История одного путешествия - Гайто Газданов 12 стр.


- Странствовать, - повторил теперь Володя. Он представил себе дорогу, поля, реки, города, бесконечные российские пространства, болота, леса, большаки, и вот все то же тревожное ощущение, точно улетают птицы. "Paris Soir!" {"Вечерний Париж" (фр.), название газеты.} - закричал газетчик рядом с Володей; Володя посмотрел на него, не понимая. - Да, надо уезжать. Прохладный ветер, дувший весь день, внезапно стих, воздух стал тяжелее и жарче; был конец мая, густо зеленели каштаны. Над деревьями высоко и медленно летело небо, белое облако покрывало конец его далекого полукруга. Володя посмотрел наверх. В России были другие облака - не такие, как здесь, - так же, как солнце, заходящее за огромный простор полей, колоколен и лесов. Какая загадочная вещь, какая страшная, непостижимая сила разлилась в морях и реках, вытянула из земли дубы и сосны - и где начало и смысл этого безвозвратного движения, этого воздуха, насыщенного тревогой, и этой глухой тяги внутри, немного ниже сердца?

- А может быть, потому, - думал Володя, отвечая самому себе на незаданный вопрос, - что мне, в сущности, почти нечего терять? Будто кто-то забыл, что мне тоже нужно дать непреодолимую любовь или простое, сердечное знание того, что это хорошо, а это плохо, - как у Николая. Но если есть нечто непреодолимое, то это воздушная стена, отделяющая меня от близких и дорогих людей. Идут облака, летит ветер и пригибает к земле траву; течет река, длинные океанские волны шипят и катятся на отлогий берег, падает снег, шумит лес - и опять та же тоска, то же сожаление о неизвестных вещах.

- Странствовать, - продолжал он думать, - или уехать, или быть обуреваемым ослепляющей страстью - для того и только для того, чтобы не видеть, не понимать и забыть.

Опять поднялся ветер, пролетел, как гигантская невидимая птица, и исчез. Володя подходил к Трокадеро. Вот av. du President Wilson, последняя дорога, на которой закончилось земное странствие доктора Штука; и он больше никогда не увидит ни одной улицы ни в Париже, ни в Вене, как не увидит синих глаз Виктории.

- Attention, ou je t'ecrase! {Осторожно, раздавлю! (фр.).} - закричал необыкновенно знакомый голос. Володя поднял глаза. Сверкая на солнце стеклами, перед ним остановился автомобиль Николая. "Вирджинии очень идет белое", - подумал Володя.

- С тебя мало одной автомобильной катастрофы, - свирепо кричал Николай, не удерживая улыбки, - лунатик несчастный! Куда ты идешь?

- Я гуляю.

- Садись к нам.

Солнце начинало опускаться. Николай ехал со своей обычной быстротой по незнакомым Володе улицам и вскоре выехал на широкую дорогу. "Route de Fontainebleau", - сказал он голосом гида. Автомобиль ускорил ход - Володя посмотрел на счетчик; стрелка стояла, дрожа и колеблясь на цифре девяносто шесть.

И тогда, проезжая мимо бесшумно бегущих навстречу деревьев, Володя явно почувствовал - в одну необъяснимую секунду, - что этот период его жизни кончен, кончено еще одно путешествие. И глубоким вечером, на обратном пути, он смотрел уже невольно чужими глазами на улицы и дома Парижа, точно это были не настоящие каменные здания, а нечто зыбкое и исчезающее в темноте, нечто, уже сейчас, сию минуту, безвозвратно уходящее в воспоминание.

