Ничего такого говорить Пеликан не собирался и спорить не хотел, понимая, что Калаша ему не переубедить. Говорить было не о чем.
– Хорошо, давай к делу, – допил чай Калаш. – Ты в университете учишься? На химическом факультете?
– На физическом.
– Да? А почему мне говорили, что на химическом? – он посмотрел на Гантелю.
Гантеля затрясла головой: я про него вообще ничего не говорила.
Все это время она не отрывала потрясенного взгляда от Калаша, слушала его восторженно, как, может быть, слушали апостола Павла новообращенные христианки в катакомбах Каппадокии.
– Она тебя не любит, – ухмыльнулся Калаш. – Ты ей в первом классе в портфель нассал.
– Что за бред? – возмутился Пеликан.
– Шучу, шучу… Зато это ты назвал ее «гантелей». Помнишь?
– Нет, не помню.
Тут Гантеля не то засмеялась, не то закашлялась. А может быть, зашипела.
– Ладно, со школьными воспоминаниями сами потом разберетесь, – сменил тему Калаш. – Плохо, что ты не на химическом факультете учишься. Мне реактивы нужны. Сможешь достать?
– Да где же? Это не ко мне.
– А что можешь? Жидкий азот можешь?
– Азот у нас есть. Но зачем тебе?
– В азоте можно так охладить металл, что он раскрошится даже от слабого удара.
– Ты, Калаш, фантастики начитался. Это там достаточно плеснуть азотом на дверь сейфа, чтобы она в порошок рассыпалась. Металл, конечно, можно охладить, но сделать это совсем не просто.
– Как охладить – это мое дело. Так что, достанешь азот? Пары литров для начала хватит.
– Хорошо, узнаю… Только смотри, через неделю я уезжаю в экспедицию. Потом возвращаюсь и примерено через месяц ухожу в армию. Могу не успеть…
– А ты успей. И с чистой совестью иди служить. Могу провести курс молодого бойца, хе-хе… Портянки наматывать умеешь?
– Ладно тебе…
– Я серьезно. Если что, приходи. А про азот я тебе в сентябре я тебе напомню, потому что он мне нужен. Еще чаю?
– Нет, спасибо. – Пеликан поднялся. – Флаг у тебя на стене интересный.
– Флаг исторический. Как-нибудь расскажу о нем. Вот ты не веришь, а мы его еще увидим над Кремлем.
Калаш ударил два раза по крышке, закрывавшей вход в землянку, и несколько секунд спустя Горец ее оттащил. Калаш выбрался наверх.
– Правда, что «гантелю» придумал я? – спросил Пеликан дежурную по штабу продавщицу гастронома.
– Давай, вали отсюда к своему Багиле, – не глядя на него, ответила Гантеля.
Глава пятая Луна над Алабамой
1
Максиму Багиле опять приснилось возвращение в Очереты. Холодным утром раннего октября он плыл на старой лодке-долбанке через Днепр. Лодка беззвучно шла сквозь туман, только вода слабо всплескивала, перекатываясь по деревянному дну. Максим стоял на корме и несильными привычными движениями короткого и узкого весла направлял долбанку по тихой воде Чертороя. На нем были новые английские ботинки, длинная шинель и надвинутая на глаза овчинная папаха. Левый ботинок нестерпимо жал и от этого немела нога, но он стоял, не садился, всматривался в туман, зная, что где-то здесь за лето намывает отмель, и надо обойти ее чуть ниже по течению.
Берег появился, как всегда, неожиданно, но Максим успел его заметить, прыгнул в воду, вытащил лодку на песок и, хромая, пошел к селу. Здесь все было, как обычно, – лежали перевернутые лодки, сохли сети, пахло осенью, дымом, рыбой и засыпающей рекой. На краю села стояли люди, но Максим не узнавал их, а они не замечали его и смотрели вдаль, за Днепр, на Киев. На глубоко втоптанной в землю старой улице, возле хаты, стояли и его родители, молча глядя туда, откуда он только что приплыл. Наконец, не выдержав общего молчания, Максим Багила оглянулся и за мгновение до пробуждения увидел взметнувшееся над редеющим туманом гигантское зарево неудержимого пожара, пожирающего Киев.
