Под низким балочным потолком бывшей конюшни, словно автобусы на Пикадилли-Серкус, столпились диваны, обитые зеленым и розовым шелком. Кувшины и вазы — некоторые явно веджвудские — стояли там и сям на столах, старое дерево которых сияло даже в тусклом свете. Резные шкафчики и изящно инкрустированные столики скрывались в тенях, тогда как ближайшие стойла были переполнены роял-альбертовскими кувшинами[24] и восточными ширмами.
Это же склад, и, подумала я, отнюдь не заурядный!
У стены, почти скрытой массивным буфетом, стояла георгианская каминная полка тонкой работы, перед которой, наполовину свернутый, лежал богатый, роскошный ковер. О каком-то очень похожем мне не один раз талдычила Шейла Фостер, подружка и подхалимка Фели, умудрявшаяся приплетать свой ковер в самой обыкновенной беседе: «Архиепископ Кентерберийский заезжал на этих выходных, знаешь ли. Ущипнув меня за щеку, он уронил кусочек кекса „Данди“[25] на наш старый добрый обюссон».[26]
Едва я сделала шаг вперед, чтобы поближе рассмотреть эту штуку, когда кое-что привлекло мой взгляд: блеск в темном углу около каминной полки. Я судорожно втянула воздух, ибо здесь, в каретном сарае мисс Маунтджой, стояли Лиса Салли и Шоппо — каминные шпаги Харриет!
Что, черт побери… — подумала я. Как это может быть?
Я видела эти шпаги несколько часов назад в гостиной Букшоу. Маловероятно, чтобы Бруки Хейрвуд мог пробраться обратно в дом и украсть их, потому что Бруки был мертв. Но кто еще мог принести их сюда?
Мог это сделать Колин Праут? В конце концов, Колин — марионетка Бруки, и я наткнулась на него, шатающегося по соседству, лишь несколько минут назад.
Колин живет здесь с Бруки? Мисс Маунтджой упомянула, что Бруки — ее жилец, что наверняка подразумевает, что он здесь жил. Я не видела ничего, напоминающего кухню или спальню, но, возможно, они находились где-то за обширной выставкой мебели или наверху на втором этаже.
Когда я вернулась в центральный коридор тем же путем, что и пришла, на улице снаружи хлопнула дверь машины.
Засада! Это вполне может быть инспектор Хьюитт.
Я нырнула вниз и пробралась к окну, где прижалась к спинке массивного кресла черного дерева, из-за которого я могла выглянуть, не рискуя обнаружить себя.
Но тот, кто шел к двери, не был инспектором Хьюиттом: это был натуральный бульдог на двух ногах. Рукава рубашки незнакомца были закатаны до локтя, обнажив руки, которые не только отличались чрезвычайной волосатостью, но и размером были с пару рождественских окороков. Грудь, видневшаяся сквозь расстегнутый ворот, поросла лесом черных жестких волос; целеустремленно направляясь к двери, он сжимал и разжимал кулаки.
Кто бы он ни был, ясно, что он чем-то недоволен. Этот мужчина достаточно силен, чтобы разорвать меня, как пачку сигарет. Я не могу допустить, чтобы он меня здесь нашел.
Нервное это было занятие — прокладывать путь обратно сквозь мешанину мебели. Дважды я дергалась из-за движения поблизости, которое при ближайшем рассмотрении оказывалось моим отражением в неприкрытом зеркале.
Мужчина уже открывал дверь, когда я добралась до птичьего загончика. Я скользнула к выходу — слава богу, что у меня босые ноги, а на полу солома! — опустилась на четвереньки, затем легла лицом вниз и поползла сквозь узкое отверстие наружу.
Чертова птица набросилась на меня, словно бойцовый петух-чемпион. Я ползла стараясь ладонями защитить лицо, но петушиные шпоры были острыми, как бритва. Не успела я миновать половину пути, как мои запястья покрылись кровью.
Я полезла вверх по проволочной сетке, а петух снова и снова бросался на мои ноги. У меня даже не оставалось времени подумать, что проволочные ячейки сделают с моими ступнями и пальцами на ногах. Наверху я перевалилась через деревянную планку и тяжело рухнула на землю.
Но теперь, чтобы добраться до меня, ему тоже придется лечь на землю и ползти на брюхе, а сейчас он даже не увидит меня за загоном.
Ему придется вернуться к машине, затем обойти вокруг каретного сарая по тропинке.
Я услышала звуки его шагов, ступающих по деревянному полу.
Я повторила свой бросок вдоль обваливающегося забора в обратном направлении — но постойте! Я забыла носки и туфли!
Я вернулась за ними, дыхание мое ускорилось и стало болезненным. Снова вдоль ограды — и я нырнула за изгородь, где оставила «Глэдис».
