– Думаю.
– А вот вы подумайте лучше! – раздраженно предложил F., но мое молчание его немного остудило. – Вы подумайте сами – шпионы! Это же штаб! Мы связаны с армией, армия – наша надежда. А вы предлагаете устроить мне штаб в холле! В холле, который просматривается и прослушивается со всех сторон.
– Тогда – в трапезной.
– А что – это идея, – всерьез обрадовался F. – Да, это идея. Кушать можно и в комнатах – какая разница.
– Действительно, для вас разницы нет.
Мое укрупненное «для вас» к счастью проскользнуло незамеченным.
– Тогда у меня к вам еще один вопрос. Вот снова-таки связанный с этим.
– Весь вниманье. С чем?
– С переездом. С рабочими я уже договорился, так что завтра утром весь наш скарб будет здесь. Это касается вас.
– Меня?
– Ну да. Вы понимаете, здесь будет штаб. А в штабе не должно быть посторонних лиц.
– Я не постороннее лицо. Вы что думаете, я шпион?
– Нет… чего вы так сразу, – F. обиженно надул губы. – Я этого не говорил. Я просто говорил, что вы постороннее лицо. А посторонним лицам, даже патриотам, находиться в штабе нельзя. Тем более, такое положение…
…залететь, от меня? Ширли, родная, кто загипнотизировал тебя этой фикцией, Ширли, это невозможно – залететь от меня, потому что того свинга, от которого у девушки обычно получаются дети, ты мне как раз и не позволяешь, мы же ни разу не были с тобой как муж и жена, ты же не даешься, скажи, что я не прав, да ты же моешься через каждые девять минут, ну и что, ну и что, да не реви же ты не реви не реви, а что еще оставалось говорить, и я поймал себя на неприглядной вещи – оказалось, мне нравилось смотреть, как она плачет. Нет, мне не доставляла удовольствие ее боль, Боже упаси, и здесь я честен – греческие радости задней дружбы я даже ей не предлагал – именно из сострадания к телу, все-таки, здесь она была права насчет быка и Пасифаи, просто ее слезы были как оттепель, как ксилофоновое таяние сосулек – слезы были пресными и холодными, неприкаянного огня в них не было совсем, зато глаза Ширли обретали от слез невещественное сияние, они как бы умывались изнутри и обновленно оживали, да, кстати, и кончик носа у нее никогда не краснел (когда смотришь на женщин, которые плачут, эти малиновые пятна на лице обычно делают из живописи момента случайную фотографию для дешевого проблемного журнала), и ничего в ее лице не менялось – разве, может, уголки губ дрожали куда-то вниз, но главное, что с ее стороны эти слезы уравновешивали мое семя, которое точно так же, как и ее слезы, проливалось на нее и оставалось понятым неправильно, думаю, если взвесить то и другое на скрупулезных аптечных весах, получится поровну с точностью до миллимиллиграмма…
– …да-да, все хорошо… вот так… все в порядке, – F. стоял надо мной, согнувшись в три погибели, и размахивал у меня перед носом записной книжкой в порепанном коленкоровом переплете. – Вот так.
«Создает вентиляцию», – сообразил я. Прядь у меня на лбу ходила туда-сюда в унисон записной книжке.
Я лежал на полу, широко раскинув ноги, под головой у меня стараниями F. была продолговатая подушка с дивана. Как только я сообразил, что именно случилось, мне стало нехорошо. Неловко. Конечно, всему виной Ширли, но такое случалось со мной и раньше. Я слышал, у многих бывают обмороки возле утреннего писсуара.
– Не ушиблись? – спросил F. с наигранным участием.
– Нет, извините меня, – совершенно искренне попросил я и поднялся.
Рубаха на моей груди была расстегнута, змейка на гульфе, кстати, тоже. Осознав этот факт, я стал спешно застегиваться, затягиваться и заправляться. Губы были тоже вроде как в слюне: я вытер их тыльной стороной ладони, замер и довольно красноречиво вперился в F. Тот сразу отвел глаза.