Этот сон впервые приснился ему осенью девятнадцатого года после отчаянной, но неожиданной атаки махновцев на позиции симферопольского офицерского полка Слащева. Конница батьки выходила из окружения под Уманью, бои длились два дня, не прекращаясь. От Махно ждали бегства, но вместо этого, развернувшись, он приказал атаковать противника в лоб и от шести рот белогвардейцев, укомплектованных опытными боевыми офицерами, осталась неполная сотня. В том бою под Багилой был убит конь, а сам он ранен в левую ногу. Он хромал на нее всю жизнь, а в старости нога совсем перестала ему подчиняться.
В родное село Багила возвращался дважды – в тридцать пятом и после лагеря, в сорок восьмом. Оба раза совсем не так, как ему снилось, но сон не желал об этом ничего знать и упрямо повторялся, приводя за собой следом боль в ноге, которая затем не оставляла старого по нескольку дней. И уже в шестидесятых, в семидесятых, когда все вокруг изменилось, когда Киев стал ничем не похож на тот, каким его помнил Багила, когда многоэтажные новостройки, появившиеся на берегу Днепра, оттеснили Очереты от воды, да и само село стало частью города, сон приходил к нему снова и снова. И опять он вытаскивал на песок долбанку, там, где берег давно уже залит асфальтом и вдавлены в землю бетонные плиты набережной, опять шел по улице между старыми плетнями, хотя даже во сне знал, что сейчас его улица зажата между высокими кирпичными заборами, ограждающими дворы справных хозяев-очеретянцев. Только лица родителей со временем он перестал узнавать, они смазались, и разглядеть их никак не удавалось.
Прежде, в годы скитаний, и потом, в лагере, самым важным эпизодом этого сна ему казалась дорога к дому, медленный тяжелый путь от берега реки по старой сельской улице. Багила видел ее в самых мелких подробностях и всякий раз радостно убеждался, что все во сне осталось по-прежнему, все на месте, как было, как он помнил. Ничего не изменилось. Но позже, уже вернувшись в Очереты окончательно, когда в любой момент он мог выйти со двора и пройти по улице от дома до реки, а потом назад, когда уже знал, что прежней улицы нет и никогда она не станет такой, какой ему снилась, старый подумал, что сон его совсем о другом. Наверное, о том огне, который оставляли они за собой, покидая верхом и на тачанках тихие уездные города, затаившие дыхание за тяжелыми ставнями черных домов. Он давно был готов забыть время своей юности, так далеко позади оно осталось. Пожалуй, только этот сон и все чаще возвращающаяся боль в ноге заставляли его помнить о нем.
А может, это был сон о родителях, которых он не видел с той морозной ночи января восемнадцатого года, когда его и еще трех мобилизованных очеретянских хлопцев отвели в Никольскую слободку, а оттуда в казармы саперного полка. После того как он ушел от Петлюры к Махно, тех хлопцев он тоже никогда больше не видел. В Очереты они не вернулись.
Совсем недавно Багила заметил, что у родителей в этом сне лица его внуков – Ивана и Дарки. Он хотел разглядеть их лучше, пытался подойти ближе, но болела нога, уходило время, и, подчиняясь безжалостной фабуле сна, он опять не успевал хотя бы просто поймать их взгляды. Вместо этого Багила неловко оборачивался, чтобы в который раз увидеть за спиной пылающий Киев.
Проснувшись этой ночью в своей поветке, старый взял костыль, набросил кацавейку и вышел во двор. Он устроился на обычном месте под орехом и закурил, разглядывая окна новостроек, поднявшихся вдоль улицы Жмаченко.