Как раз вовремя. Я замерла позади изгороди, стараясь не дышать, когда бульдог в образе человека, тяжело ступая, прошел мимо.
— Кто здесь? — снова спросил он, и я услышала, как петух бросился на проволочную сетку с безумным кукареканьем.
Еще несколько хриплых ругательств, и мой преследователь ушел. Я не готова повторить его точные слова, но настанет день, когда смогу найти им хорошее применение.
Я подождала еще минуту-другую на всякий случай, затем вытащила «Глэдис» из кустов и покатила домой.
Крутя педали, я изо всех сил старалась выглядеть добропорядочной английской девочкой, которая выехала на оздоровительную прогулку на свежем воздухе.
Но я как-то сомневалась, что мои попытки убедят хоть кого-нибудь: ладони и лицо у меня грязные, запястья и лодыжки кровоточат, колени исцарапаны до костей, а одежду придется выбросить в мусорное ведро.
Отец этому не порадуется.
И что, если за время моего отсутствия они нашли Порслин в моей спальне? Что, если она проснулась и побрела вниз по лестнице? Или в отцовский кабинет?
Хотя я никогда еще не сжималась от ужаса на велосипеде, сейчас я это сделала.
— Я застала ее, когда она лезла в окно в картинной галерее, — сказала Фели. — Словно заурядная домушница. Можете себе представить? Я пришла поизучать картину Маггса «Аякс», и тут…
Маггс был художником-головорезом, жившим в окрестностях Бишоп-Лейси в эпоху Регентства, а Аякс — конем, которого по какой-то прихоти купил один из моих предков, Флоризель де Люс. Аякс вознаградил нового хозяина тем, что выиграл достаточно гонок, чтобы Флоризеля избрали в администрацию какого-то отвратительного городишки.
— Благодарю, Офелия, — сказал отец.
Фели потупила глазки и выплыла за дверь, где она умостится в кресле в коридоре и будет со всеми удобствами подслушивать мое унижение.
— Ты знаешь, какой сегодня день, Флавия? — начал отец.
— Воскресенье, — ответила я без колебаний, хотя вчерашний праздник в Святом Танкреде казался таким же отдаленным во времени, как последний ледниковый период.
— Именно, — заметил отец. — И что мы делаем по воскресеньям с незапамятных времен?
— Ходим в церковь, — ответила я, как дрессированная макака.
Церковь! Я совсем забыла об этом!
— Я думал было о том, чтобы позволить тебе отлежаться этим утром и прийти в себя после ужасного происшествия в Изгородях. И следующее, что я узнаю, — это что инспектор у дверей и у тебя хотят взять отпечатки пальцев. Затем мне сообщают, что на Трафальгарской лужайке труп, а ты шастаешь по деревне, задавая неподобающие вопросы.
— Мисс Маунтджой? — осмелилась я.
Давай мало, учись многому. Это будет мой девиз месяца. Не забыть бы записать его в дневник.
Но постойте! Как мисс Маунтджой могла узнать о трупе на лужайке? Если только…
— Мисс Маунтджой, — подтвердил отец. — Она позвонила поинтересоваться, добралась ли ты домой.
Старая гарпия! Должно быть, она встала с канапе и глазела сквозь болтающиеся водоросли-ветки ивы, шпионя за моими столкновениями с петухом и человеком-бульдогом.
— Как мило с ее стороны, — заметила я. — Надо не забыть послать ей открытку.
Я отправлю ей открытку, точно. Там будет туз пик, и я пошлю его анонимно откуда-то не из Бишоп-Лейси. Филипп Оделл, детектив из радиопередачи, однажды расследовал подобный случай, и это была превосходная история — одно из его лучших приключений.
— А твое платье! — продолжал отец. — Что ты сотворила со своим платьем?
Мое платье? Разве мисс Маунтджой не описала ему во всех подробностях то, что видела?
Постой-ка, может, она ничего такого не делала. Возможно, отец до сих пор не в курсе, что произошло в каретном сарае.
Боже, благослови тебя, мисс Маунтджой! — подумала я. Пребывай вечно в обществе тех святых и мучеников, которые отказались выдать, где спрятано церковное золото и серебро.
Но разве отец говорит не о моих порезах и царапинах?
По всей видимости, нет.
И именно в этот момент, полагаю, меня осенило — поистине снизошло озарение, — что есть вещи, которые никогда не должно упоминать в приличном обществе, несмотря ни на что; что голубая кровь гуще красной; что манеры и внешний вид и жесткая верхняя губа более важны, чем собственно жизнь.
— Флавия, — повторил отец, подавляя желание заломить руки, — я задал тебе вопрос. Что ты сделала со своим платьем?
