— Как это какое? Государство лишается налогоплательщика, солдата или потенциальной матери потенциального солдата. Не говоря уже о нравственном климате в обществе.
— А с ним-то что не так?
Оба смеются.
— Интересно, — говорит Принцесса, — а новые способы уже появились?
— Не знаю.
— Ладно, спрошу у Гарика.
Гарик — младший брат нашего супруга, наш… ммм… деверь. Он таскается к нам с Родственными Визитами примерно с такой же охотой и в таком же настроении, как сами мы — к маме. Разве что ему наш супруг даёт деньги, а нам мама — по шее.
— Спроси, милая.
Давно у нас не было такой пасторальной семейной сцены: сидим, беседуем. Чтобы принять в ней посильное участие, я попил воды из своей миски — смотри, радуйся, пью кипячёную! Бэээу!!! Гадость какая.
Херасков«Эта баба изведёт тебя, — говорит внутренний голос. — Так изведёт, что умирать будет нечему». Я даже не отмахиваюсь. Не возражаю — как тут, интересно, возразишь? Бывают максимы и сентенции, против которых не попрёшь: «Волга впадает», «Кай смертен»… Никто и не прёт, все скромно обходят сторонкой: очи долу, а в кармане кукиш.
Из-за чего мы начали ссориться? Можно ли называть ссорой эти холодные шутки — такие вежливые, такие ядовитые, от которых потом просыпаешься ночью в поту: как можно было такое сказать и улыбнуться? выслушать и не умереть? К шуткам я оказался не готов. Основываясь на Сашином отношении к миру, я ждал, что и у нас начнётся с криков, воплей, попрёков. Любые крики, любые вопли предпочтительнее того, что есть: ложь, пустые слова, весёленькие пейзажики. (Ну всё, довольно.)
Выбивая клин клином, пошёл в редакцию к Виктору. Помимо широкой научной и общественной деятельности, Виктор издаёт литературный альманах «Знаки» — в честь то ли «Чисел», то ли науки семиотики. Чем дальше отхожу я от этого круга, тем страшнее становится при мысли, что когда-то он был и моим. Рождение, воспитание, то-сё. Я был мальчик из хорошей семьи. Моя тётя Аня до сих пор, кажется, трудится в непростой школе. Мои родители до сих пор голосуют за «Яблоко». Девочки, в которых я влюблялся — те, кто ещё не уехал, — служат в прогрессивной журналистике или экспертами при прогрессивном искусстве. Теперь уже я сам не понимаю, какие у меня к ним претензии — это не претензии, а глухая злоба, неопределённое чувство ненависти пополам с презрением. И чем при этом занимаюсь я сам?
Виктору сдавало угол маленькое гордое издательство, само арендовавшее закуток в стандартном бизнес-центре. Добравшись до их чистенького беленького коридорчика, я прислушался. Из комнатки слева неслись смех и обрывки сплетен, из комнатки справа — ругань. Я пошёл направо.
Виктор съёжился в своём креслице между столом и шкафом и подавленно, виновато, опасливо следил за крупной размашистой жестикуляцией кургузого мужичка.
— У меня было: «наевшиеся крошек голуби»! — вопил автор. — А здесь — «наевшиеся кошек»! Ты видишь разницу между крошками и кошками? А между голубями, которые едят крошки, и голубями, которые едят кошек?
— Коленька! — сдавленно взывал мой друг. — Читатель поймёт, что это опечатка. Ну, ошиблись в типографии, да? Корректор проглядел. Ты сам мог -
— Не мог!!!
Виктор заёрзал.
— Коленька, это каждый может. Ты не представляешь, сколько раз я собственную корректуру читаю, да? И постоянно -
— А!!! Свою-то как положено вычитываешь! А мне нарочно буквы переставляют! Пакостят! Черви завистливые! Сморчки! И сам ты, Витя, сморчок! Тебе Гринберг ещё в девяносто третьем хотел пощёчину дать, а я его тогда отговорил и зря, между прочим, сделал! Гринберг -
— Коленька!
Я взял Коленьку за шиворот и бережно развернул лицом на выход.
— Пошёл вон.
Литератор убрался. Виктор заёрзал ещё сильнее.
— Денис, он же творческий человек, да? Писатель.
