Так называемая личная жизнь - Константин Симонов 16 стр.


На финской войне, положим, Лопатин, как и редактор, был не в Мурманске, а за полтыщи километров от него, на трижды проклятом, самом неудачном Ухтинском направлении, и слова про знакомый "театр" были ни при чем. Редактор и сам это знал, а заговаривал зубы, чувствуя себя виноватым перед Лопатиным: понимал его желание остаться здесь, на Западном фронте.

- Сделаешь несколько хороших материалов - отзову в Москву.

- Или наоборот - дашь телеграмму, чтобы сидел и писал дальше, усмехнулся Лопатин, вспомнив, как это было в Одессе.

- Отзову не позже чем через месяц. - В голосе редактора уже не было прежней виноватости.

- И то хлеб, - сказал Лопатин, ожидая, что будет дальше.

- Самолет пойдет завтра до Архангельска. Летят какие-то моряки, везут из Москвы обратно в Архангельск англичан, по место для тебя обещали. В Архангельске сориентируешься. Моряки сказали, что у них бывают оттуда самолеты на Мурманск. В Архангельске зайди навести Фигуровского, кое-что соберем - Пошлем ему с тобой. Если сам не успеешь - сразу пересядешь с самолета на самолет, - найди способ передать.

- Значит, до завтра, как понимаю, свободен и могу заняться личной жизнью? - сказал Лопатин.

- Какая у тебя может быть личная жизнь, раз жена уехала?

- А она квартиру беречь подругу оставила. После обеда пойду к ней. Лопатин мельком усмехнулся, вспомнив эту подругу жены. - Пойду к ее подруге, - продолжал он, забавляясь выражением лица редактора, - заберу у нее свои валенки, если она их еще не пропила или не обменяла на картошку. Мурманск все же за Полярным кругом, валенки хорошие, а ты человек ты надежный, еще продержишь там до весны.

- Обещал - отзову, значит, отзову, - сказал редактор неожиданным для Лопатина раздражением - так, словно на ней не оставалось живого места, словно он перестал понимать шутки.

- Что, здорово досталось за этот мой материал об эвакуации Одессы? спросил Лопатин, поглядев ему в глаза.

- Допустим, досталось. Что дальше?

- Ничего, - сказал Лопатин. - После того как схожу за валенками, явлюсь к тебе за предписанием.

К себе домой Лопатин позвонил сразу же, как вышел от редактора. Ему нужны были там не только валенки, и было б глупо наткнуться на запертую квартиру.

Телефон работал. По нему после первого же гудка ответ слишком хорошо знакомый Лопатину за последние пять лет жизни с женой низкий, хриплый голос Гели, а если по-христиански - Ангелины Георгиевны.

- Здравствуйте. Я приехал в Москву, - не называя ее ни так, ни эдак ни Гелей, ни Ангелиной Георгиевной, сказал Лопатин. - Я зайду сегодня вечером, так что посидите дома, отложите свою светскую жизнь до другого раза.

- Так и быть, отложу. В подъезде темно, возьмите с собой спички, впрочем, вы курите.

Она первой положила трубку.

Домой Лопатин пошел позже, чем думал, потому что Гурский выполнил утреннее обещание и принес в редакцию начатую, заткнутую бумажной пробкой, бутылку с водкой тархун. Она скверно пахла и была на десять градусов слабее обычной. Закусывая густо посоленными черными сухарями, они распил ее до конца и, если бы Гурского не вызвали к редактору, засиделись бы еще дольше, обсуждая предстоящую командировку. Гурский осуждал Лопатина за то, что не уперся, сейчас, когда немцы в ста километрах от Москвы, имел полное моральное право упереться.

Лопатин не спорил, слушал. Раз не уперся, значит, не уперся. Запоздало сожалеть и о сделанном, и о несделанном было ни в его натуре.

- Все-таки опять загнал тебя к черту на к-кулички, - сказал Гурский, поднимаясь, чтобы идти к редактору. - Что любит тебя - не сп-порю, но, как сказал поэт, ст-транной любовью.