Я опустила глаза и посмотрела на свое платье, как будто первый раз заметила ущерб.
— С платьем? — произнесла я, разглаживая его и удостоверяясь, что отец хорошенько рассмотрел мои окровавленные запястья и колени. — О, прости, отец. Небольшая проблема с велосипедом. Неприятность, но я постираю его и заштопаю сама. Все будет в лучшем виде.
Мой острый слух уловил звук хриплого смешка в коридоре.
Но я предпочитаю верить, что то, что я увидела в глазах отца, было гордостью.
12
Порслин спала мертвым сном. Я напрасно беспокоилась.
Я стояла и смотрела, как она лежит на моей кровати практически в той же позе, как я ее оставила. Темные круги под глазами, кажется, посветлели, и дыхание почти не слышалось.
Через две секунды все взорвалось водоворотом яростного движения, и я была прижата к кровати, а большие пальцы Порслин давили мне на дыхательное горло.
— Дьявол! — прошипела она.
Я боролась, чтобы высвободиться, но не могла пошевелиться. В мозгу вспыхивали яркие звезды, когда я цеплялась за ее руки. Мне не хватало кислорода. Я пыталась отстраниться.
Но я была ей не соперница. Она больше и сильнее, чем я, а я уже слабела и утрачивала интерес к сопротивлению. Как легко было бы сдаться…
Ну нет!
Я перестала сражаться с ее руками и вместо этого большим и указательным пальцами зажала ее нос. Из последних сил я яростно крутанула его.
— Флавия!
Она внезапно удивилась при виде меня — как будто мы старые друзья, неожиданно столкнувшиеся перед прекрасным Вермеером в Национальной галерее.
Ее руки отстранились от моего горла, но я все еще не могла дышать. Я скатилась с кровати на пол, охваченная приступом кашля.
— Что ты делаешь? — спросила она, удивленно осматриваясь.
— Ты что делаешь? — прохрипела я. — Ты раздавила мне гортань!
— О боже! — сказала она. — Ужас. Прости, Флавия, мне правда жаль. Мне снилось, что я в фургоне Фенеллы, и там был какой-то ужасный… зверь! Он стоял надо мной. Я думала, что это…
— Что?
Она отвела взгляд в сторону.
— Я… прости, я не могу сказать тебе.
— Я никому не скажу, обещаю.
— Нет, все равно. Я не должна.
— Что ж, ладно, — объявила я. — Не надо. На самом деле я запрещаю тебе рассказывать мне.
— Флавия…
— Нет, — сказала я совершенно серьезно. — Я не хочу знать. Давай поговорим о чем-нибудь другом.
Я знала, что если выжду, то, что скрывает Порслин, выскочит из нее, как свиной фарш из мясорубки миссис Мюллет.
Это сравнение напомнило мне о том, что я не ела целую вечность.
— Ты голодна? — спросила я.
— Ужасно. Ты, наверное, слышишь, как у меня урчит в животе.
Я не слышала, но притворилась, что слышу, и благоразумно кивнула.
— Оставайся здесь. Я принесу что-нибудь из кухни.
Десять минут спустя я вернулась с миской продуктов, похищенных из кладовой.
— Иди за мной, — сказала я. — В следующую дверь.
Порслин, широко распахнув глаза, осматривалась, когда мы вошли в химическую лабораторию.
— Что это за место? Нам можно здесь находиться?
— Конечно, можно, — сказала я ей. — Здесь я провожу эксперименты.
— Волшебные? — спросила она, рассматривая мензурки и пробирки.
— Да, — ответила я, — волшебные. Теперь возьми вот это…
Она подпрыгнула при звуке вспыхнувшей бунзеновской горелки, когда я поднесла к ней спичку.
— Держи их над огнем, — сказала я, протягивая ей пару сосисок и никелированные зажимы для мензурок. — Но не слишком близко, тут очень горячо.
Я разбила шесть яиц в боросиликатную испаряющую емкость и помешала стеклянной палочкой над второй горелкой. Почти сразу же лаборатория наполнилась вызывающими слюнотечение запахами.
— Теперь тосты, — сказала я. — Можно делать по два за раз. Воспользуйся зажимами. Поджарь с одной стороны, потом переверни.
Из необходимости я стала довольно опытным лабораторным поваром. Однажды, совсем недавно, когда отец приговорил меня к домашнему аресту в моей комнате, я даже умудрилась приготовить себе «Пятнистый Дик»,[27] сварив на пару почечное сало из кладовой в колбе Эрленмейера с широким горлышком. И поскольку вода кипит при 212 градусах по Фаренгейту, в то время как нейлон не плавится, пока его не нагреешь до 417[28] градусов, я подтвердила свою теорию, что из драгоценного чулка Фели получится отличная форма для пудинга.