– Вы нуждались в свежем воздухе, вы задыхались, вы носите слишком тесную одежду, – сказал он в свое оправдание. – Кстати, а почему вы не надеваете такой вот ваш национальный платок, такой… в гусиную лапку… как все?
– Я не мусульманин, – сказал я.
– Во-о-на как, – с досадой протянул он. – Впрочем, это дела не меняет. Все, о чем мы с вами тут договорились, остается в силе, – F. поднялся и стал надевать поверх крахмальной рубахи мундир с эполетами.
Весь его вид свидетельствовал о том, что аудиенция окончилась и я должен выметаться. Только я и не думал идти на поводу у своей догадливости.
– Все так. Только я не уйду из гостиницы, потому что она моя, – сказал я, застегнув последнюю пуговицу. – Это моя гостиница, понимаете?
– Но помилуйте, сейчас война, какие могут быть разговоры!? Я же вам объяснил ситуацию! Вы же постороннее лицо, я же вам доходчиво все объяснил! Не вынуждайте меня на крайние меры, молодой человек.
– Если нужно, я вступлю в армию, – нашелся я. – И буду служить под вашим началом… Тогда я уже не буду посторонним лицом, а буду одним из вас, одним из штаба, а?
Судя по тому, как разом просветлилось лицо F., как расправились морщины на его лбу, я нашелся очень кстати.
– Да? Так это вы серьезно, или что?
– Серьезно, – подтвердил я.
В тот момент я старался не думать о том, что может статься, если я уеду и не дождусь Ширли. Я боялся, мне снова станет дурно.
Я пристально посмотрел на F. Судя по озабоченной скобе его рта, над эполетами кипела напряженная работа следственной мысли. Наконец F. посмотрел на меня, подозрительно склонив голову.
– Назовите имена наших врагов, – сказал он торжественно и тихо.
Вот тут кокосовые орехи пришлись очень кстати. В моей памяти вспыхнули нужные имена, все семь нужных имен, ведь дракон их даже не испортил, все орехи остались целыми, и я продекламировал эти имена, одно за другим, медленно, как на мемориале, и внятно, как катехизис.
– Умница… вы зачислены, – сказал наконец F. и, дохнув мне в лицо гнилью, поцеловал меня в лоб.
Я едва поборол гадливость, но не отстранился. Я понял – так надо.
7
Я по-прежнему ходил в гражданском – формы мне не выдали, к счастью, не было моего размера. «Не переживай, – утешал меня F., – кого-нибудь убьют – и тебя переоденем».
Но я не переживал. На правом предплечье у меня была повязка с эмблемой, а на голове – отвратительный мотоциклетный платок с патриотической аббревиатурой. Все это вместе с очками стоимостью в орловского рысака (без них я был почти беспомощен) составляло странный ансамбль. Среди штабных ходили слухи, что F. ко мне благоволит и, наверное, это так и было – мне разрешили быть караульным и фактически я целыми днями сидел в холле, я даже спал там, положив ноги на журнальный столик. Было неудобно и ныл хребет, зато я был относительно спокоен: если Ширли приедет, если только она приедет, для меня это единственный шанс ее встретить и объяснить, что здесь происходит.
Да, судя по всему F. мне протежировал, потому что кюхенмейстера выставили на следующее же утро, причем даже пропустили сквозь строй, понятное дело, как шпиона. Для кюхенмейстера я сделал все, что мог – как только F. записал меня в свое битое войско, я опрометью бросился на кухню, меня переполняли инструкции, я прошептал ему на ухо имена с кокосовых орехов и объяснил, как себя вести. Потом, уже к ночи, несчастный простак явился к F. с челобитной зачислить и его тоже, но F., порасспрашивав его о житье-бытье минут эдак с пять, вдруг в неожиданно грубой форме велел ему убираться. По словам F., все, что говорил кюхенмейстер, было «неубедительным подхалимажем», а сам кюхенмейстер – провокатором и «временным попутчиком». Кюхенмейстер заклинал F. индюшиными котлетками, дескать, никто не сможет их для F. приготовить, если его уволят, но F. был неподкупен – он сказал, что перебьется. Выходило, что служить под началом F. престижней, чем служить в гостинице? Без комментариев.