— Да хуёвый он писатель, — сказал я, отказываясь препираться. — Разве хороший о голубях скажет, что они «едят»?
— Может, голуби непростые?
— В смысле пидоры?
— Как ты огрубел, — пробормотал Виктор. — Ты теперь даже пишешь… ну, почти так же, как говоришь.
— Ага. Становлюсь всё ближе народу. Уже практически неотличим. Кто такой Гринберг?
— Гринберг? Да ты его знаешь. Он ведёт передачу «Депутатский запрос». — Виктор помялся, очевидно не желая говорить о старом знакомом, но понимая, что в повиснувшем молчании повиснет и вопрос о злополучной пощёчине — а то, что пятнадцать лет назад пощёчина осталась inpotentia, делало её только более ядовитой. Я его пощадил.
— Ах, этот. Когда я в следующий раз услышу словосочетание «достойная жизнь», меня стошнит.
— Почему?
— Потому что меня учили, что достойная жизнь — это жить в ладу с совестью и честно работать. А у них она выглядит какими-то каникулами в Турции.
— Почему именно в Турции?
— Чтобы не зарывались. — Я фыркаю. — Витя! Очнись!
Даже жаль его, до чего он спятил. Чуть больше характера — я бы давно считал башкой ступеньки… ну хорошо, не башкой, ногами, потому что для рукоприкладства кроме жара души нужны также мускулы. Мой друг не станет визжать, топать ногами, осколком графина (есть у них в редакции графин?) указывать на дверь. Он слишком труслив и слишком хорошо воспитан. Он не привык решать вопросы кулаками, он принципиально осуждает такую привычку и в любом случае знает, что ничего у него не получится. Его метод — сделать вид, что всё это не всерьёз: ты пошутил, и он принял шуточку. Он никогда не скажет: «дерьмо», «закрой рот, убогий», или просто «довольно». Он скажет: «Денис, милый, ты вроде умница, а несёшь такую чушь, да?» Какая мразь, какое паскудство.
— Ты ещё войну в Чечне оправдай, — ворчливо замечает он. На этом фронте он пока что во мне уверен. Быть может, зря.
— Я человек имперского формата, — заявляю я.
— Ты не человек имперского формата, ты болтун, да?
— А вот и нет.
Бедняжка, он понимает, что рано или поздно со мной придётся порвать. Этого потребуют его Убеждения, если не общественность. Общественность уже не так зорко следит, чьи нечистые руки пожимаются её верными, да и прежде следила больше на словах. Гадости исподтишка — да; открыто послать на трёхбуквенный — нет. В крайнем случае, послать на трёхбуквенный через газету или ЖЖ, а приватно как-нибудь отмазаться («ну вы же понимаете…»). Ну вы же понимаете, ну ты же понимаешь. Они все так говорят, какими бы разными ни казались их газеты и они сами. Правые, левые, рожи помертвелые. Да?
И ГриегаЯ обычный правша. Правой рукой держу ложку, бритву и даю в зубы. Но подтираюсь только левой. В дверь стучусь левой. Совсем недавно обратил внимание.
ШизофреникЧасто я думал и пытался угадать, будет ли меня тошнить, если на моих глазах убьют человека. Вроде бы подумаешь — разве нам не показали тысячу раз в новостях и художественных фильмах, как это происходит, — и та несчастная раздавленная крыса не довела меня до позора, ну, скажем, до полуобморока всего лишь, и умирала она, правда, не прямо тогда, как я прошёл мимо… Да, простите. Я хочу сказать, что всё это, показанное или рассказанное (а после того, как я пару лет назад отнёс свой телевизор на помойку, оказалось, что рассказанное, то, что услышишь по радио и в чужом разговоре, бывает ещё страшнее), обладает свойством вызывать привыкание не к самому событию, а к манере о нём информировать, и даже после тысячи сообщений о тысяче разных трупов ты внутренне готов к новым сообщениям, но не к одному конкретному трупу под ногами.