От Театра Красной Армии до своего дома на улице Горького Лопатин шел почти час. Было и темно, и восемь раз счетом - всех поворотах и перекрестках - останавливали и проверяли документы патрули.

По лестнице он поднимался на ощупь: папиросы взял, а спячки, как назло, забыл, переложил в полученный для поездки в Мурманск полушубок, а пошел домой в шинели.

- Кто это? - спросил за дверью голос Гели.

- Я.

- Кто - вы?

- Ну я, Лопатин! Кто - я? Кто еще может быть? Что, вас тут уже грабили, что ли? - спросил он, когда она впустила его в квартиру.

- Меня пока нет, а других грабили, - сказала Геля.

В передней было полутемно. Слабый свет падал из приоткрытой двери в комнату.

- Лимит! Перерасходуем - выключат, - сказала Геля. - Пойдемте сядем. Не раздевайтесь: не топят и неизвестно, будут ли.

Лопатин, не снимая шинели, прошел вслед за ней в маленькую комнату, где раньше жила дочь.

Они с Гелей сели друг против друга за стол под слабенькой шестнадцатисвечовой лампой. Абажур был не снят, а подтянут по проводу под потолок и подвязан там бечевкой. Оба сидели за столом одетые - Лопатин в шинели, а Геля - в старом зимнем суконном, на ватине, пальто его жены - не то не взятом с собой в Казань, не то подаренном Геле. Жена любила покупать себе новое, а старое, пока оно еще не выглядело старым, дарить тем из своих подруг, кто, по ее мнению, этого заслуживал; последние пять лет - Геле.

С минуту сидели молча, потом Геля сказала, что она прочла в газете несколько его очерков с юга и, когда читала про подводную лодку, подумала, что это, наверное, было страшней всего. Он не считал, что это было страшней всего, но не хотел говорить с ней о себе и своих очерках и, вынув папиросы, молча протянул ей.

Пока они курили, она докладывала ему о Ксении, все время называя ее Сюней - вошедшим у них между собой в обиход кошачьим именем, которого он терпеть не мог. Рассказывала, как Сюня срочно уезжала вместе с театром и как огорчалась, что не увидит его, Лопатина, и как еще тогда, в августе, просила, если Лопатин долго не будет, постеречь их квартиру, а потом написала, чтобы она взяла ключи и жила у них. И она согласилась потому что своей комнаты, где ей нечего стеречь, она не любит и не все ли равно, где жить человеку, который все равно никому не нужен.

Лопатин, слушая все это, смотрел на нее и после всего, что успел пережить на войне, впервые стыдился своего мелочного раздражения против этой немолодой, крашеной женщины, вся вина которой - в том, что она присосалась к его жене, а точней, в том, что его жена присосала ее к себе и она, пять лет торча у них в доме и наблюдая их неурядицы, поддакивала его жене. Такое почти всегда не от хорошей жизни, и в начале ее, наверное, закопано какое-то собственное несчастье. И, не околачивайся эта женщина в их доме, наверное, он бы просто-напросто жалел ее, не испытывая к ней того недоброго чувства, которое с трудом подавлял в себе и сейчас. Мысленно старался настроить себя на миролюбивый лад, но раздражение от ее присутствия все равно оставалось при нем, может быть, еще и потому, что они сидели в комнате, которая была комнатой его дочери, а эта, сидевшая напротив него, женщина, по долгу своей приживалочьей службы у его жены, рассказывала ему, как они провожали его дочь, и как все это было правильно, и как, наоборот, все было бы неправильно и трудно для Сюни, если бы она не решилась тогда отправить дочь вместе со школой...

- Вот что, - Лопатин прервал Гелю посредине фразы. - Вы не знаете, где мои валенки? Мне нужны валенки.

- В чемодане. Сюня попросила меня сложить зимние вещи, я сложила и пересыпала их нафталином, там и ваши валенки.

- Пожалуйста, достаньте их, если вам нетрудно.