8
Наверное, раз в день обязательно я представлял себе, как это будет выглядеть, когда Ширли возвратится. А на самом деле гораздо чаще. Во время своих ночных бдений в обездвиженном, бархатном холле, одно видение меня просто-таки преследовало. Девушка в москитной сетке – это, конечно же, Ширли – ссыпает в ладонь рикше очень мелкие монеты, тот любезно подносит ее саквояж к стеклянным дверям гостиницы, над которыми, как и везде у нас, выбито «Salve!», и исчезает. Ширли поднимается по ступеням и дергает ручку, но дверь не открывается. Она громко зовет лакея, но лакей, конечно же, не идет, здесь у нас теперь нет ни господ, ни лакеев, тогда Ширли зовет меня по имени, потом, зло и отчаянно, зовет еще раз, но и я не могу ей отозваться, потому что меня нет и не будет. Ширли приникает к стеклу лбом и пытается разглядеть, что там внутри аквариума, но ничего, кроме забранных латаными холщовыми чехлами кресел и фосфорной пары кошачьих глаз, там не разглядишь, и она уходит. Не раз и не два я, очнувшись от забытья, мчался к входной двери и, очумелый, выскакивал на ступени, покрытые рассветной росой, надеясь застать там Ширли, уж больно все это реалистически подавалось в моих снах. Рикши, по старой памяти, а может просто от нечего делать, дежурившие внизу, обыкновенно махали мне руками, а потом, когда я снова скрывался за дверью, крутили у виска и группкой надо мной посмеивались, они думали я не вижу. Но плевал я на рикш, потому что именно так однажды все и случилось, то есть чуть не случилось. Сквозь сон я услышал, как неуверенно ходит ручка входной двери, и кто-то окликнул меня, меня? ну да, привет, деточка, привет, свершилось.
Глупым вещам мы предпочли умные. Я подхватил ее и ее дорожный саквояж и, стараясь не скрипеть половицами, мы пошли в мой номер.
Почему так долго? Где ты была? Все в порядке? Всего этого я у нее не спрашивал. Я чудовищно боялся не успеть сделать главного и от возбуждения мое дыхание стало неровным и шумным. Тот, кто скажет, что конкубинат – это единственное, что меня влекло к Ширли, будет идиотом, который не понимает, что счастье любить Ширли плотью было единственным счастьем, которое только может быть недоступным. Говорить с ней можно было и в ее отсутствие, и телефон здесь не при чем, то же касается и, так сказать, любви высокой. Единственное, чего нельзя, когда ее нет – это вот это, вот оно, и я даже сам не заметил, как на дворе полностью рассвело. А когда Ширли, мятая, счастливая и осоловевшая, пошла натягивать платье, дверь задрожала так, что едва не слетела с петель, а затем распахнулась настежь.
– Вы самовольно покинули пост, – процедил F. – Вы нарушили устав.
Тихо всхлипнула Ширли, она закрывала грудь скомканным платьем и выглядела очень смущенной, тогда я не понимал почему, ну что тут такого, кого тут стесняться, не этого же кастрата, честное слово? В общем, даже тогда я ничего не заподозрил.
– …вы регулярно саботировали работу штаба и форму его одежды, вы пытались внедрить шпиона в наши ряды, обманом вы склоняли наших работников и сотрудниц к интимной связи…
– Чего-чего? – переспросил я, усаживаясь на кровати. – Кого и кого?
Но F., неколебимый как автоответчик, и как автоответчик же глухой, продолжал:
– …поэтому тюрьма, молодой человек, это самое меньшее, что я могу для вас сделать при всей любви к вам и вашей даме.