И вот что странно: я не думал, как буду в этот момент себя вести, брошусь, например, на помощь или наутёк; я думал только о рвоте, но зато во всех подробностях. Конечно, меня вырвет, либо я буду стоять и ждать, пока меня вырвет, и чувствовать, что вот-вот — особенно с багажом всех этих предварительных размышлений и угадываний, — разве мне улыбнётся мысль броситься на помощь и всех заблевать. Не потому, что я трусоват или не верю в свои силы (хотя да, совершенно точно не верю, те, кто в свои силы верит, такими словами об этом не говорят, и вообще у них другой диагноз), просто нелегко представить подвиг в таком обрамлении. Господи, уж лучше изначально получить роль трупа, чем блюющего свидетеля. Но что же делать, когда убийство пришло в твой дом и, того и гляди, придёт в твой подъезд, а ты понимаешь, что за твоей-то душой и ходить далеко не надо, она уже готова, представляй не представляй.
Чтобы отвлечься, я взялся за плеер. Вечером и ночью и в любое другое время суток я надеваю, устав, наушники и принимаю позывные всех музыкальных и немузыкальных радиостанций, какие только есть на FM и средних волнах. Музыка утешает (кроме классики и церковных песнопений, от тех на душе ещё тревожнее), разговоры делают мир радостнее и проще — особенно когда слушатели звонят на свои излюбленные радиостанции, отвечают на вопросы, передают приветы, рассказывают смешные истории. Или придёт в тематическую передачу крупный учёный, эксперт. Или читают и обсуждают отрывки из какой-нибудь новой книжки. Или вдруг прозвучат в интервью надёжные голоса известных культурных деятелей. (Я всегда думал, что жанр интервью — это когда вопросы короче ответов. Теперь в сомнении.)
Я слушаю любой формат. Если песня или разговор не нравятся, ухожу на соседнюю радиостанцию и дальше, дальше — плеер-то под рукой, знай крути колёсико. Сперва я стеснялся слушать шансон, но потом привык (в наушниках же, кто узнает?), хотя пропускаю песни откровенно блатные, прославляющие воров и почти все с женским вокалом.
Я знаю, где и что можно услышать, узнаю голоса, песни, начальные аккорды. Везде есть базовый репертуар, как хлеб и вода в рационе: «АББА», Джо Дассен, Высоцкий, группа «ВИА Гра», группа «Кино» и группа «AC/DC». Есть репертуар, который я про себя называю супер-базовым: Высоцкого крутят почти все, да и «АББА» тоже. Их я мог бы слушать и подряд, у меня есть альбомы, целая коллекция — но с радио выходит интереснее: никогда не знаешь, на что и в какой момент наткнёшься, в каком будешь настроении (хотя какое оно может быть? малоприемлемое либо совсем невыносимое) и чем неожиданно новым наполнятся звуки знакомые, как собственная боль — эгоистическое сравнение, но другого в голову не приходит, могу только добавить, что боль вытесняется звуками и потом, возвращаясь, звучит их смиренным уступчивым отголоском, так что звуки все же главенствуют, по крайней мере, я прикладываю усилия, чтобы так думать.
Я послушал и шёпотом подпел (я подпеваю шёпотом или даже молча, в душе, потому что Бог знает что слышно сквозь эти стены и в любом случае выходит некрасиво) сперва «Have you ever seen a rain!», потом «КА-ПИ-ТАААЛ! ЛА-ЛА-ЛА!!! КА-ПИ-ТААЛ!», и «Гори звезда моя, не падай», и «Эй, ямщик, распрягай лошадей, я не еду, не еду я», и наконец«Moonlight and vo-o-dka take me awa-a-у», но сегодня это не успокоило, и я решился позвонить Хераскову. Ведь он позволил мне звонить, подумал я, может быть, это не будет выглядеть навязчиво, если, допустим, звонить раз в месяц — а когда он даст понять, что раз в месяц — слишком часто, можно звонить раз в полгода или раз в год, на какой-нибудь главный праздник. (Какой именно? Новый Год? Это семейный праздник и очень нервный. День Победы? А вдруг он при модных взглядах? Седьмое ноября? Нет, может выйти совсем неловко, и то же самое насчёт Пасхи. Значит, разузнать, когда у Хераскова день рождения и звонить, скажем, накануне, потому что в сам день рождения ему будет не до меня, а в последующие дни тем более.) Ну а если и этого много, я всегда смогу извиниться и перестать навязываться.