Odette никогда не жила на чьем-либо содержании. Odette вообще не думала, как люди зарабатывают деньги, и этот вопрос, как бесчисленное множество других вопросов, не касавшихся непосредственно ее чувств, для нее не существовал. Было естественно - об этом она тоже не думала, но это само собой подразумевалось, - что всякий человек, имеющий счастье ее близости в течение более или менее продолжительного времени, должен заботиться об ее еде, квартире и платьях. Это было обязательно - не считая, конечно, того, что сама Odette называла aventures {приключениями (фр.).}; но то были случайные и несущественные события, почему-то, однако, совершенно неизбежные. Все несколько осложнялось вопросом о браке; и в данном случае Odette была совершенно безжалостна в своей оценке французской юстиции, которая была слишком медлительна, чтобы поспеть за матримониальной кривой Odette. В сущности, сама Odette не придавала браку особенного значения и имела к этому все основания; но ее поклонники относились к этому иначе и с очевиднейшей ошибочностью полагали, что брак может каким-нибудь образом закрепить их союз с Odette - не понимая того, что в этом мире не существовало ничего, что могло бы обеспечить супружескую верность Odette за исключением, быть может, смерти, паралича или холеры.

Вопрос об Odette обсуждался у Николая и возник по поводу того, что Сереже Свистунову угрожала перспектива быть лишенным дамского общества. Володя протестовал против приглашения Odette, выразительно глядя на Николая и давая понять, что ее приглашать просто неудобно. Возмущала его, однако, не нравственность Odette - к этому он был совершенно равнодушен, - а необходимость опять ехать с очередным визитом черт знает куда; с недавнего времени Odette переселилась в ville d'Avray. Николай сказал, когда они остались вдвоем:

- Слушай, ну не все ли тебе равно? Что ты ей - муж, любовник, ухаживатель? А Сереже мы скажем, что она работает в Армии Спасения.

- Да, но согласись все-таки..,

- Я поеду вместе с тобой, хорошо?

И Володя, сразу успокоившись, сказал:

- Заметь, Коля, что я ее не осуждаю, я не имею ни права, ни вкуса к этому. Кто знает, она, может быть, неплохая женщина.

- Я даже уверен. Иначе почему бы за ней всегда был хвост? Не одной же все-таки... - Николай сказал соленое русское слово, заставившее Володю пожать плечами, - она их привлекает? Есть что-то другое.

- Ну, она, я думаю, вообще специалистка.

- Во всяком случае, едем.

Они приехали в ville d'Avray в пять часов вечера. Odette жила в небольшом павильоне, закрытом деревьями. В воздухе стоял тяжеловатый и сладкий запах цветущего жасмина. На столе Odette высился настоящий русский самовар, принадлежавший в свое время monsieur Simon. Она напоила братьев чаем с Володиным любимым клубничным вареньем, они поговорили о политике, о кинематографе, условились и уехали совершенно довольные; и только Николай удивлялся, отчего Odette забралась в такую глушь, потому что не знал, что этот очередной переезд Odette был обусловлен многими сложными причинами, в число которых входили инстинкт размножения и биологические законы, кодекс Наполеона и римское законодательство и несколько на первый взгляд второстепенных, но, в сущности, быть может, решающих моментов - запаха цветов, некоторых движений, некоторых интонаций. Odette, стоя на дороге, смотрела вслед уезжающему автомобилю.

Володя оглянулся, помахал рукой, задумался на минуту и от мысли об Odette перешел к Жермен, которая будет ждать его сегодня ночью. Он потянулся всем телом и сказал больше себе, чем Николаю:

- А в сущности, если не очень много рассуждать, то жизнь может быть прекрасной.

- Вот ты столько лет философствуешь, - ответил Николай, - как же ты не понимаешь, что жизнь не может быть ни прекрасной, ни не прекрасной? Она для каждого своя - прекрасная для счастливых, ужасная - для несчастных. Это как вода, морская вода, ты понимаешь? Ты в ней плывешь, она очень красивая и прозрачная; но вот тебя схватила судорога, ты тонешь, и она холодная и ужасная, а только что была замечательная. А вода, между прочим, все такая же. Вот вы там с Александром Александровичем рассуждаете и пытаетесь что-то обобщать; а обобщений нет.

- Ну, знаешь, Коля, философ ты средний.