- Сейчас достану.

- А я пока пройду к себе в комнату. Там есть свет?

- Вывинтите лампочку отсюда и ввинтите туда: есть только две лампочки одна тут, а другая на кухне.

- Ну, вывинчу, а вы? - спросил Лопатин.

- А я зажгу лампочку на кухне, чемодан стоит там.

Она ушла на кухню, а Лопатин, вывинтив лампочку и на ощупь пройдя к себе в кабинет, ввинтил ее в стоявшую на столе черную пластмассовую настольную лампу, которые только что появились в магазинах в тридцать восьмом году, когда они вдруг получили эту квартиру. Его жена подарила ему эту лампу на новоселье. Теперь при свете он увидел, что в кабинете, оказывается, была застелена его тахта.

Он сел за стол и выдвинул в нем два левых нижних ящика. В них лежало то, о чем он думал и в редакции, и по дороге сюда, с чем теперь, когда немцы так близко от Москвы, наверно, надо что-то сделать сегодня же. Если вообще надо.

В этих двух ящиках было сложено все, что было начато и кончено или записано впрок, на будущее, - начало романа, который на пятой главе прервала война, сделанные на Халхин-Голе заметки, про которые раньше считалось, что они непременно пригодятся для этого романа, и разное другое, про что он привык считать, что оно еще понадобится.

Несколько минут просидев за столом, в сомнении глядя на эти два ящика, набитые исписанной им в разное время бумагой, он со злостью задвинул их обратно. "Нашел о чем думать - понадобятся не понадобятся, допишу не допишу!" Все это было нелепо и неважно рядом с той мыслью, которая заставила его выдвигать эти ящики и разглядывать их содержимое: "А вдруг, пока ты будешь там, в Мурманске, немцы окажутся здесь, в Москве?" Мысль эта была настолько простая и настолько страшная, что, раз она против воли все равно сидела в затылке, было нелепо заботиться об этих ящиках. Какое все это могло иметь значение, если допустить, что простая и страшная, сидящая в затылке мысль может превратиться в действительность?

Выдвинув еще один ящик, он достал из него то, что ему в самом деле было нужно, - взял из довоенного запаса черных клеенчатых общих тетрадей две, которых должно было хватить на поездку в Мурманск, потом, поколебавшись, прихватил еще шесть - пусть лучше полежат в редакции. А когда встал, в дверях за его спиной уже стояла Геля с валенками под мышкой.

- Сюня написала мне, - она кивнула на тахту, - чтоб я о вас заботилась, если вы, приехав, захотите здесь жить.

- Спасибо, у нас казарменное положение. - Он взял у все из рук валенки и, скрутив тетради, сунул их внутрь - по четыре в каждый.

- Если не секрет, вы куда-то опять едете? Он сначала не хотел говорить ей про свой отъезд в Мурманск, но все-таки сказал.

- Я напишу об этом Сюне, - сказала Геля. - А может быть, вы сами напишете?

- Может, и сам напишу, - сказал он, не уверенный в том, что это сделает. Увидеть свою жену сейчас здесь, в этой, его, или в той, ее, комнате, он бы хотел и знал, что хочет этого. А захочет ли ей писать туда, в Казань, был не уверен. - Может, и напишу, - повторил он и, взяв валенки под мышку и надев фуражку, простился с Гелей и вышел, слыша, как там, сзади, за дверью, она щелкает ключом и громко задвигает какую-то щеколду, которой, раньше у них не было.

Поставив на пол валенки, чтоб застегнуть шинель, он услышал шаги спускавшегося сверху по лестнице человека и увил пламя зажженной спички.

- Простите, вы из этой квартиры вышли? - спросил мужской голос.

- Из этой. А что? - Лопатин при свете спички вглядывался в говорившего. Фуражка, шинель, но что на петлицах, успел разобрать - спичка догорела.

- Извините, сейчас зажгу. - Говоривший зажег еще он спичку, и Лопатин увидел теперь он лицо - очень молодое очень внимательное, даже напряженное, - и кубики младших лейтенанта на петлицах шинели. - Извините, товарищ майор, это ваша табличка на двери, это вы Лопатин?

