Младший лейтенант резко оборвал:
— Красноармеец.
— А по нации вин хто? Чи то нация така — красноармеець? Чи секрет? Цыган, мо?
Солдат сказал:
— Армянин.
Дед свистнул:
— А, знаю, знаю. Друга я никогда не забуду, если з ним подружився у Москве.
Субботин поправил:
— Там грузин. Не армянин. Грузин. Как товарищ Сталин.
— А, я их нэ различаю. Грузины, армьяны. А товарища Сталина, конечно, различаю. То ж Сталин. Шутка сказать.
Дед рассказывал, что в Остре и в Ляховичах немцы. Что к нему заходят из леса свои и берут съестное. Что он всегда дает с удовольствием. Дед делал ударение именно на том, что с удовольствием.
Младший лейтенант поинтересовался, какой отряд действует на территории вокруг, кто командует, давно ли.
Дед от ответа воздержался, но прибавил к ранее сказанному:
— А шо мине? Я з удовольствием. И своим, и немцам хлиба дам. И самогоночки дам. А шо, хай выпьють, може подобреють.
Младший лейтенант вроде даже улыбнулся сквозь лицо:
— С удовольствием. Им твое удовольствие не требуется. Заберут и хату спалят. Мы насмотрелись, пока шли.
Старик махнул рукой:
— А шо мине… Спалят, дак по добрым людям пойду з торбыною. Я у перву мырову ходыв. И тэпэр пиду. На то й война, шоб по людях ходыть.
Младший лейтенант настаивал:
— Ну а все-таки, как у вас насчет партизан? Где их искать?
Дед нагнулся к самому столу, начал уважительно чистить яйцо. Младший лейтенант яйцо отобрал и как хлопнет по столу кулаком, а в кулаке яйцо расплющенное, через щели между пальцами — желтая крошка.
— Дед, не финти! Отвечай прямо. Нам к партизанам надо.
Опанас встал — здоровый дядька.
Рявкнул:
— Ты на мэнэ не крычы! Ты у моий хати! Нэ знаю я. Можэ, то й нэ партызаны. Мине мандатов нихто не показував. Заходять ноччю, гвинтовку у нос: давай исты. Я даю. Нимци у хворми. Я й бачу, шо то нимци. А тыи — хто у чому. Хиба я знаю, партызаны, чи хто. От ты кажи: е в ных, в партызанив, хворма, чи як? Чи на лоби в ных напысано?
Младший лейтенант молчит. Сидит со стиснутым кулаком.
— Дак ото ж.
Опанас осторожно разжал лейтенантский кулак, соскреб остатки яйца и запихнул себе в рот. Жует и смотрит в глаза.
Тот глаза отпустил. Не выдержал.
Опанас кивнул в мою сторону и сказал со значением:
— А хлопчик ваш вам можэ дорого обийтыся. Майтэ у виду. Я такых знаю.
Младший лейтенант посмотрел на меня:
— И я знаю. Что делать?
Опанас покачал головой.
Солдат сторожил возле хаты.
Меня отправили в сарай — дед вручил лопату и сказал, чтоб я копал схованку. Командирскую сумку спрятать, там партбилет и еще что-то важное, бумажки, я тогда долго не рассматривал.
Но я заметил на сене ряднинку и огромный рваный кожух. Не отвечая за свое поведение, я плюхнулся на клокастый мех. Я спал и не спал. Понял, что сплю, когда раздались выстрелы, так как проснулся на самом деле.
Кругом шум, треск. В темноте через щели вспыхивает и гаснет, вспыхивает и гаснет.
Вскоре стихло.
Вышел на двор. Пусто. Только небо светит. Не крадучись, сделал обход кругом хаты. Собака на цепи дергается, скулит.
Я ее спрашиваю:
— Что, что случилось? Говори! Где все?
Собака скулит и ничего не отвечает.
Пошел в хату.
Пусто. Только половичок пестрый такой, домотканый, — скрученный, как кто на нем юлой крутился.
На столе хлеб. Целых полбуханки. Глечик с молоком. Яичная скорлупа. Соленый огурец. Надкушенный. Бросили на пол-дороге. Видно, до рта не донесли.
