Возвращение из Трапезунда - Кир Булычёв 20 стр.


Судьба России в этой войне прискорбна. Менее развитая, менее богатая, чем ее европейские союзники и противники, она станет поставщиком трупов, которыми будет мостить подступы к позициям германцев. Молодой и хищный имущественный класс страны начнет сказочно наживаться на народной крови, что вызовет не только напряжение и возмущение в обществе, но и по прошествии нескольких лет приведет к невиданным катаклизмам в пользу радикальных авантюристов. Дальнейшую судьбу России я боюсь предугадывать, потому что никакой научный анализ не в состоянии выявить, к чему приведет Россию война.

Все это я пишу тебе для того, чтобы ты трижды подумал, прежде чем принять участие в бойне в качестве куска мяса. Не обижайся, именно в такой роли тебя рассматривает наше увешанное орденами и аксельбантами верховное командование. Высокая миссия историка — наблюдать события и трактовать их к пользе грядущих поколений. Нет ничего грустнее, нежели образ историка, служащего лишь сегодняшнему моменту и сотворящего ложь в угоду сильным мира сего. Даже беды и трагедии славянского Средневековья могут стать наглядным уроком для потомков. Мировая война, которая бушует сегодня, урок вдвойне знаменательный при условии, если летописец эпохи сохранит трезвую голову и умение подняться над повседневностью. Зная тебя, я почти убежден, что и ты был захвачен угаром первых дней войны и шапкозакидательскими настроениями черни. Возможно, и ты махал флажком возле английского консульства либо шагал в нестройных рядах манифестантов рядом с лавочниками, черносотенцами и верными престолу городовыми. Но это — вчерашний день и вполне понятное заблуждение молодого человека. Теперь у тебя есть время одуматься и отойти от схватки. Мои надежды связаны именно с тобой, с тем, как ты, возмужав, сможешь занять мое место в системе этого мира. Время рассказать тебе обо всем приближается. Полагаю, что тогда ты поймешь меня, и то, что откроется тебе, не испугает и не удивит тебя настолько, чтобы ты спрятался в скорлупу неучастия. Каждый из нас должен нести свой крест, и я в будущем не предлагаю тебе легкой и спокойной жизни, но вижу в ней высокое предначертание.

Если до зимы ты не сможешь вновь посетить меня, то я сам приеду к тебе в Москву.

Помни о том, что ты должен сделать в случае, если я внезапно умру или исчезну.

Обойдись бережно с Глашей. Ей по твоей вине было несладко. Она болела. Но она тебя не осуждает и любит.

Искренне твой, С.С.

Письмо было напечатано на пишущей машинке, что было непривычно для письма — на машинках печатали лишь документы, и то не всегда. Но отчим старался использовать удобства прогресса.

— Ты его потом еще прочти, — сказала Глаша. — Я думаю, что такое письмо сразу не поймешь.

— Ты его читала?

— Нет, но знаю, о чем оно. Сергей Серафимович мыслей от меня не скрывает. Иди спать, тебе завтра трудная дорога.

Глаша была права — письмо, хоть разумность его Андрей во многом признавал, было настолько абстрактнее его собственных мыслей и переживаний, что и думать о грозных предсказаниях отчима не хотелось.

— Я поднимусь наверх, — сказал Андрей. — Погляжу на Ялту.

— Пошли, — сказала Глаша. — Только ветер там большой.

Они поднялись на второй этаж. Дверь в кабинет была заперта. Они вышли на веранду. Ветер дул упруго и постоянно. Море скрылось во мгле, но на небе сквозь редкие несущиеся тучи проглядывали звезды.

— Из Турции ветер, — сказала Глаша. — А может, из Египта.

Здесь разговаривать о вещах сокровенных было легче, чем на кухне. В темноте лицо Глаши было едва различимо, только когда она говорила, блестели белки глаз и зубы.

— Тебе из-за меня нехорошо было, — сказал Андрей, — прости.

— Глупый ты, — сказала Глаша. — Я на тебя не сердилась.

— А Сергей Серафимович?

— Я тебе писала. Он огорчен был. Любит он меня.

— Как?

— Как муж любит. И я его люблю. Если бы это у меня с другим было, он, может быть, рассердился, но не стал бы так огорчаться. Ведь в его глазах я тебе как мачеха. В этом грех.

— Какая ты мне мачеха…

— Я тоже понимаю.

Андрей приблизился к Глаше, протянул руку, но Глаша почувствовала, что Андрей словно выполняет давно взятый на себя долг. Она отошла на шаг и сказала:

— Как будто сто лет прошло.