- Да, моя табличка, я Лопатин.

Младший лейтенант зашуршал спичками, кажется, хотел достать и зажечь еще одну, но Лопатин остановил его:

- Не чиркайте. Если вас что-то интересует, спустимся улицу.

- Товарищ майор, лучше здесь, - попросил лейтенант, когда они спустились на следующую площадку, - меня внизу ждут, я там не хочу.

- А что вы хотите? - останавливаясь, спросил Лопатин.

- Да ничего я не хочу, - неожиданно сказал лейтенант. Просто едем через Москву на фронт и удалось с вокзала - сюда. Я раньше, до тридцать седьмого года, жил в этой квартире, где вы. Посмотрел дощечку, кто здесь теперь? Оказывается, вы.

- К несчастью, я. Живу в ней по ордеру с мая тридцать восьмого года, сказал Лопатин и, вспомнив, как все это бы тогда, добавил: - На всякий случай, хочу, чтоб знали: две распечатали при мне, и было там, внутри, хоть шаром покати.

- Я так и думал, - сказал лейтенант. - А меня в то лето в тридцать седьмом, послали на школьные каникулы гостить к маминой сестре, во Фрунзе. Я не хотел, но отец велел ехать. Так и остался там, с седьмого класса. В этом году, когда подал заявление - на фронт, - сначала не взяли. А потом зачислили курсы младших лейтенантов: республиканский военный комиссар служил в гражданскую у отца командиром роты.

- А чего вы сейчас выше этажом ходили? - спросил Лопатин. - Вы ведь сверху спустились.

- Хотел узнать, - там над нами еще жили... Стучал, стучал - не достучался. Что они, тоже?..

- Нет, - сказал Лопатин. - Семья в эвакуации, он - на фронте. В данном случае - лучше, чем вы думали. Кто вас ждет

- Тоже москвич, младший лейтенант. Нас вместе до двадцати трех часов уволили.

- И ночной пропуск дали?

- Дали. Командир полка у коменданта вокзала добился.

"Да, видимо, хороший у тебя командир полка", - молча пожимая на прощанье руку лейтенанта, подумал Лопатин.

Перед подъездом топталась долговязая фигура в шинели.

Младшие лейтенанты уже ушли, спеша на метро, а Лопатин все еще не мог сдвинуться с места, и в ушах у него мучительно стояло: "Это ваша табличка на двери? Это вы Лопатин?.."

21

Телеграмма от редактора - возвращаться из Мурманска в Москву - и правда пришла ровно через месяц, на другой день после сообщения Информбюро, где кроме Волоколамского и Тульского направлении впервые появилось еще и Клинское. Это значило, что немцы обходят Москву уже и с севера.

На смену Лопатину так никто и не прибыл. Как видно, после тех пяти очерков, которые он передал по военному проводу из Мурманска, он стал нужнее в Москве, чем тут. Был соблазн сразу же, глядя на ночь, выехать в Беломорск, в штаб Карельского фронта, и оттуда добираться до Москвы как получится самолетом или поездом, по выстроенной перед самой войной ветке через Обозерскую на Вологду. Но оставалось мешавшее этому, но доведенное до конца дело. Лопатин попросился у морских разведчиков сходить с ними в одну из их операций. Попросился сразу, как приехал, считая, что раз уж его загнали сюда во время боев под Москвой - то как раз для этого. Но морское начальство три недели не давало добро, потом что-то заело с погодой, операцию переносили со дня на день и лишь сегодня утром твердо сказали, что вечером пойдут.

Лопатин представил себе, как он придет к морским разведчикам и, показав им телеграмму редактора, стыдясь, пробормочет что-нибудь из того, что принято в таких случаях. И, отбросив эту мысль, в назначенное время прибыл в назначенное место.

Построенные на пирсе разведчики последний раз осматривали свое снаряжение, радист проверял на слышимость рацию.