Комсомольский массив никогда не спал, и не было такой ночи, чтобы его дома стояли совсем темными. Пока полуночники до утра досиживали на кухнях за долгими разговорами о путях и судьбах родины, легко и естественно перетекавшими в сплетни, кто с кем, кто кого и кто когда; пока окна их плавились масляной желтизной, по соседству за тонкими перегородками зажигались такие же желтые лампы под пыльными абажурами, и сонные люди начинали собираться на работу.
Да, Киев горел только в его снах. На самом же деле он сдавливал Очереты в тисках, впрыскивал в вены газ и протягивал под кожей телефонные кабели. Дурацкое колесо обозрения нависало над селом, парковая музыка дробила вечернюю тишину рваными ритмами. Музыка раздражала, она была отвратительна, но Багила понимал, что бессилен против нее, потому что ритмы музыки – это ритмы времени. Время менялось стремительно, и с ним вместе менялась жизнь.
Одно по-настоящему удивляло старого, и об этом он думал, разглядывая желтые и черные клетки на стенах домов Комсомольского массива, – каким образом красным удалось оседлать время и продержаться так долго? Прежде они были его врагами, и единственным чувством, которое испытывал Максим Багила к большевикам, была ненависть – злая, яростная, обжигающая крутым кипятком ненависть к сильным и вероломным врагам. Он не забыл ни одного предательства Махно большевиками, долго помнил и не желал прощать ни одного из друзей, взятых в плен, а потом расстрелянных или зарубленных даже без решения трибунала на майданах украинских городков при стечении частью испуганных, а больше безразличных обывателей. Он не прощал им даже врагов, ведь пообещал же Фрунзе сохранить жизнь белым, оставшимся в Крыму. А вместо этого большевики по приказу секретарей Крымского обкома Бэлы Куна и Землячки (действительно землячки, дочери киевского купца Самуила Залкинда) десятками тысяч казнили не только офицеров, но и гимназистов, священников, сестер милосердия. Топили их в море, расстреливали и даже не хоронили потом по-человечески.
С годами все притупилось, ненависть сменилась усталостью. Но бессонными ночами вроде этой Багила смотрел на новостройки Комсомольского и не переставал удивляться.
Большевики всегда держались на лжи и терроре, но сейчас террор отступил, остались только воспоминания о страхе, да и то у людей немолодых, вроде него. Выросло новое поколение, которое знает, что бояться нужно, но толком не понимает, чего именно, и смеется над дурацкими правилами, по которым живет страна, а с ними вместе и над осторожными стариками, аккуратно эти правила выполняющими. Страх в стране ослаб, а ложь давно вскрылась. Большевики обещали коммунизм, и где он? Никакого коммунизма построить они не могли и не построили. У них тоже сменилось поколение, выросла беспечная молодежь, которая не видела большой крови, не знает настоящей политической борьбы, а потому не понимает природы власти. Они уверены, что внешние угрозы им не страшны, а внутренние ничтожны, и значит, Советский Союз продержится вечно.
Между тем, в ложь большевиков больше не верят, их самих не боятся, и если ничего не изменится, эта власть, какой бы прочной она ни казалась, скоро развеется по ветру липкими клочьями, как туман над Чертороем. Либо они опять отстроят лагеря и загонят в них полстраны, либо весь их Советский Союз рухнет, как рухнула когда-то Николашкина Россия, едва народ перестал бояться царя и устал верить в Бога.
Империи гибнут по-разному, но их гибели всегда предшествует ослабление власти, а это неизбежно ведет к появлению в провинциях мелких деспотов, сила которых растет незаметно и так же незаметно становится абсолютной. События в парке подсказывали старому, что совсем рядом, у него под боком, один такой уже завелся. Нет ничего опаснее, чем оказаться во власти степного атамана на переломе времен. Старый боец батьки Махно знал это лучше других.