Потом, как бы утешая Андрея, она поцеловала его в щеку, так, что получился не поцелуй, а знак душевного расположения.

— Лидочка твоя красивая, — сказала Глаша. — И добрая, по-моему. Ты бы видел, как она меня уговаривала ее не выдавать, что она это варенье нам принесла. Но я думаю, что она пришла из любопытства. Ей хотелось на нас поглядеть.

— А мне об этом не написала.

— И понятно. Пошли, что ли, вниз?

— Сейчас. А ты давно отчима знаешь?

— Куда давнее, чем ты думаешь.

— Я еще не родился?

— В этот дом я пришла, когда твоя мама умерла. Сергей Серафимович все делал для нее: и лучших врачей привозил, и лекарства из Швейцарии. Он меня раньше знал… но пока твоя мама в этом доме жила, я здесь не жила.

— А кто мой отец?

— Сергея Серафимовича товарищ.

— Но почему имя сказать нельзя? Ведь в наши дни не бывает тайных рождений и загадок. Мы же не в Средневековье живем.

— Захочет Сергей Серафимович, расскажет. Потом, когда ты будешь к этому готов.

— Но почему я не готов? Мне девятнадцать лет, я, может быть, завтра уйду в армию и погибну. Почему за меня кто-то может решать?

— А за человека всю жизнь решают. Те, кто сильнее, или те, кто больше знает. Это от возраста не зависит. За меня тоже решали.

Глаша первой пошла с веранды. Андрей спросил ее вслед:

— Сергей Серафимович писал, что ты болела. Что с тобой случилось?

Глаша уже начала спускаться по лестнице.

— Выключи верхний свет, — сказала она.

Андрей повернул выключатель, и свет на верхней площадке погас.

— Ты не ответила, — сказал он. — Может, я могу помочь. Из Москвы. Лекарство прислать.

— Нет, — сказала Глаша, остановившись внизу лестницы. — Не поможешь ты, мой дорогой. У меня болезни женские.

— Но и от них бывают лекарства. В конце концов, почему ты должна меня стесняться?

— А правда, чего? — сказала Глаша с неожиданным раздражением. Они уже спустились вниз. Она обернулась к Андрею: — Выкидыш у меня был, вот что. Еле отходили. Зимой. Нельзя мне рожать, оказывается.

Андрей ничего не ответил. Он не сразу понял.

Глаша пошла на кухню. Он видел ее в открытую дверь. Вот она подняла самовар и понесла его в угол, на железный лист.

— Ты хочешь сказать… — Андрею не хотелось верить. Но нельзя было уйти, не узнав.

— Ничего я не хочу сказать, Андрюша, иди спать. От тебя был выкидыш. А я думала — ребеночек родится. Так что у Сергея Серафимовича были основания на меня сердиться. Но если бы не его забота, я бы померла.

— Но почему ты ничего не сказала? Мне! Почему не написала?

— Чтобы ты возненавидел меня? Старая баба, соблазнила мальчика, и теперь он, совестливый, должен свою любовь к молоденькой забыть? Даже если бы был ребеночек, я бы тебе в жизнь не сказала. Да нельзя, значит, мне…

— Прости, Глаша.

— Иди спать, дурачок. Мне еще надо прибрать. Иди-иди, не приближайся даже, и поцелуев мне твоих не надо — сам понимаешь, что все сгинуло.

Андрей прошел к себе в комнату, и у него было ощущение конца света — завершения прошлой жизни. Он лежал на узкой кровати, смотрел, как бьются под ветром занавески открытого окна, и понимал, что больше никогда ему не лежать на этой кровати и не слышать поутру, как Глаша созывает кур, как сухим голосом отдает ей хозяйственные распоряжения отчим, потом берет велосипед и уезжает куда-то по делам… «Она страдала и была близка к смерти из-за меня! И я ничего не почувствовал, не понял, только избегал ее. Она благородная женщина, а я мелкий мерзавец!»

Глаша вошла без стука. Она была одета. Подошла к его кровати, наклонилась и поцеловала — в губы, горячо и долго. Потом с силой рванулась из его рук, выпрямилась, нервно коротко засмеялась и сказала:

— Спокойной ночи, коханый мой.

И ушла, захлопнув за собой дверь.

Андрей думал — встать ли, пойти ли к ней в комнату. Но понимал, что не нужно, даже если Глаша ждет его прихода.

Утром Глаша разбудила Андрея и сказала, что от Ялты до Симферополя теперь ходит авто. Только надо успеть подойти к девяти к «Франции».