- Я совсем не философ, я просто нормальный человек, а ты фантазер и сволочь. У тебя работает воображение, которое вообще есть вещь иллюзорная.

- А у тебя железы внутренней секреции.

- И очень хорошо.

Володе хотелось двигаться, а не говорить. Он привстал с сиденья автомобиль против обыкновения шел медленно, дорога была пустынна - и навалился всем телом на Николая, захватив его голову давно знакомым приемом, так что шея была зажата сгибом руки.

- Володька, - хрипел Николай, - пусти. А то остановлю машину, слезу и изобью, как собаку.

- Кого? Меня?

Автомобиль остановился. Николай легко, точно ему нужно было преодолеть сопротивление ребенка или женщины, разогнул руку Володи, схватил его за пояс и жилет и поднял на воздух.

- Проси прощения.

- Нет.

- Проси прощения или que Dieu ait pitie de ton ame {пусть Бог позаботится о твоей душе (фр.).}.

- Пусти, а то я брату скажу! - закричал Володя. Николай засмеялся. Тут крыть нечем, черт с тобой. Они поехали дальше; Володя сидел и вспоминал, от скольких неприятностей его избавила эта спасительная фраза: не тронь, а то брату скажу. Репутация Николая в гимназии была непоколебима. Особенно пугало его сверстников не искусство драться - хотя и в этом Николай был сильнее других, - а полное отсутствие страха: он мог полезть на нож, мог идти один на трех или четырех противников, - опустив голову, напрягая свое крепкое тело, и никогда не останавливался. Однажды его принесли домой избитого до полусмерти; в тот раз его поймала в глухом месте парка шайка городских хулиганов, их было шесть человек. Они навалились на него все вместе, но он не просил пощады и, несмотря на сыпавшиеся удары, не отпускал главаря шайки, которого сразу же подмял под себя. Он завернул ему руку на спину, медленно сдвигая ее кверху, и ничто не могло его остановить до той секунды, когда раздался одновременно особенный, влажный хруст сломанного плеча и отчаянный крик его противника. Ничего не видя от крови, заливающей ему лицо, он поймал еще чью-то руку и сжал ее изо всей силы, ломая пальцы, и только в эту минуту тяжелый удар палкой по голове заставил его потерять сознание. Его принесли домой с опухшим, неузнаваемым лицом, но через два дня он явился в гимназию, как ни в чем не бывало. Парня, который ударил его палкой по голове, он потом поймал на улице и сказал ему:

- Не бойся, дура, не трону. Скажи ребятам, что мир, но только пусть не трогают. А то поймаю по очереди и всех переколочу к чертовой матери. Понял? - Понял. - Ну, катись.

Его связывали потом с этим миром - городских хулиганов, "ребят", только что выпущенных из приюта малолетних преступников, воров, - особенные отношения, начавшиеся с того, что после памятной драки в парке и разговора с парнем, ударившим его дубиной, - он опять столкнулся с ним, выходя из библиотеки.

- Что тебе? - спросил Николай.

- Может, ты можешь помочь, - сказал парень, ерзая рукой по плечу, точно почесываясь, - это происходило от смущения. - Гришкина сестра лежит больная. Так, может, ты знаешь доктора. Потому что нет денег.

Николай отправился к Гришке, на окраину города. У него сжалось сердце, когда он вошел в полутемную комнату, где лежала больная; пахло плесенью, мокрым бельем и прелой картошкой. Из-под штопаного одеяла на него смотрело лицо пятнадцатилетней девочки. - Что с вами? - спросил он.

- У меня болит выше правого бедра, - сказала она. Она училась раньше в гимназии, но ее взяли из третьего класса, так как было нечем платить. Он вышел, поехал на извозчике к знакомому доктору, который сказал, что у девочки аппендицит; ее перевезли в клинику, сделали ей операцию - и за все это заплатил Николай, взяв у матери, которая ему ни в чем никогда не отказывала, зная, что он даром не возьмет, необходимую сумму денег. Девочка эта потом приходила к нему, он давал ей уроки и успел за короткое время пройти почти весь гимназический курс. В день ее именин он был торжественно приглашен в гости, принес подарки и сидел за столом рядом с ее тетками, поденщицами и прачками, и отцом, фабричным рабочим, - и выпил с ней на брудершафт.