В морозном тумане несколько раз слабо пискнули позывные, и белые маскхалаты один за другим, как в преисподнюю, стали проваливаться со стенки пирса.

Внизу на мелкой волне тихо шлепал морской охотник - маленькое, но крепко сбитое суденышко. В ночь эвакуации Одессы такие же, как этот, морские охотники вместе с быстроходными катерами самыми последними покидали горящий порт.

Заместитель начальника морской разведки майор Рындин и командир диверсионной группы капитан-лейтенант Иноземцев спустились на охотник позже всех - один впереди, другой - позади Лопатина.

Охотник отвалил и пошел к выходу из Кольского залива. Волна понемногу прибавлялась. Разведчики и Иноземцев пошли вниз, в кубрик, а Лопатин с Рындиным остались на палубе.

- А верно, чудное чувство, когда перед операцией сдаешь на хранение партбилет? - спросил Рындин с такой уверенностью, что оба они коммунисты, что Лопатину пришлось сделать некоторое усилие над собой, объясняя, что он беспартийный.

- А чего же это вы? - брякнул Рындин с той грубой откровенностью, к которой Лопатин уже привык за время их встреч. - Не приняли, что ли? Социальное происхождение подвело, да?

Лопатин сказал, что нет, социальное происхождение его не подводило, а просто как-то так уж вышло: в молодости не вступил, а потом, с годами, привык к тому, что беспартийный.

- Так я вам и поверил! Просто ваша литературная среда, богема заела! сказал Рындин. - Но теперь-то вы наш, военный. Походите с нами, ребята вам сразу рекомендации дадут. Жалко, я уезжаю!

- Ну, это вы, положим, врете, - сказал Лопатин. Рындин вылупил глаза так, словно его обокрали, употребив его собственный излюбленный оборот речи.

- А разве нет? - сказал Лопатин. - Нисколько вам не жаль, что вы уезжаете! Сами же вчера в меня весь вечер внедряли, как рады, что ваш рапорт удовлетворен.

Речь шла об одном из тех рапортов, которые кто только не подавал тут, в Заполярье, - о переводе на Западный фронт, под Москву. Из офицеров морской разведки тоже чуть не половина подала рапорты о переводе в бригады морской пехоты. Но пока что согласие дали одному Рындину - то ли потому, что он коренной москвич и нажал на это в своем рапорте, то ли ему, как всегда, повезло.

- Все верно. Соврал. Рад! - сказал Рындин. - Тем более что напоследок успеваю сходить еще и в эту операцию. Вчера считал, что уже не успею.

- А погода, по-моему, сегодня даже хуже, чем вчера, - оторвав руку от поручня, чтобы вытереть лицо, и чуть не вылетев за борт, сказал Лопатин. Ему хотелось узнать, почему их четыре дня подряд не выпускали из-за погоды, а сегодня вдруг выпустили. Каждое утро он сдавал в сейф свои документы, а вечером брал обратно. Хочешь не хочешь, а такие ежедневные "туда-сюда" трепали нервы.

- Да разве в погоде было дело, - рассмеялся Рындин. - Это вам травили, для порядка. Добро не из-за погоды не давали, а потому, что агентурная не подтверждала смены гарнизона. А сегодня подтвердила. Там, на мысу, у них батарея с ротой прикрытия. Агентурная сообщила, что вчера они все вывели, кроме патрулей. Вот и ловим момент, пока смена не пришла. Застать там сто человек или десять - большая разница.

"Черт бы вас драл, - подумал Лопатин. - Или бы не брали, или бы говорили все как есть".

Рындин почувствовал его досаду. Он вообще был странный человек - этот Рындин: то чурбан чурбаном, а то сверхчуткая мембрана.

- Я уже шумел про вас начальству, - сказал он, приблизив к Лопатину свое толстое мокрое лицо и круглым жестом, как кошка лапой, стирая с него брызги. - Зачем морочите голову? Введите в курс дела. Но разве он послушает?

Назад Дальше