Я поел. Хорошо поел. Заснул крепко. Голову на руки положил и заснул.
Проснулся — утро. Тихо-тихо. Я засобирался в дорогу. Посмотрел трезвыми глазами — что можно взять с собой. Два вещмешка, грязных, дырявых — солдата и офицера. В сундуке — длинный рушник, вышитый, как обычно, черным и красным, тяжеленный, полотно толстенное, метров пять в длину. Хлеб, что оставался на столе, соль в банке, деревянные ложки, оловянная миска. Глечик не поместился. Я решал — глечик или рушник, и выбрал рушник за красоту, а также потому что на него и ложись, и укрывайся, и вообще. А пить можно из рук, если вода, а если молоко или еще что — так это ж если посторонние дадут. А они ж дадут в чем-то.
Нож, спички, конечно. Сахара не нашел.
Кожух из сарая напялил на себя, поверх ватника. Поискал обувку — не нашел. Так и остался в сандаликах. Сена напихал — вроде портянок.
Уже совсем собрался. Побежал в сарай — схватил полевую офицерскую сумку с глубоко процарапанными буквами: ВС. Внутри — партбилет и бумажки. Прочитал: «Субботин Валерий Иванович». И химический карандаш там нашелся, между складок, затаился в сгибе. Карандаш я сунул в карман штанов.
И пошел.
Собака выла. Царапала землю. Рвалась за мной. Я постоял, посмотрел на будку, на цепь. Замка нет, ржавое кольцо несерьезно привязано к колку тряпкой.
Я слышал, как дед Опанас звал пса — Букет. Я позвал также.
Пес замолчал.
Я посмотрел ему прямо в глаза и сказал:
— Идем со мной. Только знай честно: если надо будет, я тебя съем. Не знаю как, но точно съем. Сейчас время такое.
Букет завилял хвостом в знак согласия.
Когда мы отошли далеко, я подумал, что напрасно не слазил в погреб за другими возможными продуктами. Старик хвалился, что там много чего.
Теперь мне надо было кормить не только себя, но и Букета. Однако солнце светило радостно, с надеждой. И я успокоился.
Насчет того, что я угрожал съесть собаку, так это чистая правда из опыта. У нас на базаре бабы обсуждали, что в селах съели всех собак. И даже людей едят, даже маленьких особенно. Ходили такие достоверные слухи, мне лет пять-шесть было. Я не понимал всю глубину, но в память отчеканилось. И теперь всплыло. Когда надо, обязательно всплывает полезное.
И так хорошо мы шли с Букетом, так хорошо. И солнышко горело.
Не скрою, меня терзала мысль, что случилось с моими новыми товарищами и Опанасом. В то время возможность смерти как таковой меня не поражала. Я думал, что они срочно куда-то уехали. Что на хутор завернули партизаны, например, и все отправились с ними. А стреляли по недоразумению. Про немцев я как-то не вспомнил.
Я не обижался, что меня не взяли с собой, так как понимал: на войне у каждого свой путь.
Букет первым услышал стон за кустами. Пока я разобрался, что голос человеческий, собака бросилась на звук. Я следом.
На земле лежал знакомый чернявый солдат. Весь в крови. Лицом наверх. И руками шевелил перед лицом. Я нагнулся ниже. На месте глаз у него ничего не было, кроме дырок и крови.
Я испугался.
Бросился бежать. Отбежал далеко. Остановился и собрал силы для мысли, что оставил возле солдата свои мешки с продуктами. К тому же Букет лаял очень громко.
Я вернулся. Возвращался по следам поломанных веток.
Солдат приподнялся спиной, руки уцепились за шею Букета. Человек что-то шептал, скорее всего, уговаривал собаку про помощь. Букет лайнет раз-другой, потом лизнет по глазам. Потом опять лайнет. Потом полижет. Морда красная, мокрая. Да. Кровь есть кровь.
Я потянул мешки. Солдат почувствовал звук совсем рядом.
Я размышлял, подавать голос или не подавать. Если подам — обратно пути не будет. Голос меня к солдату привяжет. А что мне с таким делать?