Ветер не улегся, но был спокойнее, Глаша дала ему на дорогу слив и абрикосов. Они обсуждали, когда он приедет, — все зависит от того, останется ли он в университете.

— Оставайся, — сказала Глаша уверенно, — нельзя тебя убить. На войне первым делом таких, как ты, мальчиков убивают. За что тебе в таких же германских мальчиков стрелять? Они тебя не обижали.

Утром Глаша разбудила Андрея и сказала, что от Ялты до Симферополя теперь ходит авто. Только надо успеть подойти к девяти к «Франции».

Ветер не улегся, но был спокойнее, Глаша дала ему на дорогу слив и абрикосов. Они обсуждали, когда он приедет, — все зависит от того, останется ли он в университете.

— Оставайся, — сказала Глаша уверенно, — нельзя тебя убить. На войне первым делом таких, как ты, мальчиков убивают. За что тебе в таких же германских мальчиков стрелять? Они тебя не обижали.

— Ты не понимаешь, — сказал Андрей. — Речь идет о судьбе демократии.

— И европейского славянства, и защиты бельгийских деревень от гуннских насильников. Ты чего мне газеты пересказываешь?

Глаша проводила его до калитки. Филька сидел рядом, смотрел, склонив набок голову.

* * *

Когда Андрей вернулся в Москву, его ждало письмо от Лидочки, отправленное из Батума, в котором она рассказывала ему о перипетиях их с Маргаритой путешествия. В нем она призналась: «Рита все знает о нас. Но она моя лучшая подруга, и я ей все рассказываю. Не сердись». Лидочка писала, что ждет, как Андрей ее встретит в Москве. Ждет с нетерпением. Ждет не дождется — ведь она никогда не была в Москве.

Но осенью она в Москву не приехала.

Глава 4 Октябрь 1914 г

Осенью Лидочка в Москву не приехала. Как следовало из печального письма, ее невольная одиссея с Потаповыми закончилась только двадцать третьего августа, и возвращались они не на «Левиафане», а совсем на другом пароходе, и не почетными гостями, а обыкновенными пассажирами второго класса. Пароход шел с потушенными огнями, потому что опасались прорыва через Босфор немецких крейсеров. Родители сильно переволновались, и, когда на семейном совете решалось, ехать ли Лидочке в Москву, чтобы поспеть к началу занятий, мать взбунтовалась. Решено было, как сообщила в письме Лидочка, отложить ее отъезд в Москву на год, пока не кончится война. Тем более что год даром не пропадет: Лидочка будет заниматься рисунком и акварелью и поступит пока сестрой милосердия в военный госпиталь, куда привозят офицеров, раненных в Галиции.

Андрей, пока суд да дело, вернулся в университет и даже пошел на лекцию профессора Авдеева, но тот Андрея игнорировал, полагая его предателем и дезертиром. На лекции была и Тилли, но она не подошла к Андрею.

В университетском госпитале дел было меньше, потому что теперь там заправляли врачи и медсестры, все кровати были расставлены и котлы для кухни установлены.

Андрей пребывал в сомнениях, и причиной их было не столько письмо Сергея Серафимовича, которое каждый день получало все новые подтверждения с полей сражений в Восточной Пруссии и Бельгии. Война обещала затянуться, но все же Андрей разделял надежды Иваницких, что она закончится к следующему лету, хотя бы потому, что зимой русские войска, привыкшие к холоду, смогут нанести германцам и австрийцам решительное поражение. Пока что поражения терпел генерал Самсонов и неожиданно взошла звезда престарелого Людендорфа. В Москве распространялись слухи о предательстве немцев, засевших в высших сферах, причем называли имена Ренненкампфа, который столь неудачно распорядился в Восточной Пруссии, погубив войска в Мазурских болотах, да и самой императрицы Александры Федоровны, на которой народная молва сфокусировала нелюбовь к правительству и царскому дому. Получалось, что слабовольный царь, в сущности, неплохой человек, но попал под влияние жены. В России вообще не терпят царских жен, которые занимаются политикой. В начале сентября, когда Андрей получил печальное письмо от Лидочки, как раз пришли вести о масштабах русского поражения в Восточной Пруссии, и газеты пытались уравновесить эти известия громкими сообщениями с галицийского фронта. В «Ниве» печатались фотографии наших отважных воинов на берегу реки Сан.