И однажды вечером - он сидел за английским переводом - она неожиданно пришла к нему.

- Коля, - сказала она; светлые, большие ее глаза смотрели прямо ему в лицо. - Коля, возьми меня в любовницы.

- Ты с ума сошла?

- Коля, смотри, разве я не красивая? А без тебя я пропаду, я пойду в содержанки.

- Что ты говоришь? Точно это служба какая-то. Почему, что такое?

От нее пахло вином, она была пьяна и плакала. Коля уложил ее спать в своей комнате, сам заснул, не раздеваясь, на диване в гостиной, и, когда утром проснулся, ее уже не было. С тех пор ее называли "Колькина любовница". Николай встретил ее еще раз, незадолго до своего отъезда, она была хорошо одета, глаза ее были подведены.

- Не захотел ты меня, Коля, - сказала она с упреком. Николай сердито на нее посмотрел и испытал глубокое сожаление.

А когда со двора Николая унесли сушившееся белье и мать его ужасалась видишь, Коля, все опять надо покупать, теперь ты такого полотна заграничного, Коленька, ни за какие деньги не достанешь, - то на следующий день в квартиру позвонил субъект такого страшного вида, что горничная шарахнулась в сторону, и сказал:

- Мне надо видеть товарища Николая Рогачева.

И когда Николай вышел и спокойно, как с обыкновенным знакомым, поздоровался с этим человеком, тот вышел с ним на улицу и сказал, что с бельем произошло недоразумение и что ребята его принесут - и вечером, действительно, Николаю доставили две громадных корзины с бельем. "Сволочи вы, вот что", - сказал Николай.

Это было вообще его любимое слово, имевшее самый разнообразный смысл, и даже тот грубовато-ласковый оттенок, с которым он называл этим словом Володю; и даже в этом слове была подчас особенная душевная привлекательность, которую ощущали все, знавшие Николая, так же, как женщины и дети. Была в нем еще особенная крепость, чувствовалось, что на него можно положиться: не обманет, не выдаст.

- Завидую я тебе, Коля, - говорил Володя; они подъезжали к Парижу.

- А ты не завидуй. Ты только постарайся стать нормальным человеком, и всем будет хорошо, - убежденно ответил Николай.

* * *

За три дня до пикника Сережа начал вырабатывать свой продовольственный план. До этого он смертельно скучал, ходил по квартире в халате, осматривал в тысячный раз полки библиотеки и все не мог решиться, какую книгу взять. Библиотеку составлял сам Сережа - и об этом Володе тоже рассказывал Николай. Сережа, по словам Николая, с канадской точки зрения его жены, был человеком чрезвычайно просвещенным и с непогрешимым литературным вкусом. Все вышло случайно; он заговорил как-то о нескольких книгах, которых его жена не читала; почувствовав, что ничем не рискует, он пустился в отвлеченные литературные рассуждения, говорил о Кальдероне, Шекспире, Гете и вообще вел себя совершенно так, как некогда, давным-давно, в России, поразивший его проезжий лектор, красивый мужчина, излагавший свои соображения на тему смысл жизни и смысл искусства. Сережа до сих пор, с холодком зависти, помнил некоторые места его речи: "В Италии, стране вечного солнца, есть статуя Моисея, работы Микель-Анджело. Каждый человек должен ее видеть: езжайте в Италию. Если вы не можете ехать - идите. Если вы не можете идти - ползите. Если вы не можете ползти - влачитесь; но нельзя умереть, не увидев Моисея". Сережа ушел с лекции потрясенный - ив памятный день литературного разговора с женой, которая была так же беззащитна перед ним, как он сам, Сережа, тогда, перед этим лектором, - он говорил с тем же пафосом, теми же обобщениями, тем же размахом, - которые докатились до этого дня - сквозь много лет и стран. "Величайшие гении человечества, сумевшие - ты понимаешь?.." - "чтобы напомнить об этом нам, нам - забывчивым и неблагодарным"... Она слушала его с изумлением и восторгом. Вскоре после этого Сережа начал составлять библиотеку, но, конечно, теперь, после этого литературного великолепия, всякая возможность отступления