И все-таки я сказал:
— Не бойтесь, товарищ красноармеец. Это я. Василь.
Солдат сильнее сжал шею Букета и ничего не ответил. Но я понял, что он меня осознал. Я говорю дальше:
— Товарищ красноармеец, где товарищ младший лейтенант?
Солдат ничего мне не ответил. А спокойно так упал навзничь и не выпустил Букета из пальцев. Прямо клок шерсти из Букета вырвал, а не выпустил.
Букет припал рядом с красноармейцем. Вроде тоже без последних сил.
Короче. Умер солдат. Я его листьями закидал, ветками. И так мне кушать захотелось, что нестерпимо.
Отошли мы с Букетом недалеко. Потому что невтерпеж. Я прямо на ходу из мешка достал хлеб.
Себе кусок отломал, Букету тоже отломал. Куски одинаковые — я специально посмотрел. Померял.
Сел на землю и жую. И Букет жует. У него морда не просохла от крови. А он жует.
— Ну что, — говорю, — Букет. И не страшно ни капельки. А тебе не страшно?
Букет мотает мордой своей кровавой:
— Нет. Не страшно.
Встал я и пошел. Можно сказать, в маловменяемом состоянии.
И Букет за мной потянулся. Так я встретился с первой смертью. Это если считать воочию. Тех, кого постреляли в Остре, я не наблюдал лично, потому не считаю.
По моим несовершенным прикидкам до Остра было километров десять. Я как раз стоял недалеко от села Антоновичи. Уже и хаты просвечивали через лесок. Сделал выбор в том смысле, чтобы дойти до Остра. К Грише Винниченке. Плутать прежним образом мне казалось лишним. Кругом, куда только ни кинь, подстерегала неизвестность. А там Гриша.
Я обошел село стороной — и по краю Антоновичского шляха, не выделяясь на общем фоне, направился к цели.
Не скрою, я поспал. И поел не раз и не два. В еде напала на меня какая-то самоотверженность. Пока все не прикончил напополам с Букетом — не успокоился.
Темной непроглядной ночью постучался в окно.
Выглянул сам Винниченко. Выскочил во двор с винтовкой, прямо из постели, в подштанниках, с голыми плечами.
— Нишка, гад, шо ты знов припэрся? Тоби житы надоило? — и пихает меня взашей к сараю. — Иди, гад малой, швыдше иди, шоб нихто нэ побачив!
В сарае Винниченко зажег каганчик и треснул меня по спине. Не сильно больно, но, видно, от души.
— Шо ты ходыш, шо ты людей под монастыр пидводыш, жидовська твоя душа! Нас через тебя вбьють. Я тэбэ покрывать не буду. Зараз одвэду у комендатуру. И — за овраг. Ну, шо мовчиш? Хвилипок ты сраный! Дэсь и кожух вкрав.
Винниченко схватился за кожух и начал рвать его с меня одной рукой. А в другой — винтовка. Кожух, хоть и старый, ни за что не поддавался. К тому же я руки прижал туго к бокам. Думаю: прогонит, так в кожухе. Ни за что кожух не оставлю.
Винниченко бросил это дело. И винтовку бросил.
Молчит.
И я молчу. Знал по Гришиным описаниям, что Винниченко отходчивый. И правда.
— Сидай, — говорит, — ты откудова прышкандыбав?
Я сел на кривую табуретку — мы с Гришей ее сами варганили, потому и кривая. Но сидеть можно. Говорю:
— Кружив, кружив и прыкружив.
— Ага. Много тут у нас кружных появляеться. От сегодня одного прыкружило. Лейтенант, чи шо. Дед Опанас с-под Антоновичей доставыв. Хлопци наши до нього заихалы, а там отии, с гвынтивками. Йому прэмия. Розказують, ще одын в нього був на хутори. Так його нэ довэзлы хлопци. На еврэя схожий був. Очи йому покололы й у лиси кынулы. Мо, помэр сам.
— Помэр, дядьку. Я його гиляками прыкыдав. А вин нэ еврэй, шоб вы зналы. Армьянин. Токо чорный и носатый.
