый сможет. Единственное что — я следил за отсутствием еврейских слов в своей речи. Но иногда контроль ослабевал, особенно когда я оставался наедине со свиньями и курами.
Конечно, я кое-как оделся. Даже шикарно. Пускай и не по размеру. А когда сильно вымылся, Галина Петровна охарактеризовала меня как картинку.
— Ну шо: пионэрусем на свете прымер. Водычка всэ знимэ. Полэгшало на сэрци?
И в самом деле, на сердце у меня образовалась легкость и радость.
Так прошла неделя.
Возвратился хозяин. И не один. С Винниченкой. Дмитром Ивановичем.
Я кормил свиней и кур. Увидел их через раскрытую дверь сарая.
Хозяйка показывала рукой в моем направлении и что-то говорила. Хозяин с Винниченкой направились ко мне. Я спрятался за большую свинью и гладил ее по животу, чтобы она меня не выдала. Свинья молчала, даже не хрюкала, так как уже привыкла ко мне и по-своему полюбила.
Винниченко закричал:
— Выходь, хлопэць! Хай тоби грэць! Выходь, кажу, по-доброму!
Я стал перед ним во весь свой маленький рост.
Винниченко молчал. Смотрел на меня со злостью.
Я направил взгляд в его глаза и сказал:
— Батько, нэ бый мэнэ. Я заблукав.
Винниченко остолбенел и выбежал из сарая. Хозяин за ним.
Винниченко что-то сказал ему, засмеялся и помотал головой. Они ушли в хату.
Я обратил внимание, что оба выпившие. Походка нетвердая и запах.
Через несколько минут, когда я уже совсем собрался убегать в лес, во дворе закричала Галина Петровна:
— Хлопэць, йды-но исты!
Я пошел.
Винниченко и хозяин сидели за столом. Мирно беседовали. На меня не обратили внимания. Без тостов наливали самогон и пили. Я сел и аккуратно потянулся за вареной картошкой — посередине стола в чугунке. Были также сало, малосольные огурцы. Сметана в крынке. Тарелку с налитым жирным борщом я отодвинул. Там выглядывал из красной глубины шмат мяса. Но мне показалось, что я достоин только пустой картошки. И лучше это показать всем. То есть — что я прочно понимаю свое место.