— Приветик, — сказал Херасков, — хорошо, что позвонили. Послушайте, будьте моим респондентом, а? Хочу проверить одну догадку. Вы в кино ходите?
Я понял, что имели в виду авторы старых книжек, когда писали от лица своих героев: «Я возликовал». В кино я ходил. Может быть, не часто и в кинотеатр попроще, и только на режиссеров, именам которых я доверял, — но тем не менее…
— «Чёрную книгу» видели? Верхувена?
Я возликовал вторично. Этот фильм я видел, даже у меня были какие-то соображения, которыми я на обратном пути поделился сам с собой. Я посмотрел на часы. Перед тем как звонить, я поставил их рядом с телефоном, чтобы не увлечься. Двадцать минут — это будет прилично? Сможет он, наверное, потратить на меня двадцать минут раз в месяц, если сам же и предлагал?
— Последняя работа мастера производит удручающее впечатление, — сказал я, делая судорожные попытки говорить спокойно и по существу и в следующий уже миг за произнесёнными словами с ужасом ощущая, что перегнул. — Этот фильм фальшивый до такой степени, что и строго документальная правда становится в нём фальшивкой, а титры «основан на реальных событиях» — издевательством. Наверное, это из-за отсутствия психологической достоверности, разных мелких деталей, из-за плохих актёров. Вы заметили, там нет характеров, одни амплуа? Или вот клише — он же весь построен на клише, взятых из учебника истории, из других фильмов, — я не против клише, но пользоваться ими нужно чётко, сухо — а не комкать и валить в кучу, лишь бы было. Вот Де Пальма в «Георгине» умудрился рассказать сразу несколько историй, пусть невнятно, но интересно и правдиво, — а здесь те же несколько историй, каждая хочет быть главной, все они друг друга душат, и ни одна в итоге не выглядит ни трогательной, ни убедительной, хотя на деле они именно такие и есть.
Я перевёл дыхание. Телефонная трубка в насквозь, кажется, мокрой руке прыгала так, словно я держал не трубку, а собственное бухающее сердце.
— Да-а-а?
Мне стало дурно, и стул, на котором я прочно сидел, поплыл по внезапно накренившемуся полу. Значит, Хераскову «Чёрная книга» понравилась! А я кинулся очертя голову со своим мнением, вместо того, чтобы аккуратненько выяснить, какого мнения он! Моё мнение уже казалось мне глупым, нелепым, напыщенным. Но хотя я думал о нём именно этими словами, признавая их заслуженность, уместность, к отречению был не готов. Я всегда — видимо, и это часть болезни — затаивался, но не отрекался. «Вы правы, наверное», — говорил я, а сам потихоньку думал: «что ж поделаешь». Не переходил со своей неправильной стороны на чужую правильную, и даже не потому, что у меня возникали сомнения, а так ли уж правы те, другие — нет, просто не мог, а вопрос о правоте никогда передо мной по-настоящему не стоял, хорош бы я был в противном случае.
— Чтобы не быть голословным, — сказал я. — Вы помните хоть одну реплику этого героя-подпольщика, который на деле мародёр и предатель?
Херасков задумался.
— Помню! — обрадованно воскликнул он, когда я уже приготовился душою скромно торжествовать. — В самом конце! «Скоро ты воссоединишься со своею семьёй. А может быть — кто знает? — и с Мюнце». На словах «кто знает» он засмеялся. Так, тихонько.
— А хоть одну реплику Мюнце?
— «Ты меня, наверное, за идиота держишь?» Это в сцене разоблачения. — Он фыркнул. — Ладно, ладно. Победили. Ну так и что?
— А могли немцы на исходе войны послать самолёт бомбить одну-единственную жалкую ферму — и не потому, что там склад листовок или боеприпасов, а так, в виде отместки?
— А это, может, и не на исходе было. Фильм в каком году начинается?
— И вот весь фильм подобно слеплен. Из агиток и клише. Это отличный метод, но тогда нужно выкинуть — из головы даже, не то что из кадра — всякую документальность… и реализм тоже.
— По-моему, так и сделано.
Здесь я возразить не мог: мы смотрели слишком разными глазами; чтобы возражать, мне пришлось бы одолжить ему свои.