Винниченко аж свистнул:
— А ты звидки знаеш?
— Там був. Токо спав.
— А шо ж тэбэ нэ прывэзлы хлопци? Нэвже дид Опанас забувся такого красунчика?
— Я сказав, шо я Зайченко. Васыль.
Винниченко страшно засмеялся. Так засмеялся, аж залаял как будто.
— Зайченко! Дида Опанаса ще нихто не обманув. Вин жида носом чуе. Якый ты Зайченко! Нэ розумию, чого вин тэбэ пожалив… Ото, мабуть, пожалив. В нього сыны на хронти, дак пожалив. Якшо спытае потим советська власть, дак вин жида пожалив малого. А чи спытае хто? Полягуть сыны його, и нихто нэ спытае. Никому будэ пытаты. Щытай, армьянына того за тэбэ кокнулы. В зачот трудодней пойшов. Одвэртевся ты. Ой, одвэртевся ж, гад.
И смотрит на меня пристально. Как на Гришу смотрел, когда тот двойку ему в дневнике показывал, замазанную чернилами, но плохо замазанную. Гриша вообще замазывал плохо. А я хорошо замазывал. А он плохо. Сначала переправлял, а потом мазал. От наружу и выходило. А надо кляксу ставить. И не на самое место, так, сбоку. Но чтоб закрывало, что надо. А Гриша не хотел. Сначала переправлял, вдруг получится. Никогда у него не получалось.
Я вспомнил про Букета. Туг и он влез в сарай. Лапой дверь приоткрыл, и влез. И в ноги Винниченке лег. Вроде он не против него. И спину подставляет, чтоб погладил.
— О, Букэт! Ну и гад же ж ты, Нишка! И собацюру вкрав. Цэ ж Панасовый собацюра?
— Он сам за мной пошел. Я думал, никто не вернется. А мне веселей.
— А ну давай сюды свои торбы! Шо ты туды напхав?
Все мое богатство вывалилось наружу, как кишки из глубины живота. Особенно рушник. И планшет командирский офицерский.
Винниченко открыл, покопался, достал бумажки, разгладил, почитал, партийный билет посмотрел и на землю кинул. А планшет не кинул. Гладит рукой.
— Ото шкира! Шкира, кажу справна! На подошвы пущу. И рэминэць хороший.
Винниченко будто спохватился, поднял партбилет и дал мне в руки:
— Давай, порвы. На шматочки. Я сылу тратыть не хочу.
Я порвал. А обложка твердая, не рвется.
Винниченко кричит сквозь зубы:
— Зубамы рвы! Зубамы!
Я и зубами попробовал. Не рвется. Винниченко выхватил у меня корочку, сунул в планшетку.
— Ладно. Досыть. То ж коленкор, — уважительно приговорил он. — Я йому мисце знайду.
Я молчу.
Винниченко поднял рушник, взвесил на руке:
— То ж на смэрть соби дид наготував. Шоб з ным положилы. Пид голову. А ты вкрав. Нэ соромно тоби, ты ж пионэр. Тьху!
Плюнул.
Рушник свернул аккуратно и на планшетку положил. Опять взвесил, прижал к груди. И не сказал: «мое», а и так понятно.
— Значить, так. Ниякого тоби Грыши нэ будэ. Зараз пидэмо зи мною. Видвэду тэбэ в однэ мисце. Очи завьяжу и повэду. Шоб обратно знов нэ прыйшов.
Я внешне испуга не показываю. Только губы трусятся, и руки тоже. И по ногам затекло горячее.
Винниченко заметил предательскую лужу.
Букет легонько лайнул в мою сторону. Подполз на животе и поднял морду. Заскулил. Почувствовал мой страх.
А я ничего. Стою из последних сил.
Винниченко рукой по глазам провел, как будто только очухался.
— От горэ. От горэ. Дэ твои, дэ батько, дэ маты? Дэ, пытаю я тэбэ? За шо мэни оцэ? За шо ссаки твои? За шо собака твий еврэйськый? Цэ ж тэпэр и собака еврэйськый? И його стрилять трэба? Га? Кажи! Трэба чи ни?