F. говорил все это, глядя в упор на Ширли, та стояла ко мне спиной. Ее задик был покрыт гусиной кожей. Тогда я отнес эту «любовь ко мне и моей даме» на счет общего косноязычия F., но, кажется, любой на моем месте впал бы в тот же герменевтический соблазн. Ширли, со всеми признаками эмоционального обморожения, обернулась ко мне, ища защиты или, может, поддержки. И я ей эту поддержку конечно же устроил.
– Выйдите, – потребовал я. – Вы что, не видите, она одевается?
Но F. не сдвинулся с места, сверля меня своим алюминиевым взглядом. Он так увлекся, что, кажется, не понимал, чего я от него хочу.
Тогда я встал с кровати и, нисколько не стесняясь ни своей болтающейся наготы, ни заряженной винтовки в руках у полководца F., подошел к двери, вытолкал F. за порог и закрыл дверь на засов. Лицо Ширли перекосилось от испуга, она задрожала и стала лепетать что-то про своего мужа (оказывается, есть и такой!), потом что-то из серии «как мне тебя жалко», я терпеть не могу такие вот сцены, поэтому мне ничего не оставалось, как натянуть штаны. Когда мы с Ширли наконец вышли, мне в грудь смотрела крупнокалиберная половина штабного арсенала.
9
Ширли прислала мне открытку. Гостиницу я узнал сразу – купол оранжереи, желтая гусеница акведука, желтомраморная, похожая на террасированный склон гигантского торта, только без свечек, парадная лестница, на песке перед крыльцом – следы от колясок рикш. Оказывается, над входом теперь висит государственный флаг. Когда я всласть насмотрелся на открытку, я обменял ее на сигареты – теперь она висит, прикнопленная к стене, в соседней камере и… родная, если бы ты не присылала мне этой открытки, твое отсутствие, наверное, смотрелось бы не так дико, как сейчас, и стирать руки в порошок не было бы необходимости, оказалось, трахаться с тобой стало уже навыком духа, – говорил я, но Ширли рядом не было, ее вообще не было, снова не было, и кроме этой открытки, которая, собственно, была уже не моя, ничего на ее существование не намекало. Мне так по крайней мере казалось, когда я добирался на перекладных до гостиницы. Забыл сказать, по случаю казни полководца F. и высылки из страны его приспешников, объявили амнистию и я, вычертив размашистую птицу в ведомости о реабилитации, возвратился домой.
10
Господи, этого я не ожидал. Я не ожидал, что этот каменный дом окажется вынослив, как черепаха. Гостиница была жива. Кюхенмейстер сначала меня не узнал, он только сказал «твою мать». А потом – еще раз «твою мать». На этот раз в смысле «твою мать, четыре года!». Плюхнувшись в кресло, я спросил его, не появлялась ли девушка по имени Ширли, а он посмотрел на меня, как на дегенерата, он решил, что я там совсем свихнулся в своей одиночке. Потом он, покраснев, сказал, что все это время был тут за главного, имеется в виду, с тех пор, как штаб F. сместился к северу, но раз я пришел, то он, конечно, слагает с себя полномочия и нижайше просит меня не судить его строго. Да ладно, какое там, – говорил я, а сам думал только о том, как буду искать Ширли, – желтые страницы, частный сыск или, может быть, объявление в газету? Пока мы стояли на крыльце и болтали с кюхенмейстером, мимо нас проплывали клиенты – шубка, фрак с ласточкиным хвостом, полосатые гольфы и два бантика на косах, я смотрел на это все, как в колодец, а они вежливо пялились на меня, как бы изнутри, – господи, я с трудом узнал свое отражение в зеркале, действительно, там было на что пялиться.
– Да-да, ты лучше сходи, помойся, отдохни, теперь-то уже что? – наставлял меня кюхенмейстер.
«Действительно, что?» – спросил себя я и, взявши у портье ключи от своей комнаты, поплелся вверх.