— Насчёт клише, — сказал Херасков после паузы. — Вы думаете, в учебниках истории много писали о судьбе коллаборационистов и всех этих делах в первые послеоккупационные недели?
— Конечно, — сказал я. — Раз даже я о них знаю. — И посмотрел на часы. Время неумолимо истекало, и в голосе Хераскова — стоило к нему внимательнее прислушаться — оно истекало тоже, и хотя он задавал ещё вопросы и рассказывал о ранних фильмах Верхувена (теперь я повёл себя умнее, не выболтал, что фильмы эти помню не хуже его), я простился в первой же благоприятной паузе. Всё же этот разговор, пустячный и бестолковый, меня окрылил, и когда на следующее утро я пошёл за молоком и встретил соседку — она поднималась мне навстречу по лестнице и разговаривала со своей собакой, — то поздоровался весело и первым. Обычно новые люди или люди, которых я помню смутно и боюсь с кем-либо перепутать, вгоняют меня в такую оторопь, что решение поздороваться (если, конечно, первыми не поздоровались они сами, тогда я отвечаю благодарно и быстро) я принимаю, когда оно лишается всякого смысла. Но эту молодую женщину перепутать с какой-либо другой не представлялось возможным, и не только из-за собаки.
— Здравствуйте, — ответила она, и её собака посмотрела на меня так, как собакам вовсе не положено смотреть на людей (из-за того, наверное, что я их перебил? невежливо встрял со своим приветствием); а потом они прошли, и я услышал конец прерванной фразы: — И прикинь, Корень, он мне будет нотации читать! Пре-тен-зи-и! Что? Ну так читал бы, если б ему позволили. Ни фуа, ни люа, а туда же!
Я споткнулся на ходу, и щёки у меня, наверное, запламенели. Не потому, конечно, что принял сказанное на свой счёт: «здравствуйте», «не стоит благодарности» и «всего хорошего» нотацией не назовёшь, а претензии — по этому пункту я был странно спокоен, коль скоро речь шла о претензиях не ко мне, а моих — но может, и зря спокоен, кто знает, кем мы выглядим в глазах соседей. Да, простите.
От бабушки у меня остался трёхтомный энциклопедический словарь 1955 года издания. Какие-то сведения в нём устарели («теософия — одна из форм мракобесия реакционной буржуазии»), какие-то не то что устарели, но выглядят смешно («Большую известность получила повесть "История кавалера де Гриё и Манон Леско" (1731), в которой описывается глубокая любовь молодого дворянина к незнатной девушке, развращённой светским аристократия, обществом времён Регентства»), какие-то устаревали и вновь становились актуальными («Родина — исторически принадлежащая данному народу страна, которую этот народ населяет, развивая своё хозяйство и культуру, отстаивая свою независимость и свободу. Интересы Р. всегда близки и дороги трудящимся массам»), а большинству («Стикс — в греч. мифологии река подземного мира, обиталища мёртвых; клятва водами С. считалась нерушимой клятвой богов»; «Стилет — небольшой кинжал с трёхгранным клинком») ничего не сделалось, ведь Стикс и стилет — это в любую эпоху Стикс и стилет. В конце третьего тома приведён краткий словарь иностранных слов и выражений, встречающихся (на соответствующем языке) в русской речи и литературе. Латинские, итальянские, французские, немецкие, изредка английские слова и выражения даны с транскрипцией русскими буквами, для удобства таких, как моя бабушка, да и я сам, потому что французское слово, например, я без транскрипции прочесть не могу. В детстве я их изучал и разучивал, гаг foi, ni loi — ни фуа, ни люа, ни чести, ни совести — было моим любимым. Оно звучало почти матерно, особенно в ушах моей учительницы русского языка, но его можно было произносить и бравировать, и чувствовать себя кавалером де Гриё, о котором лет через десять я получил более полные сведения, но душою всё равно остался при версии бабушкиного словаря. И вот теперь таинственная могучая сила совпадений кинула мне, мимоходом, сами слова и заключённый в них намёк, и я вновь, в который раз, ощутил, что не бывает пустых созвучий — ведь под совпадением подразумевается обычно случайность, необязательность, — а то, что бывает, именуемо нами «совпадение» только из страха перед судьбой и нежелания ей подчиняться.