— Трэба, — говорю. — Як еврэськый, дядьку, дак трэба.
Сказал, чтоб не обижать лишнее. Не перечить. Гриша никогда не перечил.
Винниченко махнул рукой и бросил:
— Всэ! Досыть! Пишлы. Тилькы жинци скажу. Нэ сходь з мисця. Я черэз хвылынку. Нэ бийся. До людэй одвэду. А там як будэ. Як Бог дасть. Хай йому грэць. Собаку свого трымай, шоб нэ загавкав.
Гришу я так и не увидел.
И мы пошли. Впереди Винниченко, потом Букет, потом я.
Меня несколько раз передавали из рук в руки.
От Остра я отодвигался дальше и дальше.
Наконец, оказался в некоем месте. Там находились люди еврейской национальности. Всего человек восемьдесят: двадцать шесть стариков и старух, разрозненные, пятнадцать женщин разного молодого возраста, три дивчины лет по восемнадцать-двадцать, остальные — мужчины. Возглавлял их Янкель Цегельник.
Я немножко знал Янкеля Цегельника, так как он был в Остре известным человеком. Занимался кузнечным промыслом по селам. Громадина. А не сердитый. Но в меру.
У Янкеля на почве неоправданной доброты возникали столкновения с нашим партизаном Гилей Мельником. Янкель настаивал, что цацкаться ни с кем не надо, все равны перед одним общим горем. А Гиля наоборот.
В отряде мы считали Янкеля командиром на все сто, а Гилю — комиссаром. Не по политике, потому что какая политика среди такого дела, а по вопросам жизни и смерти в данный период. Поводом для шуток также являлось то, что фамилии Цегельник и Мельник поддавались легкой рифме. Рифма всегда вызывает улыбку, что немаловажно на войне.
На тот момент Янкелю было лет тридцать пять. В армию его первым номером не призвали, так как он в Финскую кампанию отморозил большой палец на ноге и прилично хромал.
Конечно, его многодетная семья погибла в первые дни оккупации. Но в этом он был не одинок. Что естественно.
Разрозненные старики и другие беспомощные постепенно сбились в кучу вокруг Янкеля. Во-первых, он их специально собирал по лесам. Бывало, буквально доставал из яров, где шевелилась земля. Во-вторых, некоторые сами набредали на Янкеля.
О моих родителях никто из них не слышал и не догадывался, в чем меня и заверили.
Из младшего возраста была девочка шести лет. Хая Шкловская. Потом по старшинству — я.
Оружия практически не имелось. Вилы, топоры, косы. Главная задача стояла такая: выживать. Потому что, находясь между небом и землей, не представлялось возможным проявлять определенный героизм.
Жили в землянках, известных по военному быту. Описывать это ни к чему.
Пропитание добывали угрозой и силой. А также изредка уговорами и посулами. Где человек может взять серьезную еду? Только у человека. Даром редко кто отдаст. Тем более в условиях военного лихолетья.
Из уст в уста передавались сведения том, что евреев, которые уцелели по схронам, ловят и сильно мучают. Того сварили, того по частям разрубили, того распилили и прочее. Те, кто ходил по хуторам за какой-никакой едой, описывали случавшееся со слов очевидцев.
Поэтому с особой радостью встретили в коллективе остёрского аптекаря Новика Исаака, над которым в свое время смеялся весь город. Поскольку Новик, будучи много о себе понимающим, давал без перерыва советы любому и каждому и в рецептах проявлял халатность.
Новик при себе имел поллитровую банку с крупитчатым ядом. Может, цианистый калий. Которым потом отравился Гитлер. Может, что другое.
Также Новик принес с собой большой чемодан с различными лекарствами.
Новик лично отмерил каждому порцию яда и завернул в вощеную бумажку. Бумажку завернул еще в тряпочку. И наказал, чтоб все повесили на веревочку на шею. Ему сразу поверили на честное слово, что яд мгновенный и безболезненный. Встал вопрос: и детям давать? То есть мне и Хае. Решили не давать, потому что девочка маленькая, а я вроде дурачок.