была отрезана. И он уже не мог приобрести - как это было бы нужно и интересно - те книги, которые его всегда интересовали и которым он остался бы верен: "Граф Монте-Кристо" и "Анж Питу", "Вечный Жид", "Молодость Генриха Четвертого", "Атлантида" Пьера Бенуа и "Король Брильянтов" Брешко-Брешковского; он должен был приобрести Шекспира, Шиллера, Гете, Бальзака и Стендаля. В результате читать Сереже было нечего.

Его литературное увлечение было не очень долгим; он, однако, успел даже побывать на вечере русских литераторов, в каком-то маленьком кабачке, возле place St.-Michel, и слушал чтение стихов и прозы; отметил, что, чем старше или чем некрасивее были поэтессы, тем с большей энергией трактовались в их стихотворениях эротические темы. Поразил его также поэт без шляпы, в смокинге неверного покроя - и в длинном галстуке, завязанном с холодной небрежностью, так, точно это была естественнейшая в мире вещь. Он ушел с этого вечера, одновременно грустный и довольный, и потом даже начал писать новеллу - он очень любил иностранные слова, особенно когда они имели некоторый уклончивый смысл, - но после первых трех страниц устал. С этого времени, однако, он сохранил некоторый неопределенный душевный размах и смутное сожаление о недописанной новелле. Кто знает, быть может... Но была масленица, были блины и поездки с женой на автомобиле, холодноватый воздух парижской весны, и такое полное счастье, и такая бесконечная смена удивительных блюд - черные слезы икры на желтовато-лоснящемся блине, по которому легкой, золотой волной разливалось масло; звонкий и твердый, как серебро, звук разгрызаемого малосольного огурца - и рот его жены, не похожий по вкусу ни на что другое и создававший впечатление прелестной и далекой свежести канадских яблок, яблок ее страны. Сереже было не до литературы.

Теперь он был поглощен продовольственным планом. Жена его была в Канаде, ни на чью помощь он не мог рассчитывать. Что же надо было взять с собой? - холодную телятину - как это предложил Николай в одном из телефонных разговоров с Сережей. - Холодная телятина! - большей пошлости Сережа не мог себе представить. - Холодная телятина? - сказал он, и Николай в трубку почувствовал Сережино превосходство. - Mais, mon pauvre ami {Нет, мой бедный друг (фр.).}, все берут холодную телятину, все: консьержки, и бакалейщики, и почтальоны, и прачки; миллионы людей едят холодную телятину.

- Не везти же жареного гуся? - сказал густой голос Николая.

- А почему бы и нет? - язвительно и вежливо ответил Сережа. - Ты, может быть, считаешь, что он несъедобен? Ну, черт с тобой, вези хоть крокодилью печенку.

И тогда Сережа убедился окончательно, что он должен был всецело принять на себя всю ответственность. Он вышел из дому, поехал в Булонский лес; и там, в тишине и зное, в легком шелесте листьев, перед ним впервые, как видение громадной и сверкающей архитектурной композиции, - возник отчетливый и ясный план.

Тот роман Володи, о котором говорил Николай в начале своей речи по поводу пикника, давно уже лежал в ящике письменного стола, и Володя к нему не притрагивался. Главной причиной этого было то, что в последний вечер, когда он пытался писать, произошла его aventure - как сказала бы Odette - с Жерменой, и это теперь было так тесно связано - Жермена и роман, - что Володе было неприятно прикасаться к рукописи; и нужен был особенный толчок, чтобы ему снова захотелось писать.

Назад Дальше