Если и есть что-то более вкусное, чем сосиска, поджаренная на открытой бунзеновской горелке, я не могу себе представить, что это. Разве что чувство свободы, возникающее, когда ешь ее прямо руками, капая жиром куда попало. Порслин и я набросились на еду, как каннибалы после длительной миссионерской голодовки, и вскоре не осталось ничего, кроме крошек.
Когда в стеклянной мензурке закипела вода на две чашки чая, я взяла с полки, где он хранился в алфавитном порядке, между мышьяком и цианидом, аптечную банку с этикеткой «Камелия китайская».
— Не беспокойся, — сказала я. — Это просто чай.[29]
Теперь между нами повисло молчание, какое бывает, когда два человека начинают узнавать друг друга: еще не теплое и дружелюбное, но уже не холодное и настороженное.
— Интересно, как дела у твоей бабушки, — наконец сказала я. — То есть у Фенеллы.
— Полагаю, неплохо. Она твердая старушка.
— Крепкая, ты имеешь в виду.
— Я имею в виду твердая.
Она намеренно выпустила стеклянную колбу, с которой игралась, и наблюдала, как она разлетелась на осколки на полу.
— Но ее не сломают, — добавила она.
Мне страшно хотелось высказать свою точку зрения, но я придержала язык. Порслин не видела свою бабушку в таком виде, как я, распростершуюся в луже собственной крови.
— Жизнь может убить тебя, только если ты позволишь. Так она, бывало, говорила.
— Должно быть, ты ужасно ее любила, — сказала я, осознав еще в момент произнесения этих слов, что говорю так, будто Фенелла уже умерла.
— Да, временами очень, — задумчиво отозвалась Порслин, — а временами вовсе нет.
Должно быть, она заметила мое изумление.
— Любовь — это не широкая река, которая течет и течет себе вечно, и если ты в это веришь, ты дура бестолковая. Ее может запрудить плотина, и тогда ничего не останется, кроме тонкой струйки…
— Или она совсем иссякнет, — добавила я.
Она не ответила.
Я рассеянно взглянула в окно в сторону Висто и подумала о видах любви, которые я знаю и которых было немного. Через некоторое время мои мысли переключились на Бруки Хейрвуда. Кто ненавидел его настолько, чтобы убить, призадумалась я, и повесить на трезубце Посейдона? Или причиной смерти Бруки стал скорее страх, чем ненависть?
Что ж, какова бы ни была причина, сейчас Бруки лежит на каталке в Хинли, и кого-то — ближайшего родственника — просят опознать тело.
Когда служащий в белом халате приподнимет край простыни и откроет мертвое лицо Бруки, женщина сделает шаг вперед. У нее перехватит дыхание, она прижмет платок ко рту и быстро отвернется.
Я знаю, как это происходит: видела в кино.
И я готова поспорить, что этой женщиной будет его мать. Она художница, миссис Мюллет мне рассказывала, и живет в Мальден-Фенвике.
Но, возможно, я ошибаюсь, возможно, они решат избавить мать от горя. Может быть, женщиной, которая выступит вперед, будет просто знакомая. Но нет, Бруки не производит впечатление человека, который водит дружбу с дамами. Немногим женщинам понравится проводить вечера, шатаясь по сельской местности в резиновых сапогах и возясь с мертвой рыбой.
Я так погрузилась в размышления, что не услышала, как заговорила Порслин.
— …но никогда летом, — говорила она. — Летом она все это бросала и отправлялась странствовать с Джонни Фаа без единого пенни в кармане. Как парочка детей — вот какими они были. Джонни работал лудильщиком, когда был помоложе, но бросил это занятие и никогда не объяснял почему. Тем не менее он довольно легко заводил друзей и говорил почти на всех языках на свете. Они жили на то, что Фенелле удавалось заработать, предсказывая судьбу глупцам.
— Я была одним из этих глупцов, — заметила я.
— Да, — сказала она. Она не собиралась разделять мои чувства.
— Ты путешествовала с ними? — спросила я.
— Один или два раза, когда была маленькой. Луните не особенно нравилось, когда я проводила с ними время.
— Луните?
— Моей матери. Она их единственный ребенок. Цыгане любят большие семьи, видишь ли, но у них была только она. Их сердца разбились, когда она сбежала с горджи — с англичанином из Ганбридж-Уэллса.
— Твоим отцом?
Порслин печально кивнула.
— Она часто говорила мне, что мой отец был принцем, ездил на белоснежном коне быстрее ветра. Носил жилет из золотых нитей и рубашку из тончайшего шелка. Умел говорить с птицами на их языке и становиться невидимым по собственному желанию. Кое-что из этого правда, он был особенно хорош по части невидимости.