Рядком под зеркалом стояли все двенадцать пар моей обуви – кто-то бережно смазывал их кремом и протирал тряпицей. В шкафу, бок к боку, висели мои вышедшие из моды пиджаки, штабелем лежали рубашки, а галстуки, увы, сегодня такого уже не носят, глянцево скалились на меня своими несовременными ацтекскими узорами. Дрянная книжонка с кровосочащей надписью и скрещенными пистолетами на обложке лежала на тумбочке возле кровати, на покрывале – ни единой морщинки. Шляпа с москитной сеткой претенциозно восседала на абажуре – туда ее бросила впопыхах Ширли в ночь нашего последнего преткновения, а та настолько хорошо угнездилась, что никто не посмел согнать ее прочь. В один и тот же час я чувствовал себя и дома, и не в своей тарелке, я отвык от полированного дерева, сиреневых акварелей, уступчивого ворса и цветочных гирлянд, но главное, в камере это не ощущалось так сильно, главное, здесь отсутствие Ширли становилось наблюдаемым, но очевидно невероятным феноменом.
Одним словом, я принял душ, разбросал свои распакованные вещи по ящикам и, серьезный, словно начинающий паладин, пошел гулять по гостинице. Да-да, так и есть – ничего не изменилось, кроме порядка следования картин на стенах и сорта герани в чугунных вазах – теперь садовник предпочитает розовую, раньше была красная. Даже обедали теперь как раньше – в половине второго, и те же морды, за исключением уборщика и смотрителя конюшен – обоих убили на войне. Со мной приветливо здоровались, а кое-кто даже претендовал на то, чтобы меня разговорить. Так я слонялся до самого вечера, время от времени злоупотребляя виноградными микстурами местного производства. А когда часы отстучали десять, портье напомнил мне, что время закрывать шторы. Я думал было сказать, чтобы он катился подальше со своими шторами, но потом распорядок, который начал уж было по-новому (или, может, по-старому) механизировать мое тело, взял свое. В конце концов, на самом деле этот ритуал ни к чему не обязывает – думал я, я не обязан никого осеменять только лишь потому, что кто-то сказал «спасибо!», мне стало легче, в общем, я пошел. В одном из номеров я тут же налетел на чемодан, который стоял чуть ли не на пороге. Дама в глубоком трауре сказала мне «здравствуйте», причем я был настолько пьян, что не сразу узнал в этой даме Ширли, а узнал я ее только когда она подняла с лица покрывало густого черного газа.
– Что случилось? – спросил я, я имел в виду траур. – Кто-то умер? Кто?
Она сказала, что умер муж, а когда я спросил, просто из вежливости, от чего – тиф, язва или, может, просто от старости, ведь может же такое быть? она сказала, что его убили, я мастак притворяться, но тут я был искренне удивлен, в принципе, это не часто у нас случается, чтобы кого-то убили, если только не война, а она сказала довольно раздраженно, что не ожидала, что я такой тупой, но, ей-Богу, дело было не в тупости, просто «убили» и «казнили» – это не одно и то же, в конце концов F. получил по заслугам, ему поделом, он не херувим, это мягко говоря. Вообще-то, тюрьма добавила мне адекватности, тот факт, что муж Ширли и F. – одно и то же лицо, меня впечатлил хоть бы уж тем, что этим много чего объяснялось, вот, например, та открытка, которую получил F. от какой-то другой Ширли, а я чуть с ума не сошел тогда, подыскивая этому толкование, но, конечно, эта новость не могла ничего существенно изменить, потому что навыки духа не слабеют под напором неожиданных известий, я деловито задернул штору и комната утонула в серых-серых сумерках, я сам снял рубашку, бросил галстук как лассо на свинцовую шишку кровати, стянул брюки и сбросил трусы, Ширли пробовала было отнекиваться и жеманничать, затянула старую песню про «безнравственно», но надолго ее не хватило, тем более, что воды теперь было – залейся, за те четыре года, что я провел в казенном доме, акведук успели отстроить заново.