2
Следователь из районной милиции заявился неожиданно. Прежде чем постучать в ворота, он любопытной дворняжкой пробежал по улице из конца в конец, внимательно разглядывая случайных встречных. Открыла ему Татьяна, дочь старого.
– Капитан Падовец, – представился он. – Я бы хотел поговорить с Иваном Багилой. Проживает у вас такой?
Татьяна удивилась. Ей давно казалось, что в Киеве и окрестностях не осталось человека, который бы не знал, кто здесь живет. Она попросила следователя подождать и отправилась советоваться с дедом Максимом.
– Пусть заходит, – разрешил старый, только заводи сразу ко мне. И малого зови сюда.
Падовец проработал в Днепровском РОВД семь лет и, конечно, знал, к кому пришел. Но, во-первых, он ничего такого знать обязан не был, а во-вторых, он же не к старому – ему нужен Иван.
Суетливой рысью, осторожно огибая рвущегося с цепи здоровенного Рябка, Падовец протрусил через двор к пристройке деда Максима. Чем может быть опасен полноватый человек в очках и мятом костюме с раздувшимся потрепанным портфелем? Застенчивый, даже дружелюбный взгляд, неуверенные движения. Падовец не хотел с первых минут пугать подозреваемого. Всему свое время.
– Позволите? – робко улыбнулся он, открыв дверь.
Дед полусидел на любимой лежанке. Прежде на кухне, за стеной, отделявшей пристройку от дома, была печь, а теперь стоял газовый котел, поэтому лежанка всегда оставалась теплой.
– Входи, гражданин начальник. Присаживайся вон к столу, на табуреточку.
Ни здороваться с ментом, ни хотя бы делать вид, что собирается это сделать, старый не стал. От Падовца пахло клеткой, и он хорошо помнил этот запах.
Следом за капитаном вошел Иван.
– Вот, капитан, записывай, – представил внука старый, – Иван Багила, 1966 года рождения, украинец, не судим.
– Зачем так официально? Я ведь зашел задать всего пару вопросов.
– Лучше сразу официально, тогда он быстрее привыкнет. А то ведь злой следователь и добрый могут неплохо и в одном человеке уживаться, сменяя друг друга, как на дежурстве. Верно, капитан?
– Я смотрю, вы человек опытный, – этот дед уже мешал Падовцу.
– Статья пятьдесят восемь, тринадцать. Ты, начальник, и статей таких, наверное, уже не знаешь. Активная борьба против революционного движения…
– Я понял, что у вас богатая биография. Мне бы поговорить с вашим внуком наедине.
– Говори здесь. Другого помещения для разговора все равно нет, а выходить на двор мне тяжело. Говори, не стесняйся…
Падовец посмотрел на Ивана и постарался не думать о старом.
– Всего два вопроса, Иван. Считайте, что это просто формальность. Убит человек, идет расследование, вы же понимаете…
– Он понимает, капитан, – насмешливо подтвердил Максим Багила. – Он все понимает.
– Иван, вы были знакомы с Виленом Коломийцем?
– Да.
– Кто это? – тут же встрял с вопросом старый.
– Фарцовщик с Комсомольского. Его убили в конце мая, – объяснил деду Иван.
– Когда вы последний раз видели Коломийца, Иван?
– Давно. Очень давно и точно не помню, когда именно. Около года назад.
– Как же вы назначали ему встречу?
– Я ему ничего не назначал.
– Вы ведь должны были встретиться с ним в день убийства?
– Но он не пришел…
– Вот как у нас получается: вы Коломийца год не видели, но должны были встретиться, а не встретились, потому что как раз в это время его убили. Правда, странно?..
– Ничего странного, начальник, – вместо Ивана отозвался дед. – Малой его не видел и не встречался с ним ни в тот день, ни раньше. К тому, что кого-то убили, он отношения не имеет. Все остальное – твои фантазии.