Андрей не оставлял мысли записаться в армию вольноопределяющимся, но не потому, что хотел бесстрашно пролить кровь на полях сражений. Ему неловко было оставаться молодым здоровым студентом, когда молодым и здоровым было положено находиться на фронте. В университете это было очевидно — чуть ли не половина студентов покинула Москву. Независимо от того, идти ли на фронт по убеждению или из чувства принадлежности к народу, занятия историей в университете потеряли всякий смысл. «Если я хочу стать историком, — рассуждал Андрей, — то не могу собирать факты из вторых рук. Я должен быть там, где происходят основные события». Может, поэтому Андрей был отрицательно настроен к выступлениям большевиков, когда те объявляли войну империалистической и призывали в ней не участвовать. Разумеется, война была империалистической, разумеется, гнить в окопах — не самое лучшее занятие для молодого поколения, но все же, когда воюет и страдает весь народ, говорить о ненужности войны вредно и даже подло. Потому в студенческих спорах Андрей занимал оборонческую позицию, но от партийных интересов был далек.

Но судьба, как бы узнав о его намерениях, за день до того, как Андрей подал прошение об отпуске из университета, наградила его страшными болями в животе. Два дня Андрей терпел, на третий ему стало так плохо, что квартирная хозяйка вызвала врача. Врач тут же определил аппендицит, причем в опасной, запущенной стадии. Андрея отвезли на «Скорой помощи» в больницу и сделали ему операцию. Аппендицит был гнойным, он прорвался как раз во время операции, и началось было заражение. Только через две недели Андрей оправился настолько, что смог написать письма в Симферополь и Ялту, в которых сообщал про аппендицит в тонах юмористических, как о пустяковом недомогании.

Но он провел в больнице еще неделю, прежде чем вернулся на квартиру. Сентябрь подошел к концу, к удивлению Андрея, деревья стояли желтые, в Москве прибавилось военных и больше стало легкораненых. Наступление в Галиции ничем не закончилось, война стала обыкновенной, вечером к нему зашел приятель и сказал, что Никифорова с третьего курса убили на Дунайце, а еще один студент с их курса застрелился, потому что вернулся слепым и невеста от него отказалась.

Врач посоветовал Андрею взять небольшой отпуск для поправки здоровья и, узнав, что родственники Андрея живут в Крыму, сказал, что это лучший выход из положения.

Утром 6 октября Андрей послал телеграмму тете Мане и Лидочке, потом, подумав, еще одну — отчиму. И в тот же день после обеда получил телеграмму от тети Мани.

Телеграмма была неожиданной не только потому, что он не ждал ответа, но потому, что такое может случиться лишь с другими, о таком можно прочесть в газете или в романе. Но с нами такого не бывает.

Телеграмма гласила:

Приезжай немедленно. Ялте несчастье Сергеем Глашей.

Мария. * * *

Тетя Маня встречала Андрея на вокзале. Видно, она начала плакать задолго до прихода поезда, нос ее был малиновым, глаза сузились за распухшими веками.

— Какое счастье, что ты достал билет, — сказала она, увидев Андрея.

— Тетя. — Андрей поставил чемодан, и тетя прижалась к его груди. — Тетя Маня, скажи, что случилось? Я же не знаю.

— Я тебе послала телеграмму. Разве ты не получил?

— В телеграмме было сказано только про несчастье. Я не знаю — какое!

— Глаша в ужасном состоянии.

— Глаша? Что с ней? А Сергей Серафимович?

— Я не представляю. Господин Вревский думает, что они утащили его с собой.

— Кто? Зачем?

— Чтобы пыта-а-ать…

Тетя начала неудержимо рыдать, и Андрею было неловко, что все на них смотрят, и он постарался увести тетю с перрона. Пришлось нести чемодан и одновременно поддерживать Марию Павловну.

Только дома, отпоив тетю валерьянкой и положив ей на лоб холодное полотенце, Андрей смог добиться связного рассказа.

Случилось все четвертого октября. Ночью.

Ночь выдалась темная, ненастная, с дождем. Никто ничего не слышал и не видел, а следы, если и были, смыло. На рассвете татарин, который разносит хворост для растопки, увидел в переулке Фильку, пса Берестовых. Пес был ранен и истек кровью. Он смог выползти на улицу, словно хотел позвать на помощь. Татарин побежал к дому Берестовых, стал кричать, но никто не откликнулся. Татарин не посмел зайти внутрь, но на его крики сбежались соседи, и вскоре пришел околоточный. В доме нашли только Глашу, она была страшно избита и изранена. Видно, грабители думали, что она умерла, и потому оставили ее. Она так и не пришла в себя. Положение ее настолько серьезно, что врачи думают, что она недолго протянет.

Рассказ тети Мани прерывался слезами, Андрей ходил по комнате, курил папиросу за папиросой, а тетя была так расстроена, что даже не заметила, что племянник начал курить.

Назад Дальше