– Не встречался, допустим… Но договаривался. И именно на это время.
– Я и не договаривался, – пожал плечами Иван. – Меня Пеликан попросил.
– А почему он сам не пошел? – удивился старый.
«Пеликан», записал Падовец в блокноте и обвел фамилию красивой фигурной рамочкой.
– Его Федорсаныч Сотник запряг. Федорсаныч устраивал день рождения Ирки в «Олимпиаде» и не успевал поехать в трест столовых за водкой. А тут мы с Пеликаном. В результате в трест поехал Пеликан, а я вместо него пошел встречаться с Вилей. Пеликан водку привез, а я с Вилей не встретился. Вот так все было.
– И что вы сделали потом?..
– Пошел в «Олимпиаду» сохнуть и греться. Той ночью был сильный дождь.
– Действительно, тогда был дождь, – согласился Падовец. – Чертов дождь. Собаки след не взяли.
– Мне кажется, все понятно, начальник. Один поехал за водкой, другой под колесом ждал, промок как цуцык, замерз как крыса на морозе, потому что весна – не лето, дожди в мае холодные. Тут говорить нечего – хоть говори, хоть молчи, а рот не огород – не загородишь. Люди – собаки божьи, на кого хотят, на того и брешут. – Старый отвернулся к стене. – Спать буду.
– Да, все понятно. Конечно, конечно, – засуетился Падовец. Но если вдруг… Возможно, мне еще придется… В крайнем случае, повесткой, чтобы вас не беспокоить…
Падовец вышел на улицу взбешенным. Бубен вызывал его по этому делу дважды в день и сам решал, с какими версиями работать дальше, а какие отбрасывать. Все это время полковник находил время случайно спросить его: «Что там с этим студентом? Ты его допрашивал?» Да какой смысл допрашивать, если тут работать не с чем? И этот дед еще… Бубен играл его втемную, и Падовец это понимал. Он непрочь был подыграть начальнику, когда риска нет, а смысл есть. Но слишком очевидно, что с Багилой, и вообще с этим убийством в парке, все иначе. Все совсем иначе.
Когда Татьяна заскрипела воротами, выпуская Падовца, а Рябко наконец замолчал, Максим Багила снова вызвал к себе Ивана и велел подробно рассказать, что же все-таки произошло в парке. Он слушал внука внимательно, переспрашивал о деталях их разговора с Сотником, обо всем, что происходило вечером возле колеса, о том, кто крутился у автодрома, и пытался понять, отчего так не понравился ему следователь, почему он показался ему таким опасным.
А на следующий день к старому пришел Алабама.
3
На завтрак Алабама пил кофе и грыз любимые галеты с нелюбимым сливовым джемом. Каринэ оставила на память о себе едва початую литровую банку. В последний визит она потребовала сладкого, и сладкое – мороженое, джем, мармелад – было ей доставлено. Мороженое с мармеладом Каринэ съела без остатка, но на джем ее уже не хватило. Девушка уехала, а джем в холодильнике остался. Что же теперь его, собакам выбрасывать?
Алабама думал не о Каринэ. Накануне в парке опять появился Торпеда. В этот раз он заехал на минуту – забрать выручку от продажи дури. Темные очки закрывали желтое лицо Торпеды на треть, но он был бодр, его синяки проходили, царапины подсыхали, и говорил он уже вполне разборчиво. Через два-три дня Торпеда вернется окончательно, и если Алабама готов к войне с Бубном, то дожидаться его нельзя, начинать нужно сейчас. Готов – не готов… Какая разница? Либо Алабаму уберут, и наступят новые, героиновые времена, либо он сам уйдет, но уйдет живым. Война снесет здесь все, и уж точно несколько лет работать в парке будет невозможно. Придется налаживать новое дело где-нибудь в другом месте, наверное, в другом городе. Ему не привыкать, конечно, но хотелось наконец где-то осесть. Сколько раз можно начинать сначала?..